Menu Close

Мартовский снег — Абиш Кекильбаев

Аты:Мартовский снег
Автор:Абиш Кекильбаев
Жанр:Казахская художественная проза
Баспагер:Советский писатель
Жылы:1988
ISBN:
Кітап тілі:Орыс
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Бетке өту:

Бет - 10


Куда ни посмотришь — всюду горит, кипит работа. Как ни прислушаешься — всюду гомон, веселье, смех. Какое раздолье! Какое счастье! Оказывается, смысл и краса вольной степи под необъятным небом — единственно в этих неуемных, неугомонных двуногих существах. Без них все мертво, все безрадостно. Только они, выходит, способны наполнить без­молвную ширь чарующей песней. Даже рослая, наполненная соками земли трава, гибнущая под острыми ножами жаток, кажется, поет, звенит, ликуя оттого, что может пасть к ногам охваченных радостью и азартом труда косарей. И пьянящая радость эта передается поневоле всякому смертному, придает ему удаль и силу. В дни покоса Тлеу по чувствует усталости, готов днем и ночью стоять у наковальни. А в песках, извест­но, жатки то и дело ломаются, ножи быстро затупляются, вот Тлеу и не выпускает молотка целыми днями из рук. Поздним вечером еле добирается до постели. И спит так крепко, что отрежь ему ухо — не проснется. И снятся ему позабытые сны: ватага малышей увлеченно роется в его заветном сундуч­ке. А потом вдруг они все оказываются взрослыми крепкими джигитами, сидят на высоких железных сиденьях жаток и, поблескивая белыми зубами, мечутся наперегонки по всему полю, косят сено. Гордый и счастливый, просыпается Тлеу на заре и видит: рядом с ним, под одним одеялом, весь распа­ренный, спит-посапывает, разбросав ручки-ножки, маленький Туяк. И когда только успела неуемная старуха подложить его к нему?..

А у нового дня — новые заботы, забот и хлопот у кузнеца хоть отбавляй. Но это его только радует.

Между многолюдным, шумным аулом косарей верховья и одиноким становищем в низовье вскоре протаптывается тропинка. Женщины из аула косарей, прихватив с собой пару кусков сахара и заварку-другую чая, спешат к Зейнеп, чтобы опа скроила и сшила какую-нибудь одежду-обновку. И Зейнеп в такие дни не знает покоя: из мясца косули — добычи охотника-мужа — готовит в казане свежее жаркое, по нескольку раз заправляет самовар, пока гости катают войлок, сучат-теребят шерсть, выот-плетут арканы, и так, глядишь, все дела, с которыми одна-одинешенька никак бы не управилась, и переделаны честь по чести.

Да недолго длится пора сенокосная. Пролетит месячишко- другой, и аул косарей срывается с места, тем же шумным кочевьем отправляется в обратный путь, навевая грусть и печаль па одинокое становище в долине. Еще через некоторое время могучие тракторы развозят по фермам одну за другой огромные, как горы, скирды сена, и вновь беспредельный, враз оскудевший край погружается в унылое безмолвие. На всю бескрайнюю ширь темнеет затерявшееся в низине одно-едішственнос становище. II ничего не остается обита­телям его, кроме как ждать, терпеливо ждать, когда наступит следующее лето и вновь в этот край пожалует веселое и хлопотливое племя косарей. И вправду ведь единственное событие здесь — приезд и отъезд косарей с центральной усадьбы колхоза. И только этим событием измеряется для Тлеу и его жены однообразно и медлительно-монотонно протекающее время. Более того, даже возраст маленького Туяка они определяли по тому, сколько раз со дня его рожде­ния побывали у них косари.

И с каждым разом, когда они приезжали на сенокос, Туяк становился все взрослей. Еще в прошлом году он лежал запеленатым в люльке, а нынче глядишь — уже топает на своих ножках. Еще в прошлом году он, спотыкаясь и падая, едва преодолевал расстояние от почетного места до порога в юрте, а нынче — смотри-ка! — уже трусит рядом с отцом до самого аула косарей. Еще в прошлом году он не слезал с колен отца и матери, туда-сюда мотая головкой, а нынче — вот тебе раз! — уже просит, чтобы подсадили его на игреневого маштачка. Еще в прошлом году он едва сидел на смиренном конике, держась обеими ручонками за луку седла, а нынче — ну и ну! — уж оседлал бойкого легконогого стригунка. А по тому, как тщательно отделано, словно игрушка, маленькое седло, как украшена серебряными пластинами да подвесками вся конская сбруя, нетрудно догадаться, что в юном облада­теле всего этого великолепия кто-то явно души не чает.

Все обряды и обычаи, связанные с ростом и воспитанием ребенка, исполнялись с участием косарей. Совершив обряд «разрезание пут», одна пронырливая баба забрала у Зейнеп дорогое ожерелье с двойным рядом серебряных подвесок. Когда пришла пора пойти сыну впервые в школу, Тлеу зака­тил пир, и гостями его опять были все те же косари. Радость по поводу окончания Туяком школы тоже шумно и весело разделили они.

