Сердце нараспев — Валерий Михайлов
Название: | Сердце нараспев |
Автор: | Валерий Михайлов |
Жанр: | Литература |
Издательство: | |
Год: | |
ISBN: | |
Язык книги: | Русский |
Скачать: |
Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0
«Образ его существования...»
Жарким летним днем послевоенного 1947 года ехал по приаральской степи на телеге молодой человек двадцати двух лет. Он молча смотрел на выжженную солнцем желтую землю, поросшую седыми клочками полыни. Телегу потряхивало на кочках, старый возница изредка понукал кнутом лошаденку и не мешал думать разговорами. Долог путь от побережья до районного городка, и, когда затекали ноги, парень слезал с повозки, скидывал ботинки и шагал босиком по горячей пыльной дороге. О чем он думал, созерцая невзрачные окрестности? Что вспоминал, взглядывая порой на серое накаленное небо? Что чувствовал?.. Никого, в сущности, не осталось у него на Земле. Подростком еще, лишился матери, которую очень любил и жалел. Она умерла молодой и не знала радости в последние годы: отец завел младшую жену, красивую, властную и жестокую, та выживала мать из дому. Заботы, нужда и обида доконали тихую, сердобольную женщину. Но и отец, знатного рода, удачливый охотник и рыбак, недолго задержался в этом мире. Погиб на войне вместе с двумя своими братьями.
Тележные колеса поскрипывали, и звук тут же таял в широком безмолвии степи. Высоко в небе, в густой синеве, парила огромная птица, и тень ее легко и неслышно скользила по земле. В земном просторе, в бескрайнем небе, в свободном полете птицы глазу открывалось вечное. Так было всегда...
Молодому человеку в офицерской гимнастерке пришлось немало испытать к двадцати двум своим годам. А если чего понасмотрелся он в жизни, так людской беды и горя. Сразу после школы, в 42-м, ушел на фронт. Добирался до части по железной дороге-навстречу эшелоны сдетьми, их вывозили втыл. Голодные, изнуренные, а в глазах недоумение. Ему ли, сироте, сердцем было не понять их одиночество и боль. Первое впечатление от войны осталось самым потрясающим… А когда после Победы вернулся домой в рыбацкий аул на берегу Аральского моря, снова увидел несчастных осиротевших детишек, вдов, нужду, голод.
Глухо громыхала телега, степь дышала опаленной сушью и нагретой солнцем полынью. Путник вглядывался в знакомые суровые дали и думал, что в молчании земли, которую он покидал на долгие четыре года, таится в веках невыразимое страдание, словно память о прошлой жизни, о бесчисленных поколениях предков, что рождались, жили и умирали здесь. Столько слез, столько крови и пота пролито ими в эту землю, что она стала своей. И, видимо, неспроста выпало ему прошагать с винтовкой тысячи верст по чужим краям и уцелеть в боях. Теперь, когда от одних этих мыслей обжигает душу, он вполне ощущает, что такое для него родная земля...
Поздно вечером, в районном городе, он добыл клочок бумаги, ручку и вывел два слова: «Кровь и пот».
* * *
О том, как и почему зарождается в глубине души художественное произведение, никому не дано знать. Тайна творчества сокрыта не только от досужего постороннего взора, но и от самого автора. Зато каждый сочинитель помнит, как счастье, то мгновение, когда в нем вдруг возник образ будущего творения, когда он разом, от начала и до конца, схватил его суть. Так и Абдижамил Нурпеисов навсегда запомнил тот жаркий день послевоенного 47-го года, когда к нему пришел замысел романа. Но рассказал он об этом далеко не сразу, а спустя несколько десятилетий. К тому времени трилогия «Кровь и пот» была завершена, вышла в свет, переведена на русский, а затем и на другие языки, получила известность в мире. Писатель не переставал удивляться непостижимому таинству творчества:
«Что это было? Неожиданное озарение души? Внезапная счастливая вспышка? Быть может, то было неосознанным проявлением гнева и боли, накопившихся в сердце за долгие поды, обуревавших тогда молодого человека — свидетеля недавней неслыханной войны, горя и скорби, мук и лишений, потрясших и отравивших его неокрепшую душу? Или, быть может, здравым выводом из горестных раздумий во время долгой и изнурительной езды на старой скрипучей телеге по бескрайней, побуревшей от древности степи? Кто знает?..»