Не хотел Тлеу, чтобы сын его был хуже других. Потому продал корову и на вырученные деньги отправил сына на учебу в далекую Алма-Ату. Через полтора месяца сын вернул­ся точно побитый. Осунулся, побледнел, глаза опухли. Не прошел бедняга по конкурсу. «Э, ладно... Чего убиваться? — утешил его Тлеу.— Не поступил нынче, поступишь на сле­дующий год». И на радостях порешил еще одну ярочку. Как же... сын живой-здоровый из дальней дороги прибыл,— следует возблагодарить всевышнего. На следующий год, едва прошел месяц май, Туяк с чемоданом, обретенным в столице, вновь отправился в путь. На этот раз задержался в городе дольше, по однажды вновь вырос на пороге отчего дома. Опять осунулся, оброс: волосы до плеч, явственней намети­лись усики, а новость все та же: не прошел, не повезло. Тлеу ночь напролет проворочался в постели. Лпырау, что же это получается? Неужто в его роду никто в грамотеи не про­бьется? Чем он мог опять прогневить создателя? Выходит, не сбыться его желанию? Думал-думал, повздыхал. Сына живо представил: тощий, лохматый, в узких брючонках, чудной, диковатый какой-то. Задержись он еще месяц в городе — не отличить, пожалуй, от чучела, что торчит за подворьем. Слава богу, что хоть бродягой не стал, дом родной не забыл, благополучно назад вернулся. И на том спасибо. Шукур, шукур... Всеблагому слава. Живой, и ладно... И, успокоившись, Тлеу лишь перед восходом смежил веки. А наутро простодушный старик во имя всемилостивого аллаха полоснул черным ножом по горлу еще одной невинной ярочки.

Туяк особенно не унывал. Пошел к косарям, помогал возить сено. А к зиме подался в районный центр па шофер­ские курсы. Уже весной с твердыми «корочками» в кармане прибыл домой, однако в колхозе не нашлось для него машины, и парню пришлось все лето пробыть на сенокосе. Когда же косари разъехались, Туяк не находил себе дома места. Ставил капканы па каракуйруков. Бродил с ружьишком по степи. Часто наведывался к геологам из экспедиции, точно пере­кати-поле метавшейся в безлюдной пустыне в поисках невесть чего. За это время его раза два вызвали в военкомат, а вслед за тем призвали на службу. То ли уж слишком сильно истосковалась бедная мать за эти долгие два года по единствен­ному, ненаглядному сыночку, то ли подстерегли-такп, подто­чили бесчисленные хвори-напасти болезную после того, как она вскормила-вспоила, вырастила и поставила его на ноги, кто знает, по как раз тогда, когда дошла радостная весть о том, что Туяк, отслужив, прибыл в район, давно уже тяжко маявшаяся Зейнеп в тот черный день, так и не дожив до рассвета, отдала богу душу. Все же всевышний оказался к ней милостивым. Что бы делал Тлеу, умри его верная спут­ница тогда, когда во весь окрест не было б ни одной живой души? К счастью, отошла бедная, когда прибыли сюда косари. И сыночек успел-таки к похоронам, бросил собствен­норучно горсть земли в могилу матери...

Отныне все заботы Тлеу были о сыне. Больше никто и ничто по связывало его с жизнью. А главной заботой теперь была женитьба сына. Не удалось при жизни матери высватать ему невесту. Кто же отдает теперь свою дочь за парня-сироту? Кто пойдет снохой в дом осиротевшего старика? И однажды поделился Тлеу своими сомнениями-горестями с Кудеры. Тот, едва дослушав, воскликнул: «Тьфу, дурень!» — и, уда­рив в досаде тамарисковой рукоятью камчи по земле, поспешно и решительно вышел из юрты. А через две-три недели прискакал обратно, развевая иолы чапана. Запарен­ный, возбужденный. Заговорил, забалабонил с ходу, едва переступив порог. Оказывается, объезжая вверенные ему покосы, он встретил незнакомое кочевье. Ну и, попятное де.чо, раскричался, расшумелся, дескать, кто такие, почему топчете покосы, кто вам дал такое право, мать вашу разэтак... И кто бы это оказался? Да тот самый бородач-верзила, кото­рый когда-то искал в этом краю верблюдицу и увез с собой джидовую домбру. Вот как оно бывает! Конечно, обиделся бородач... сдвинул мохнатые брови, глаза налились кровью. Вначале даже разговаривать не пожелал. Потом начал задираться. Ну, и он, Кудеры, понятно, не промолчал. По­шпыняли друг друга, обменялись взаимными колкостями, потом перешли к мирной беседе. Бородатый адаец, оказалось, все помнил, расспросил о житье-бытье Тлеу, загоревал, услышав о смерти доброй Зейнеп.