Замысел пришел не спросясь, когда молодой писатель работал над первым своим романом «Курляндия» — о только что пережитой войне.
Он уволился в запас в конце 1946 года. В полевой сумке лейтенанта лежал десяток листов 'из школьной тетради, исписанных мелким почерком. И с этим наброском он пришел к довольно известному прозаику Габидену Мустафину. Не без улыбки Абдижамил Каримович однажды поведал про этот случай Герольду Бепьгеру. «И это все?» — с недоумением спросил Мустафин. «Все» — признался молодой офицер. «Что же я могу сказать?» — «А скажите… скажите, агай, так ли пишут романы?» То есть не было еще у вчерашнего воина ни навыка в сочинительстве, ни тем более литературного мастерства — зато имелось непреодолимое желание выразить нечто в слове, крепнул в душе тот внутренний напор энергии, прямо скажем, эпической энергии, без которого романы не пишутся. Вскоре после разговора с Мустафиным он вернулся к себе и там, в глуши близ Аральского моря, принялся писать свою первую книгу. Трудился над рукописью до самозабвения. В долгие часы уединенной сосредоточенной работы пришло к нему понимание того, что свою жизнь он безраздельно отдаст творчеству.
Война не просто предоставила ему материал для книги, -она определила жизнь и смысл существования на Земле. Ведь на войне сражались за Родину, за свою землю. Те, кому повезло вернуться живым, вглядывались в знакомые с детских лет места новым, глубоким взором — улавливая дыхание времен и постигая потаенное значение того, что свершалось ранее в родном краю. Если чем и хороша война, то тем, что обостряет чувство жизни; если чем и хороша чужбина, то тем, что учит понимать и ценить свое, родное.
Тогда, в 47-м году, война была для молодого автора свежей, не отгоревшей болью, от которой хотелось поскорее освободиться. Он вспоминал Сталинград, Курляндию, как встарь называли латышскую землю, другие края, куда заносили фронтовые дороги, но исподволь думал о чем-то другом. Рядом обретались пастухи, рыбаки… обычный люд, пропитание добывающий ежедневным тяжелым трудом, — но каждый из них, быть может втайне от себя самого, нес в пережитом частицу истории. А времена им достались такие, что испытывали на излом. Восстание степняков 1916 года, революция, гражданская война… И однажды писатель вдруг с удивлением осознал, что это прошлое, отголоски которого он застал в детстве, ему ближе и понятнее, чем та действительность, что недавно прошла на глазах и которую он так добросовестно описывает в романе.
Дело было отнюдь не в том, что он плохо знал фронтовую жизнь или ничего особенного не мог сказать о войне, — нет, просто Нурпеисову открылась родина. Ее душа, ее судьба, характеры людей. Два года он безвылазно жил в своем далеком от мира пустынном краю, корпел над рукописью, — и незаметно для себя стал понимать подлинный смысл ушедших десятилетий. Что он ведал про отчую землю, уходя на войну восемнадцатилетним мальчишкой?.. Но фронт — это такое место, где до донышка узнаешь и себя, и тех кто вокруг. Душе открывается правда характеров, и жизнь обнажает свою подлинную глубину. Теперь, по возвращении на берега Арала, он постигал все, что ни было, и все, что ни есть, уже другим, обостренным чутьем, помудревшей душой, зрелым умом.
Более полувека минуло с того незабываемого для Нурпеисова времени, и вот в его алматинском доме я вижу приаральскую степь. Это большой фотографический пейзаж в рамке, висящий на стене. Двое посреди бесконечного желто-зеленого пространства и высокого блекло-синего неба, старый писатель и незнакомый мне молодой парень.