Словом, чего уж долго рассказывать, заночевал Кудеры у бородача адайца, а утром обратил внимание на юную бла­говоспитанную девушку, разливавшую чай, ну и, не долго думая, высватал ее.

Как только отметили годовщину смерти Зейнеп, сыграли свадьбу. Опасался поначалу Тлеу, думал, невестка окажется характером в отца, по пет, с первого же дня показала себя кроткой и учтивой. Не мельтешила перед глазами. Была неизменно услужлива. Называла свекра не иначе как «ата» — батюшка. Обстирывала и обшивала его. Вовремя подавала чай. А в старом кумгане всегда была теплая водичка для омовения.

На одиноком, затерявшемся на краю пустыни становище они целыми днями оставались вдвоем. Непоседа Туяк приобрел на оставшиеся от свадьбы деньги мотоцикл и, уже с утра оседлав его, куда-то мчался как угорелый. И лишь на закате неожиданно выныривал из клубящегося дыма и пыли. Ни с отцом, пи с юной женой он почти не разговаривал. Опять-таки сосредоточенно копался в своей трещотке. В иные дни, случалось, и вовсе не показывался. Оставался ночевать у геологов, искавших в пустыне не то руду, не то воду. Возвращался Туяк от них в странно-нелепых одеждах. Однажды нарисовался на пороге, сверкая голыми ногами, в каких-то куцых, чуть выше колен, штанах.

Неразговорчивый Тлеу, взглянув на сына, хмыкнул:

— Видать, собаки в том ауле, где ты ночевал, больно злющие. Надо же, обе штанины враз оттяпали.

— Собаки тут пи при чем, отец. Это одежда такая. Назы­вается шорты.

— К черту?! Это ведь вроде нехорошо?

— Шорты, шор-ты, отец, а не «к черту»! Летом в них очень удобно.

— А-а-а... ну, если удобно...

Невестка прыснула, Туяк гневно сверкнул глазами.

Еще как-то раз, когда пожаловал к ним Кудеры, Туяк вернулся от геологов, повесив на плечо небольшую черную шкатулку. Такого па этом становище еще никто не видывал. Как вошел в юрту, щелкнул Туяк чем-то, и шкатулка заигра- ла-загрохотала на все лады, хоть уши затыкай. Верблюжонок на привязи с испугу оборвал поводок и кинулся прочь. Ягнята и козлята, устроившиеся в тенечек, бросились врассыпную.

— Упаси аллах!.. Это еще что такое?!— отшатнулся Кудеры.

Туяк, довольный, расхохотался. Опять чем-то щелкнул, и шкатулка мгновенно утихла, словно в трескучий огонь плеснули ведро воды. Однако за прозрачной крышкой шкатулки с легким шелестом продолжало вертеться бордово­коричневое колесико.

Кудеры в это время увлеченно рассказывал, как от Анеса, сподвижника пророка Мухаммеда, произошел Алаш, от Алаша — Жаилхан и Сеилхан, от них — Казак и Созак, от Казака в свою очередь — Акарыс, Жанарыс, Бекарыс. После того как блестящая шкатулка на шее Туяка умолкла, Кудеры продолжил свой рассказ. В юрте стало тихо, было только слышно, как шелестело, крутясь, что-то в игрушечной шка­тулке. Кудеры сел на любимого конька: расстегнув ворот рубахи, обмахиваясь, вдохновенно перечислял священные имена славных предков, и голос его в наступившей тишине звучал громко и торжественно. Но тут, как назло, защеко­тало в носу, и Кудеры, прервав на мгновение рассказ, достал пузырек с пасыбаем, откупорил его, насыпал на ладонь щепоть кудрявисто-бурого зелья, как вдруг — о, аллах! — шкатулка заговорила на чистейшем казахском языке: «...от Бекарыса родился Алау, от Алау — Алшын, от Алшы- на — Надир-ходжа, Кыдыр-ходжа, Садыр-ходжа, от Надир- ходжи — Каракесек, от него — Алия, Шумекей...»

Кудеры от неожиданности опешил. Голос этот показался ему очень знакомым. Однако не заурядный ли трепач этот всезнайка? Уж больно лихо шпарит, будто самолично пере­резал пупы во младенчестве всем старикам-предкам, обитав­шим когда-либо в этом краю. А ведь, если уж по справедли­вости, в этих окрестностях, куда только достигали копыта его коняги, лучше его, Кудеры, разбирается в родословпых- шежире разве что крючконосый налоговый агент в районе. Тот уж знает всех казахов низовья и верховья наперечет. Попробуй только не сдать налог по мясу вовремя, он мигом назовет всех твоих предков, отличавшихся нерадивостью и скупердяйством еще бог весть в какие времена. А кому прият­но такое выслушивать? Если же где-нибудь назначат нового заведующего фермой, крючконосый агент, точно по книге, перечислит всех его родственников до седьмого колена по отцовской и материнской линии и сделает глубокомысленный вывод, дескать, после такого-то и такого-то новоиспеченный завфермой — первый, кто в этом роду мало-мальски выбился в люди. С таким всезнайкой особенно не поспоришь. По у налогового агента голос не такой, у него он более высокий, чуть ли не бабий. А этот напористый, самоуверенный какой- то. Должно быть, из городских... может, из самой Алма-Аты. Там их, всезнаек-стариков, говорят, пруд пруди. Помнится, внук-студент как-то рассказывал, будто они целой ватагой собираются па столичном Зеленом рынке, потягивают кумыс возле будки на верхотуре и до одури спорят о родословной казахов и о своде мусульманских законов. Наверняка этот, что так лихо заливается, один из тех завсегдатаев базара. Ишь как разошелся — не остановишь. Ему хоть руки-ноги свяжи, хоть святыми духами страши — шпарит себе, как по писаному. Надо, между прочим, отдать ему должное, говорит вполне дельно и разумно. Однако Кудеры ничуть не сомне­вался в том, что городской всезнайка-старичок, день-день­ской отсиживающийся в тени, непременно в чем-то даст маху, где-нибудь обязательно споткнется, напутает, и потому домо­рощенный знаток казахской родословной, прищурив один глаз, склонив голову в сторону блестящей шкатулки, вни­мательно прислушался... Ага, вон он, голубчик, городской всезнайка, и попался...

«От Алима родились Аманак, Жаманак, Караманак, Айнак...»

— А вот и врешь! — вскинулся Кудеры, выпучив горящие глаза,— Их было не четверо, а пятеро! Куда Тумспа подевал, рожденного от младшей жены! То-то же! Разве не от Тумена родились Байсары и Кишкене? Отсюда и название пошло — «род Алим шести ветвей...».

И Кудеры, довольный, что так ловко сразил «городского прощелыгу», горделиво приосанился и лихо заложил за губу целую горсть насыбая.

Туяк расхохотался.

— Кудеке... ох, потеха! Так это вы сами и говорите. Старики недоуменно и растерянно переглянулись.

— Аллах с тобой, Туякжан! С тех пор, как водишься с этими бродягами в степи, ты, кажется, забываться начал. Раз­ве прилично так шутить с пожилыми людьми?!

Едва договорил Кудеры последние слова, как в блестящей шкатулке что-то щелкнуло, колесико быстро-быстро заверте­лось и оттуда вырвался резкий, ликующий возглас:

— А вот и врешь!

У стариков едва челюсти по отвалились. Чего только не вытворяет этот нечестивец Туяк!

Еще как-то раз заявился в шляпе-сомбреро, занимавшей половину юрты. И в тот день гостил у них Кудеры. Видно, непомерной величины шляпа сразу ему приглянулась.

— Слушай, милый, уступи эту штуку мне. Знаешь, как в ней хорошо верблюдов искать в степи...

Отныне и Кудеры зачастил к газопроводчикам, среди которых постоянно пропадал Туяк. И каждый раз возвра­щался от них с доброй торбой новостей и впечатлений: целый день мог рассказывать взахлеб. По его словам, начальник экспедиции — огромного роста лысый русский. Бородища его такая густая и кудлатая, что в зарослях ее наверняка могли бы затеряться ягнята и козлята, а если ее сбрить, то из шерсти можно запросто навалять добрую попону. И такой верзилистый: на каждое плечо без труда могут усесться по двое джигитов. Изо рта не вынимает толстенную сигару, и из ноздрей его сизо-бурый дым клубится, точно из печной трубы, когда топят сырым хворостом. И еще рассказывал Кудеры, будто прокладывают там, в пустыне, такие огромные желез­ные трубы, что через них легко проскочит если не верблю­жонок, то уж жеребенок наверняка. А машин таких никто не видывал! Иаши колхозные раздрызганные газики рядом с ними все равно что паршивый ишачок подле верблюда- атана.

Кончилось тем, что вскоре Туяк окончательно перебрался к прокладчикам газовых труб. Однажды примчался на таком громадном грузовике, что казалось, с ходу свернет гору. Действительно, не машина — махина! На такую можно запросто погрузить четыре юрты со всем скарбом, и то еще место останется. Тлеу от удивления только теребил бородку и покачивал головой. Сын поспешно укатил дальше, проложив могучими колесами грузовика-гиганта темную полосу в нежной, нетронутой траве возле юрты.

Отныне он наведывался домой раз в педелю. Тлеу только об одном молил создателя: «Где бы ни болтался этот негодник, лишь бы живой-здоровый был». Озабоченной и подавленной ходила и невестка, а когда слышала приближающийся грохот машины, места, бедная, себе не находила, начинала суетиться, метаться взад-вперед.