— Это перевал Бель-Аран, — поясняет Абеке. — За ним Арал, северо-западный берег. Залив Тущи-бас, огромный, широкий. Тут море ушло от силы на три-четыре километра. А в других местах, например, с юга — оно отступило на 150-160 километров, с востока — на 110-120. Вот какая здесь была глубина! Я уверен: кто сюда приедет — не догадается, что море сильно усохло и обмелело, что оно умирает… А какая там была прозрачная вода, какие были золотые пляжи!.. Мой аул стоял совсем рядом с этим заливом...
Я спрашиваю, когда он приезжал на родину в последний раз, 0 с удивлением узнаю, что снимок-то совсем недавний. Июня
ГОДЭ.
— Эх, было бы там все как прежде, вернулся бы. Я постоянно думаю об этом. Построил бы себе дом и жил с семьей, по крайней мере., летом. Я не люблю больших городов, — произносит он тихо, хрипловатым голосом.
И я понимаю, что неспроста вырываются такие признания, что. видимо, причиной тому наши долгие беседы о его судьбе, о писательском пути, о литературе, о войне. Перед встречей я перечитал «Кровь и пот», впервые прочел роман «Последний долг» том статей, очерков, эссе «Возвышая наши святыни». И везде там — дух его родины, Приаралья. Поистине прав великий композитор Георгий Свиридов, в дневниках которого после смерти нашли запись: «Нет беспочвенного гения». В этих словах — суть подлинного искусства, тайна творчества, секрет того высшего качества, доступного художнику, которое называют народностью… Вот недавно пригласили Абдижамила Каримовича в Россию, воинственного из зарубежных (уже!) прозаиков, на очередные Толстовские чтения. Поразительно даже не то, что весьма преклонного возраста писатель отправился в путь за тридевять замель (поездок таких у него с годами не уменьшается), а то, с чего эн начал свое выступление под осенним яснополянским небом:
— Я казах. Родился я в глухом ауле, где еще в первозданной незыблемости сохранялись обычаи и традиции казахов, там же -рошла моя юность. Позже жизнь привела в широкий мир, где меня окружали люди самых разных наций, и сделала писателем… В том, как я вижу и воспринимаю мир, прежде всего я являюсь казахом. Все особенности моего отношения к бытию, настрой моего духа были с пеленок выпестованы родным языком, трелью жаворонков, запахами трав и песнями казахских степей моей милой Родины, ее особым философски несуетным настроем, ее раздольной и скупой красотой...
А далее следовала не менее важная для Нурпеисова мысль: призвание писателя волей-неволей вынуждает обращаться к тому, что едино, что одинаково близко и понятно бесчисленному многообразию людскому. И в какой-то неуловимый миг сыновняя привязанность к родной земле перерастает в твердую уверенность в том, что существует духовное родство всех народов.
Это об объединяющем свойстве литературы в мире, где столько всего разъединяет людей. Причем познано не из теорий, а на собственном опыте. И начало начал — земля отцов. Оттуда — герои его книг Еламан и Жадигер и многие другие. Там рождаются, живут и умирают. Ее душу, ее святыни — несут с собой в большой мир...
Уже после наших бесед, перелистывая книги, я наткнулся на мысль русского священника и философа о.Сергия Булгакова, словно проливающую ясный свет на земное бытие:
«Родина есть священная тайна каждого человека, так же как и его рождение. Теми же таинственными и неисследимыми связями, которыми соединяется он через лоно матери со своими предками и прикрепляется ко всему человеческому древу, он связан через родину и с материею-землей и со всем Божиим творением. Человек существует в человечестве и в природе. И образ его существования дается в его рождении и родине».
* * *
Итак, в рождении и родине человека предопределяется его судьба. И насколько он восчувствует, поймет высший замысел о себе, насколько исполнит его — настолько ценна и данная ему жизнь.
Рождение… Это и место, и время...