Как-то раз, в послеобеденное время, где-то неподалеку от становища раздался незнакомый стрекот. Он стремительно приближался, нарастал, и старик не выдержал, вышел из юрты, решив, что, по всему видать, сыну дали еще большую новую машину. Но, странное дело! — оглушительный стрекот доносился вроде с неба. Тлеу приставил козырьком ладонь ко лбу, запрокинул голову. О аллах! — хвостатое железное чудище, исступленно грохоча, нависло прямо над юртой. II она затряслась, как в лихорадке, затрепетала всеми веревками-поясами, каждым войлоком. А тундик — кошма, покрывающая потолочный круг,— и вовсе оторвался и отлетел.

Тлеу, ежеминутно поминая аллаха, застыл в полной растерянности. Железное чудище, точно завороженное, покружило-покружило над юртой и вдруг, взметнув к небу тучи пыли и золы, опустилось на бугорок неподалеку. Тлеу опешил и онемел от страха. Железное чудище, наконец, унялось, смолкло, сбоку отверзлась дверца, и в черном ее проеме показался... торжествующий Кудеры. Спускаясь по стремянке, самодовольно похохатывал.

— Ну как, старина? Душа небось в пятки ушла, а? Ты, чистюля этакий, пылинку к себе не подпускаешь, а я всю кучу золы враз пад твоей головой взметнул! Каково?!

Тлеу глазам своим не поверил. Кудеры, продолжая похохатывать, подошел к нему, добродушно-снисходительно похлопал старого приятеля по плечу. Сообщил как бы между прочим, что пропавшего верблюда ищет. Попросил у друга- уруса вот эту трещотку. Удобно ведь: и быстро, и далеко вокруг видно. Это тебе не на кляче трястись весь день...

Кудеры вошел в юрту, выпил вместе со своим «тамыром- урусом» ио чаше квашеного верблюжьего молока и, вновь сотрясая бедную юртешку — того и гляди разметет! — улетел на железной птице-трещотке восвояси.

Тлеу долго не мог опомниться. Грохот, в клочья разор­вавший веками застывшую над безмолвными барханами и холмами тишь, еще долго звучал в его ушах. Из головы не вы­ходила железная птица, так просто и обыденно посетившая его одинокое становище, а губы вроде сами по себе шептали:

— Не сидится... все куда-то носит старого дьявола!..

Однако с того дня Тлеу охватила неизъяснимая тревога. Раньше, сотворив утренний намаз, он принимался что-нибудь мастерить, теперь же все валилось из рук. А в тот день он даже не открыл заветный сундучок. Оседлал маштачка и на­правился к холму за аулом. У могилок, растянувшихся це­почкой, принялся читать молитву, начиная с крайней к за­паду — с предка Утеу. Намотав конец длинного чембура на локоть, он попеременно опускался на колени у каждой мо­гилки, шептал давным-давно затверженные арабские слова номинальной молитвы, держа перед собой сложенные ладони, потом оглаживал кончиками пальцев лицо и направлялся к следующему холмику. Последней в ряду — крайней с во­стока — оказалась могила Зейнеп. Такой тихой и скромной была она в жизни, почти незаметной, даже дома-то всегда ходила на цыпочках, а здесь, под холмиком, она почудилась вдруг большой, крупной. В ряду осевших, почти сровнявших­ся с землей могилок предков ее могила и в самом деле выде­лялась свежестью и внушительностью. Тлеу почувствовал вдруг слабость в ногах, ко,тонки мелко-мелко затряслись. Он поспешно опустился, точно подломился. Пробормотав не­сколько строк из затверженной суры корана, он черенком камчи взрыхлил плотной корочкой покрывшуюся почву перед собой и бросил на могилку горсть земли. Потом медленно оглядел — от изголовья до изножья — отливавший краснова­той суиесью холмик. Пе было в нем ничего такого, что могло бы ему напомнить живую Зейнеп. Немыслимо было пред­ставить, чтобы опа, верная его спутница, при жизни учтиво подбиравшая ноги, едва он ступал через порог, могла вот так неподвижно лежать перед ним...

Сухой комок подкатил к горлу Тлеу...

Опираясь на рукоять камчи, тыча ею бездушную, глухую ко всему землю, Тлеу, пошатываясь, с трудом поднялся. Случайно взгляд его упал на то место, где явно обозначились его следы, и сердце его в холодном предчувствии больно сжа­лось. Да, да, если будет на то воля аллаха, вот на этом самом месте закопают и его.

Отчего-то дернулись в кривой ухмылке старческие губы. Да, да, именно вот сюда ляжет он, точно верблюд-дромадер, в свой срок. II вот этой сыпучей супесью, на которой он сейчас стоит, засыплют его. Выходит, смерть, до сих пор ка­завшаяся страшным драконом, притаившимся за шестью пе­ревалами, смерть, от одного названия которой в ужасе зами­рало, бывало, сердце, теперь по-кошачьи незаметно и тихо подкралась совсем-совсем близко. И нет уж никакой тайны. Известны и место, куда он ляжет, и земля, которой засыплют могилу. Смертному, чья жизнь отмерена судьбой, не следует забывать о роковом часе! Едва маленький Туяк научился связно говорить, он, подсадив его к себе на игреневого ко- няшку, привез сюда, на кладбище. Здесь он перечислял имена предков до седьмого колена, пока мальчик не вызубрил их наизусть, и показал, под каким бугром покоятся останки каждого из них. Внушил мальчику горестную истину: будет па то воля аллаха, и он, Тлеу, ляжет в этом ряду. И тогда Туяк должен приходить па могилу отца, чтобы прошептать аят — небольшой отрывок из суры священного корана. II смыш­леный мальчик тотчас затвердил таинственные гортанные слова поминальной молитвы. Небось и сейчас не забыл, если только названия разных железок и частей машины не отшиб­ли ему память. Тлеу каждый день перед сном заставлял сынишку повторять короткий аят. И смуглый, едва научив­шийся лопотать мальчишка тотчас усаживался на шелковое стеганое одеяльце на почетном месте, принимал благочести­вую позу, складывал перед лицом ладошки, отрешенно хму­рил брови и, встряхивая от усердия чубчиком на лбу, без запинки частил молитву. II старик, слушая, млел от радости и счастья: казалось, эти непонятные слова в устах младенца обладали колдовской силой и внушали уверенность и на­дежду, продлевали его жизнь па этой грешной земле. Дума­лось в такие минуты: «Когда мой единственный, ненаглядный с таким же вот усердием начнет читать молитву над моей могилой, то я уж наверняка перевернусь там разок-другой от радости, как бы ни тяжела была земля. Дай-то бог, чтобы скорее подрос мой сыночек...»

Теперь-то Тлеу дожил до этих лет. Милостивой оказа­лась судьба. Осуществились его желания. И, возвращаясь верхом на маштачке в аул, он то и дело восклицал:

— Ох, чудо!.. Истинное чудо!..

А в чем, собственно, чудо? В том ли, что безмолвен крас­ный бугорок, прижавшийся к склону песчаного холма, под которым покоится хлопотунья Зейнеп, или в том, что и он, Тлеу, просветленно-печально думающий сейчас о том о сем, окажется в свой — уже недалекий — срок тоже под этой же землей? На это почтенный Тлеу и сам бы не мог сейчас отве­тить. Лишь одна очевидная истина открылась ему сегодня с предельной ясностью: то, что сама природа позаботилась о том, чтобы сотворенная ею же живая плоть рано или поздно непременно вновь ушла в землю. Да, да, все вышло из праха и все станет прахом. И с этим незыблемым правилом бытия Тлеу смирился. II даже испытывает умиротворенность, до­вольство тем, что именно так, а не иначе устроен этот дивный мир. Однако чем он доволен? Тем, что смертен? Разве созна­ние, что ты умрешь, способно утешить? До сих пор он всегда думал, что нет, не может. Теперь убедился: рассуждать так — значит быть в плену заурядной человеческой слабости. Умирать, сознавая, что остаются люди, знающие и помнящие тебя, что после тебя остаются твои потомки,— вовсе не страш­но и отнюдь не зло. Разве природа, сотворившая на земле столько чудес, столько величественного разнообразия, может быть несправедливой? В чем же несправедливость, если все старое, дряхлое, отжившее свое уходит, исчезает, отмирает, уступая место новому и молодому? Наоборот, разве не кощун­ственно, не постыдно влачить жалкое свое существование сре­ди всего цветущего и молодого, не сознавая, что ты, такой дряхлый и старый, пребываешь в чужой среде и лишь коп­тишь небо? Избавь, всемилостивый создатель, от такой позор­ной доли! Разве не счастье, пока ты в здравом уме, вовремя покинуть юдоль печали? Только ведь и это счастье не всем равно дано. Вот Зейнеп, словно устав от бесконечных хлопот и суеты земной жизни, ушла в мир иной, спряталась под бугорком на склоне холма, и пет ей теперь дела уже ни до чего. А он, безутешный Тлеу, остался доживать свой век на попечении юной невестки, пошли ей бог удачи и здравия! У Туяка своя жизнь: пуще своей зазнобы в объятиях нежит- лелеет железное чудище-машину под собой. Даже верный, старый друг — неугомонный, неуемный Кудеры — и тот все куда-то спешит-торопится, взобрался аж на железную птицу- тарахтелку. И только он, Тлеу, сиднем сидит на старом ста­новище, сторожит покоящийся на холме дух предков, думает о смертном часе и, словно на привязи, держит единственную кроткую невестку в этой глуши. Стыдно перед ней, будто чу­жой век заедает. Если бы не на него была возложена честь со­хранения священного остова предка Утеу, если бы не пред­смертное завещание отца, Тлеу, может быть, тоже давно уже тронулся с места вслед за сыном, подтверждая поговорку о том, что состарившийся верблюд трусит па поводу своего верблюжонка. Однако как он оставит, как покинет эти род­ные дедовские места, эти могилы на склоне холма, все то родное, кровное, к которому прирос, прикипел сердцем с са­мого рождения?! Как он, уже, считай, одной ногой в могиле, переступит через завещание предков, через свою клятву?.. Разве сможет он собственными руками загасить ровно тлею­щий огонек под очагом — единственный признак жизни в этой глухомани?.. После смерти он, пожалуй, еще смирится с тем, что этот беспредельный мир, застывший в безмолвии, остался всеми покинутым, никому не нужным, по как он может сми­риться с этим, пока еще в его дряхлой груди бьется горячее сердце? Невозможно это, немыслимо...