Абдижамил Нурпеисов родился на седьмом году советской власти, после только что отгремевшей гражданской войны, а пламя ее зацепило краем и отдаленные места Приаралья. В степи жили еще извечной патриархальной жизнью, хотя она мало-помалу рушилась под давлением новой эпохи: даже в глуши, как позднее с горькой усмешкой заметил писатель, появились «не в меру темпераментные люди с загорелыми и решительными лицами», а вместе с ними возникли в краю поморцев новые отношения, новые привычки и обычаи. «Мой отец Карим вышел из довольно состоятельной семьи, но рано осиротел, и богатство, оставшееся от влиятельного феодала Нурпеиса, мгновенно пошло по рукам падких до чужого добра многочисленных близких и родных, — пишет он в автобиографии. — Что касается табунов, то они из-за отсутствия бдительного ока хозяина стали легкой добычей рыскавших по степи зверей, воров и конокрадов. Таким образом, мой отец и двое его младших братьев, быстро обеднев, с малых лет, как говорится, вдоволь хлебнули горя».
Байских отпрысков называли мурзами. По происхождению и обычаю это были баловни, щеголи, беспечные гордецы и спесивцы. Но степное счастье переменчиво, и старинная поговорка предупреждала: «Храбрец — до первой стрелы, богач — до первого джута». За одну зиму бескормицы можно было лишиться всего скота, и тогда дети баев, униженные бедностью, но с прежними замашками, становились в глазах сородичей смешными и жалкими, а жилось им порой труднее, чем прежде их пастухам. «К счастью, -вспоминает писатель, — мой отец после того, как лишился отцовского богатства, не в пример тем мурзам, нашел в себе мужество начать, по существу, новую жизнь. Не чурался работы, бывало, и рыбачил. Был заядлым охотником, имел коня, ружье, гончую, стрелял хорошо… в голодный тридцать второй год прокормил свою большую семью одной лишь дичью». Иначе сложилась жизнь одного из отцовских братьев, который так и не смог обуздать своей гордыни. Это был высокомерный красавец, смолоду безразличный к мирской суете (он послужил прототипом Танирбергена в романе «Кровь и пот» — образа психологически самого богатого и сложного в книге).В трудные годы ему с большой голодной семьей пришлось перебраться в Челкар. Сородичи подыскали место продавца в лавке, казалось бы, все устроилось. Однако бывший степной аристократ почувствовал себя уязвленным: не хватало-де ему, как бабе, стоять в белом халате за прилавком и торговать хлебом. Наперекор всему устроился чернорабочим в каменоломню. «Упрямый и сильный, он, однако, вскоре неузнаваемо осунулся, почернел, холеные ладони огрубели, покрылись мозолями, и я, увидев его через месяц, помню, заплакал от жалости к нему», -вспоминает Нурпеисов в своем жизнеописании.
Мальчик горевал по молодцу-дяде, еще не понимая, что По сути оплакивает ушедшую в прошлое жизнь предков, с которой пришла пора навсегда прощаться.
Время ломки вековых традиций до предела обнажало души и выявляло характеры. Не тогда ли будущий художник приметил в своих земляках те черты, что впоследствии заиграли в образах тунеядца-прилипалы Судр-Ахмета, непримиримого справедливца Суйеу, злобной сплетницы Каракатын? Эти типы аульного люда, по признанию критиков, стали открытием для казахской литературы.
Глухой аул на берегу Аральского моря жил под властью трех стихий — земли, воды и воздуха. И всего было отмерено вдосталь -степи, моря, неба. Не этот ли немеряный простор пространства дал Нурпеисову романную форму, когда он принялся за писательство? Недаром же он начал не с рассказа, не с повести, а сразу с романа. Хотя вроде и корил себя потом, что за роман-де «взялся по невежеству», что-де ни знаний еще не было, ни образования, ни культуры… Но не так-то все оно просто! Себя, природу свою не переборешь.
Родина… широкое понятие! Но прежде всего — это земля, где родился, земля, что впервые увидел. Есть у Абдижамила Нурпеисова очерк, где о родине ему словно поется, где дыхание письма становится восторженно-долгим, будто оно парит вольной птицей над землею… а пафос, заметим, отнюдь не присущ его прозе, никогда не теряющей, наряду с другими свойствами, трезвости, жесткости и реализма. Этот очерк написан в шестидесятые годы и, судя по всему, особенно дорог писателю, — по крайней мере, только о нем он вспоминал в наших беседах. Обычно скупой на подробности о своем творческом пути, он тут рассказал целую историю. Однажды в Москве он встретил в Союзе писателей Юрия Казакова, в то время переводившего на русский роман «Кровь и пот», — столкнулись ненароком в дверях. Как всегда, Нурпеисов торопился развязаться с московскими делами и уехать домой. Однако Казакову удалось удержать его и зазвать в гости.
— … Приехали к нему. Бескудниково, совершенно новый район, даже асфальта нет. Желтая глина под ногами, грязное месиво от грузовиков. Обычный панельный дом. Жил он тогда один, разъехался с женой. Поджарил яичницу, вскипятил чаю. Выпил по обычаю рюмку-другую. После я ему говорю:
— Юра, у меня есть одна вещь. Прочти, а? Подстрочник никому еще не показывал, полгода в столе лежал...
Он молча забрал рукопись.
Утром спрашиваю: ну, как?- Ничего, — отвечает. Никогда теплых слов не говорил. Три книги романа перевел — и ни разу добрым словом не обмолвился, Поехали в издательство «Молодая гвардия», зашли в журнал «Сельская молодежь». В кабинете редактора трое писателей стоят, что-то громко обсуждают. Юра представил меня, они не очень обратили внимание. И вдруг он перебил их жаркий спор:
— Р-ребята, у него есть хорошая вещь! Посмотрите! Стоит взять!..
А те опять ноль внимания. У негоже как?., чуть пренебрежительно к нему отнеслись или невнимательно расслышали — сразу заводится. Становится яростным, непримиримым и — заикается сильнее. Помню, Юра даже локтем кого-то из своих приятелей двинул в бок:
— Р-ребята, я с-серьезно говорю. К-когда ночью читал; з-завидовал! А вы же меня з-знаете: я м-мало что с завистью читаю!..
И, когда мы вышли из кабинета, говорит:
— С-старик, никому не отдавай! Сам переведу.
… Но как-то в дальнейшем это дело не заладилось.
Жаль!.. И поездка на Арал, куда мечтал попасть Казаков, увы тоже не состоялась.
Вот лишь немного из того большого очерка, написанного, что называется, на одном дыхании:
«… Край этот так же дорог тебе и свят, как родная мать. Он твоя радость, твоя гордость, он и твоя любовь, и потому тебе страстно жмется, чтобы и другие люди не менее тебя самого полюбили эту, пусть невзрачную, голую, опаленную знойными ветрами выжженную степь, чтобы в глазах других она не уступала ничем синим горам Кокче или лугам и озерам Каркара… А как же, не на другой какой, а на этой ведь земле ты родился. На нее упала первая капля крови с твоей пуповины и окропила ее. И вырос ты на этой самой земле. Босоногим мальчишкой, вздымая пыль, бегал по ней за ягнятами, не раз сажал себе здесь в ногу занозу… Помнишь, как, бывало, знойным летом приморский песок к полудню накалялся так, что жег тебе ступни, словно уголья из очага, И ты, сморщив рожицу, попеременно поднимал то одну, то другую ногу, остужая таким образом ступни на ветру, а потом точно угорелый снова несся по своим бесконечным мальчишьим делам. Помнишь? Помню. Да, помню! Еще как помню! Пепельно-серый песок веревкой вскручивался, вился из-под ног, оставляя позади отчетливые следы. Среди своих сверстников я отличался широкими ступнями. Потому и прозвали меня «Майтабан бала» — «толстопятым». Дети постарше, дразнясь, спрашивали: «Хочешь, покажем твой след?» И тут же наскребут, бывало, эти черти кучу песка, шлепнут по ней ладонью, и действительно ко всеобщей потехе получаются точные отпечатки твоих ног. Помню, обижался я тогда, плакал, а теперь смешно. Лежу вот на верхней полке и блаженно улыбаюсь».
Такую радость могут доставлять воспоминания только тогда, когда по-настоящему любишь родину, и именно в предчувствии близкой с нею встречи.
«… А вот приходилось ли тебе уже на исходе лета, когда степь уже опаленная, вся поблекшая и убитая, отправиться в путь верхом на коне? Ты обвязал рот белым платком. Конь, не чувствуя ездока, легко несется по рыжей степи, а ты, как опытный степняк, отыскав глазами какую-то точку вдали, вглядываешься в нее. Долго, бесконечно долго мчишься ты ей навстречу. Быть может, половину пути осилил, но ты уже устал, совсем вымотался, обессилел от жажды. И в это самое время вдруг неожиданно оказываешься перед глубоким оврагом, пусть это будет хотя бы Укули-сай или, быть может, Торангул-сай. Здешних трав не коснулось палящее июльское солнце. Рослая, по пояс полынь плотной стеной вымахала вдоль оврага, задыхаясь от собственной густоты. Воздух пропитан ее терпким запахом, бьет в ноздри, дурманит голову. Конь под тобою нетерпеливо и радостно всхрапывает. А ну, натяни поводья, переходи на шаг, а как доберешься до середины оврага, останови коня, спешься и оглянись вокруг… И повремени, подожди немного, заляг, заройся весь, от макушки до пят в эти пьянящие прохладные заросли полыни, всей грудью вольно и радостно вдохни свежий овражий дух, настоянный на душистом разнотравье… Через несколько минут ты позабудешь о всякой усталости, бодрый и свежий, будто заново родился, вскакиваешь, чувствуя легкость во всем теле. И тут тебе непременно захочется петь! Да, если уж петь, так чтобы во весь голос. На всю эту беспредельную степь… Кругом нет никого, ни одной живой души, ты один в огромном пустынном мире. Известен ли тебе удивительный закон, по которому даже безголосый человек в степи становится вдохновенным певцом...»
* * *
Абдижамил Каримович хорошо запомнил, как отец, не расставшийся с охотой и в райцентре, куда Они перебрались из рыболовецкого колхоза перед войной, натаскивал годовалых щенков. Для выучки приводил самую прославленную гончую. Бывало, говаривал: «Нет такой гончей, которая не настигла бы зверя. Важно не настигать, а брать наверняка».
Глубинный смысл отцовских слов он понял позже:
«В самом деле, кем бы ты ни был, если хочешь достичь своей цели, ты должен с малых лет пройти настоящую выучку, познать все тайны мастерства. Счастлив тот, кто не лишен сызмальства мудрой опеки!»
И другое видится в этом совете — стремление к совершенству в навыке, в деле, к полноте победы,
Но писательство — занятие единоличное, и каждому приходится достигать мастерства самому. Другое дело — образование. Что могла дать ему аульная школа или та десятилетка, которую он оканчивал в далеком районном городе? Еще в школьные годы, полюбив книги, литературу, задумал повесть о поэте и композиторе Сары, сыне Батака. Замысел остался неосуществленным — и по счастью, как считает сам. Что он мог тогда сказать людям, по сути не зная ничего, не владея азами творчества?.. А потом была война...
— Я до восемнадцати лет ни одной русской книги в руках не держал, — рассказывает Нурпеисов. Только в 43-м, зимой, в феврале, впервые прикоснулся. Мы стояли в небольшом городе. Я жил у одной старухи. В доме у нее имелась единственная книга, толстенная, растрепанная, без обложки. Вот я ее и читал, понимая, правда, с пятое на десятое. Как потом, много лет спустя, догадался, это был «Спартак» Джованьоли.