Отчего неспокойна душа? Единственного сына вырастил, выпестовал. Оженил его. На невестку налюбовался. Все свои земные дела вроде завершил. Все сложилось по-божески. На судьбу сетовать грешно. И все же что-то неотступно гнетет его, тревожит. По о том он пи разу нигде не обмолвился пи словечком. Может, дойдет до всевышнего и эта его мольба? Таинственный внутренний голос нашептывал ему: если бы он только увидел наследника Туяка, если бы он только мог убедиться в том, что в сиротливой этой юрте жизнь не обор­валась, что под черным потолочным кругом ветхой его юрты никогда уже не зазвучит скорбный, тоскливый кюй предка Утеу, оплакивающего свою горемычную долю, то в оставшей­ся жизни и в самом деле не было больше никакого смысла. И тогда уж — пока еще не перемерли все его из года в год ре­деющие сверстники — он мог бы спокойно закрыть глаза на веки вечные и перекочевать к склону холма к предкам. Других желаний у пего уже не может быть...

Когда Тлеу вернулся домой, невестка куда-то вышла. В пятистворчатой юрте было чисто прибрано. Не найдешь ни­чего, что пе лежало бы на своем месте. Насколько Тлеу по­мнит, его неказистое, пропахшее ветром и солнцем жилище всегда отличалось необыкновенной опрятностью. О таком степняки говорят: будто змеей вылизано — так все блестит и сверкает. Лишь одно время, когда маленький Туяк начал ходить, в юрте творился некоторый тарарам, ио это длилось недолго. Теперь же от такой чистоты и опрятности станови­лось вроде как бы не по себе. Даже сердце сжалось, будто в недобром предчувствии. Тлеу небрежно сунул камчу за ре­шетку, направился было к своему привычному месту, но тут взгляд его упал па дорожный коржун у стенки. Полный, ок­руглый, точно брюхо суягной овцы. Отправляясь в неблизкий

путь, Тлеу непременно брал коржун с собой. В нем он хранил бритву-оиаску, мыло, мягкие ичиги, четки да еще смертную одежду — так, па всякий случай, вдруг вдали от родного очага подстережет костлявая. После благополучного возвра­щения домой он вешал коржун на верхнюю решетку, чтобы всегда был перед глазами.

С тех пор как Зейнеп отправилась в невозвратный путь, до заветного коржуиа руки не доходили. Покойница, бывало, раз в три года обновляла его смертную одежку.

Тлеу снял с решетки коржун, не спеша развязал тесемки, вытащил аккуратно сложенное свое смертное. Оно было чис­тое, белое и пахло не то свежим тестом, не то только что рас­крывшейся под знойным солнцем коробочкой хлопка. Вот это погребальное одеяние, как бы сохранившее тепло рук его не­забвенной Зейнеп, все делавшей при жизни с необыкновен­ным тщанием и любовью,— единственная его доля, которую он забирает с собой на тот свет. Вот этим белым саваном укутают его иссохшее бренное тело перед тем, как предать черному безмолвию земли.

Корявые, по-старчески узловатые пальцы, нежно и благо­дарно теребившие белое полотно, вдруг задрожали. Эта мел­кая беспомощная дрожь, казалось, передалась и кончикам его усов и бороды. Тлеу, расчувствовавшись, прикоснулся лбом к савану и положил его снова в коржун. Некоторое время он стоял в полном неведении — то ли сесть ему, то ли так и стоять с коржуиом в руке, и растерянно оглядывался на дверь. Слегка отодвигая плечом сухо прошуршавшую камы­шовую циновку, вступила в юрту невестка. Смущаясь свекра, тихо, на цыпочках прошла к своему месту у очага. Все такая же легкая, стройная, тоненькая, будто девчушка, еще играю­щая в куклы.

Тлеу тяжело опустился на колени. Он испытывал нелов­кость от, должно быть, неуместной, бестактной мысли, посе­тившей сейчас его, и потому старался больше не глядеть в сторону невестки. Только, деланно зевнув, пробормотал:

— О всеблагий, не обделяй ее своей милостью!