Вторую книгу на русском довелось читать осенью 1943 года, на одной из станций в Подмосковье. Там я провел несколько месяцев в резерве офицерского полка. У нас проходили занятия по тактике, строевой подготовке и тому подобное. Я обычно устраивался на заднем ряду, под столом на коленях книга. Роман Яна «Чингисхан». Конечно, заметили, что я все время читаю. Пропесочили стишком в стенгазете. Что-то вроде:
На тактике и огневой он профан -На занятиях читает роман.
А в 44-м, в мае, наши войска вошли в Латвию, взяли Ригу, оттеснили немцев дальше. Штаб моей артиллерийской бригады до осени осел в уездном городке. У соседки моих хозяев, пожилой, очень грамотной латышки по имени мадам Роза, я набрел на огромную библиотеку. Множество дореволюционных книг рижского издателя Гудкова, труды по философии, истории, на разных языках. Однажды попался на глаза роман Золя «Разгром», о войне под Седаном в Эльзас-Лотарингии. Это первая книга на русском, которую я понял более-менее всю. Настолько мне она понравилась, что повлияла на мой роман «Курляндия», который я начал писать после демобилизации. Кстати, никто из критиков об этом влиянии не догадался. А сюжет своего первого романа я выстраивал под прямым воздействием книги Золя.
Да, чуть ранее, в 44-м же году, в апреле месяце, я провел недельку в городе Новошахтинске Донецкой области. С одним русским парнем, капитаном, ждали назначения на Южный фронт. Помню даже точный адрес, где мы жили: улица Ворошилова, дом 92. После завтрака мой сосед заваливался на узкую железную кровать с книгой. Это была «Война и мир». Почитает немного — и засыпает, а том валится на пол. Я подбираю и принимаюсь читать. Так продолжалось два дня. На третий капитан вместо того, чтобы мирно задремать, вдруг приподнялся и со злостью зашвырнул книгу в угол. Рявкнул: «О чем только не пишут!..» А я — дочитал до конца. Хотя, признаться, толком всего не понял. И русского тогда как следует не знал, а тут вначале и по-французски и по-английски. Но какое-то подспудное, слепое влечение к прозе Толстого я все же ощутил!
Почему я так говорю? После войны, в Аральске, в доме у дяди я работал над романом «Курляндия». Дядя, главбух рыбпотребсоюза, дважды в год ездил в Москву сдавать отчет. Как-то спрашивает: что тебе привезти? Я заказал «Войну и мир» — по-русски уже хорошо читал. Привез. Прекрасное издание, в бордовой обложке. И вот, не совру, эта книга сделалась настольной… Да что говорить, по сей день постоянно перечитываю двух самых любимых писателей -Толстого и Ауэзова. А кое-что из «Войны и мира», первой и второй книг «Пути Абая» — на память знаю...
Так, постепенно овладевая русским языком, начинал он осваивать мировую классику, тогда еще почти не переведенную на казахский. В медлительности, неторопливости, смолоду свойственными Абдижамилу Каримовичу, если что и угадывалось стороннему взору, то основательность, серьезность, несуетность. Но основой всему, по моему твердому убеждению, была и остается великая, потаенно-горячая, трепетно-бережная любовь к слову. Редко она прорывается наружу, лишь однажды я был свидетелем этого.
А было так. Прочитав в его книге размышлений эссе о Тургеневе, Достоевском, Гончарове, Горьком, Абае, Ауэзове, Мусрепове и других великанах литературы, я отметил про себя, что о Шолохове ничего не сказано. И когда зашел разговор о читательских пристрастиях Нурпеисова, спросил, как он относится к Шолохову.
— Безумно люблю! — вдруг порывисто вымолвил он, обычно медлительный и в речи. Причем его лицо разом изменилось, точнее, преобразилось: восторгом загорелись глаза, в счастливой улыбке словно отпечаталось радостное воспоминание — и долго еще не гасло. — Особенно люблю первую, вторую и четвертую книгу «Тихого Дона». Бог ты мой! Это несказанно гениальный писатель!… Мальчишка был, когда начинал, а какие тонкости человеческой психологии уже постигал!..
Эта же неутолимая любовь к слову понуждает Нурпеисова каждый год перечитывать первый том «Пути Абая», блистающего красотой слога и великолепием характеров и картин. Недавно, и в который уже раз, он, по признанию, заново прочел весь роман и немедленно позвонил своему другу Зейнолле Кабдолову, чтобы поделиться радостью от нового прочтения.
А разве не то же самое чувство подвигало его всю жизнь к вершинам мастерства? Первый многотрудный опыт писательской выучки он дал себе сам, сочиняя «Курляндию». Но вряд ли остался доволен собой, хотя заслужил похвалы у Сабита Муканова и получил за роман республиканскую премию имени Джамбула. Вместо того чтобы, как это водится у начинающих авторов, закрепить успех — то бишь следом написать вторую книгу, Абдижамил Нурпеисов всерьез принялся за свое образование. Поступил на филфак Казахского госуниверситета, вскоре перевелся оттуда в Литературный институт имени М.Горького. Изучал литературную классику, историю, переводил на казахский прозу Чехова, Горького и одновременно перерабатывал свой первый роман, без устали отделывал слог, шлифовал… Через восемь лет после выхода в свет, в 1957-м, «похудевший» на двести с лишним страниц, по сути, заново переписанный роман вновь появился в печати, правда, уже под другим названием — «Долгожданный день».
А тем временем близился для Нурпеисова другой долгожданный день.
Надо хотя бы немного знать неимоверную цепкость и целеустремленность его натуры, чтобы представить, как он шел к нему. С того самого летнего дня 1947 года, когда он задумал роман «Кровь и пот», прошло одиннадцать лет, и все это время замысел не оставлял его. Зародившись, жил своей жизнью, рос, развивался, обрастал плотью. «Так бывает: очутившись во власти творческих стремлений, человек надолго лишается безмятежности. Кажется, на них клином сошелся весь белый свет. Ты уже не властен над собой. И напрасно пытаешься вырваться из этих мучительных и сладких тенет — только запутываешься все больше, все крепче вместе со всеми желаниями, чувствами,- страстями и пристрастиями. Уже -невольник, ты, словно конь на привязи, кружишься и кружишься вокруг захватившей тебя неотступной мысли», — определял впоследствии Нурпеисов свое состояние.
В поездках, в беседах со стариками, в библиотеках, в местных и центральных архивах по крупицам он собирал материал, воссоздавая в своем представлении минувшее время, пытаясь в достоверности понять то, что историк Ключевский называл «нравственным образом века». А образ этот, величие и низость эпохи как нельзя лучше раскрывается в жизни и характере людей, особенно незаурядных. И одновременно Нурпеисов и сам созревал как личность, наращивал свое писательское мастерство. А когда заматерел, когда почувствовал свою настоящую силу, когда осознал, что вполне владеет темой и материалом, решительно взялся за труд.
Это было в конце 1958 года.
Как раз в Москву собиралась представительная делегация — на декаду литературы и искусства. В ее состав включили и молодого прозаика Абдижамила Нурпеисова. Но он пришел к руководителю республиканского Союза писателей Габиту Мусрепову и сказал: «Книг на русском у меня нет. Никто в Москве меня не знает. Зачем мне туда ехать?» — «Молодец! — одобрил Мусрепов. — Не забуду твой благородный поступок». Оно и понятно, что похвалил, ведь главу писательского союза многие тогда осаждали с требованиями и просьбами о поездке.
Вместо столицы государства Абдижамил Каримович поехал в Челкар, а потом еще дальше, в свой рыбацкий аул на берегу залива Тущи-бас.… Мне как-то довелось увидеть любительский снимок декабря 1958 года: за скромным дастарханом писатель сидит среди своих земляков — и по открытой улыбке, блеску глаз, развороту плеч сразу чувствуется, сколько в нем молодой энергии, кипящих сил, зрелой уверенности в себе.