Отныне что бы он ни делал, о чем бы ни думал, эта горячая мольба всегда вертелась на копчике языка. Даже если до­пускал какую-либо нечаянную оплошность или слышал о чьем-то неблаговидном поступке, он тотчас бормотал эти слова. II ночью, когда подолгу ворочался в постели, не в силах уснуть, он говорил их по сорок раз. II утром, просыпаясь, твердил, как молитву: «О всеблагий, не обделяй ее своей м илостыо!»

Как-то раз, совершив омовение и сотворив намаз, он уселся на мягкие, вчетверо сложенные стеганые одеяльца и принялся задумчиво перебирать четки. И тут до слуха его докатился странный грохот. Да не привычный грохот прибли­жающейся машины, а мощный, многоголосый, раскатистый. Уже года два совхозное начальство решило, что ездить за се­ном в эдакую даль совсем невыгодно, и потому довольствова­лось кураком с близлежащих соленых озер, а нынче, должно быть, все-таки надумало направить косарей сюда. От этой до­гадки у Тлеу радостно затрепетало сердце, и он еле дождался, пока невестка расстелила перед ним дастархан.

Едва допив вторую чашку чаю, он отодвинулся к стенке, и невестка, догадавшись о нетерпении свекра, тотчас сняла с огня пузатый чайник. Тлеу поспешно пробормотал благо­дарственную молитву и отогнул краешек дастархана в знак того, что трапеза завершена. Потом, кряхтя и отдуваясь, не­ловко поднялся, и невестка, видя, как он потянулся за камчой, легко вскочила и учтиво откинула перед ним входную ци­новку.

Тлеу вышел и невольно зажмурился от ярких, набирав­ших силу утренних лучей. Поверх холмов и барханов, под­ставлявших солнцу склоны, шли-волповались легкие зеленые волны, убегая вдаль, в нетронутую степь за горизонтом. «Да-а... уж нынче вдосталь накосят сена,— подумал про себя старик, — Новый-то директор поначалу нос воротил от этих мест. Дескать, далеко, дорого возить. А глядя на то, как густо нынче вымахали житняк и пырей, видно, передумал. Да и какой безумец откажется от такого блага? Вон нагнал целое стадо тарахтелок!..»

Старик почувствовал сегодня необычную бодрость. И в седло взобрался легко, по-молодецки. Лошадка весело затру­сила под ним навстречу приближающемуся грохоту. Нынче настали другие времена. Косари уже не едут, как прежде, шумным кочевьем — с семьями, домашним скарбом, па верб­людах. И уже не белеет, как бывало, аул вдоль склона увала. И не бегает, не резвится в барханах и оврагах ошалевшая от свободы ребятня. Не собирает дикий лук и дикую морковь. Нынче с грохотом и с треском приезжают на машинах и трак­торах и скашивают траву по всей неоглядной шири за какую-нибудь недельку-другую — не то что раньше, когда косари обитали здесь месяцами. Ну, а на такой короткий срок, по­нятно, старики и детвора не едут. На сенокос приезжают одни молодые, крепкие парняги, оседлавшие железные тарах­телки. А с ними какой разговор? Слава богу, что хоть почтение соблюдают, о житье-бытье как положено расспрашивают. А более — ни гугу. В самом деле, к чему им с одиноким ста­риком, стерегущим па безлюдье чахлые кусты, тары-бары разводить? Они предпочитают вечерами, собравшись на пя­тачке возле своего стана, при свете фар и под оглушитель­ную трескотню дергаться в танцах. Ну и бог с ними, пусть дергаются, как-никак все же веселее на людях-то. Будто праздник в безлюдную степь приходит. Вон и невестка вся разволновалась, выскочила из юрты, всматривается в даль, откуда доносится грохот...

Тлеу, подшуровывая конягу пятками, поднялся па пес­чаный холм, на вершине которого были треножником со­ставлены три жердины — одна-единственная вешка во всей однообразно-унылой равнине. Отсюда далеко видно вокруг. Тлеу долго вглядывался во все стороны, по ничего так и не увидел. Он спешился, отпустил, застреножив, лошадку и подошел к деревянной высокой вышке, оставленной здесь, па вершине песчаного холма, геологами. Даже в безветренный день вышка эта улавливала поднебесный ветер и монотонно гудела, будто жаловалась па что-то. Тлеу прилег у основания вышки и пригляделся. Вышка, по всему, оказалась излюб­ленным местом для птиц. Все три опоры пестрели от густого птичьего помета. Посреди вышки торчала из земли черная железная труба. Вокруг нее бугрилась куча породы. Все­знайка Кудеры говорит: все дело — в этой вот железной трубе. Она уходит глубоко под землю. А там, бог знает в какой глубине, может, за семью пластами, залегло несметное бо­гатство — разная там руда, золото, нефть, газ. Там, где геологи обнаружили богатые залежи, инженеры якобы ставят вышки, чтобы потом по необходимости приступить к добыче. «Дай срок, милейший, — сказал как-то Кудеры,— бог даст, в этих безлюдных песках вырастет такой город — ахнешь!»


Бетке өту: