Мартовский снег — Абиш Кекильбаев
Аты: | Мартовский снег |
Автор: | Абиш Кекильбаев |
Жанр: | Казахская художественная проза |
Баспагер: | Советский писатель |
Жылы: | 1988 |
ISBN: | |
Кітап тілі: | Орыс |
Бет - 9
Скрипучий мороз, ледяной ветер и белый, нетронутый снег, казалось, лишили степь и пустыню всех признаков жизни. От выморочной тишины звенело в ушах, гудела голова. С хлясканьем вспарывая плотный снег, белым безмолвным чудовищем накрывший все вокруг и злобно поскрипывающий, взвизгивающий под ногами игреневого, нарушая жутковатую, неземную стылую тишь, Тлеу поднимался то на один перевал, то на другой и подолгу вглядывался в даль. Но не за что было глазу уцепиться. Глухая, немая ширь простиралась во все стороны. И если бы не он, одинокий всадник, маячащий черной точкой по сиротливым холмам и перевалам, весь этот безбрежный пустынный край смахивал бы на гиганта-мертвеца в белом саване. И чудилось Тлеу, что будет святотатством, если он забьется в свою юрту, точно в пору, и время от времени не прогуляется верхом на лошадке вокруг затерявшегося в этом выморочном мире неприметного становища. Потому и пе сиделось ему дома. Как можно, если ты постоянно помнишь о том, что здесь, в суровой земле, под непробиваемым, непроницаемым покровом снега, покоятся останки немалочисленных предков? Ведь дух их, несомненно, радуется, когда их потомок появляется тут и нарушает топотом своей лошадки невыносимую даже для усопших тишь. И потому — так кажется Тлеу — ждут его здесь каждый раз с нетерпением. И каждый раз ликуют духи предков, чьи останки давным-давно истлели в черной утробе земли: значит, не одни мы здесь, значит, остался наш отросток там, на земле, значит, не зря проливали кровь, защищая и отстаивая свое место под небом, значит, наши степи, наши выпасы, наша незабвенная колыбель в надежных руках. И, наоборот, если в такую глухую пору Тлеу не огласит топотом копыт своего игреневого маштачка эти окрестности, духи конечно же придут в уныние, впадут в тоску. «Как жаль,— в неутешной скорби подумают они. — Выходит, то, что за столь короткую земную жизнь мы, грешные, не знали покоя, терпели бесчисленные лишения, проливали пот и кровь, не щадя живота своего, уповая на будущее благо и счастье наших потомков, все было напрасно... все было лишь тщетными потугами...» II кто их утешит, кроме него, Тлеу, единственного обитателя дедовского края? И хотя не дано ему, как говорится, горы свернуть, хотя он звезд снеба не хватает, однако что может быть выше главного человеческого назначения на земле — жить честно и достойно и оставить после себя достойное потомство, способное сберечь и продлить вечную нить жизни? Значит, то, что он, Тлеу, по мере своих сил и возможностей делает — потюкивает молоточком, ставит капканы, обихаживает несколько голов скота, день- деньской копошится в заботе о насущном хлебе для своего скромного житья-бытья,— есть самое нужное, самое главное, наполненное большим житейским смыслом дело на этой безлюдной скудной дедовской земле. II пот, не может быть высшего мужества и геройства, чем неизменная и постоянная честность перед жизнью — самое главное и цепное наследие предков, заповеданное ими грядущим поколениям. А потому, выходит, мы нередко совершенно напрасно сетуем на судьбу, называя нашу повседневную, внешне ничем не примечательную, неброскую, но честную и благородную жизнь серыми, безрадостными буднями или — того хуже — мелочной, бессмысленной суетой. Разве высший смысл жизни и краса се не в том, чтобы каждый пришедший в этот мир недолгим гостем прежде всего заботился о себе и о своих потомках, которых он оставляет после себя у своего очага, под кровлей своего дома, на прекрасной земле, называемой прекрасным словом «родина», и при этом не зарится на чужое добро и благо, довольствуясь только тем, что добыто своим честным, праведным трудом? Если бы каждое божье творение, именуемое человеком, не стремилось первым долгом честно обслужить самого себя, то на этой земле — скудной или благодатной, все равно,— ничего бы не было, ничего бы не росло и не цвело. Нс оставалось бы тогда на земле даже могил, способных внушить кичливым гордецам и узколобым себялюбцам, которым упорно мерещится, что с их кончиной белый свет погрузится во мрак, простую и справедливую мысль о том, что и до них обитали на грешной земле такие же двуногие, и после них такие же двуногие пойдут по тем же тропам, а стало быть, разумно будет помнить о неизбежном роке, постигающем каждого живущего, и смирить свое ненасытное вожделение, свою гордыню, свои дерзкие, желания, заботясь о святости души.
В самом деле, глядя па то, как даже мышь, эта ничтожная землеройная тварь, и та трогательно заботится о своем выводке, деля с ним последнее зернышко, всякую крошку, ты в который раз с горечью и тоской убеждаешься в полной бессмысленности твоего существования, если тебе не с кем поделиться своим скромным, честным трудом добытым благом, если в роковой час некому завещать свои бесконечные, не завершенные тобой дела и хлопоты па земле. Да, да... тогда жизнь твоя лишается всякого смысла...
От таких дум Тлеу, бывало, возвращался в свою убогую землянку с тяжелым сердцем, с опустошенной душой. Потом несколько дней, угрюмый и молчаливый, не выходил из дому, лежал, свернувшись, точно хворый или подбитый, на подстилках у стенки. А теперь от зари до зари покоя не знал, в нескончаемых хлопотах ходил взад-вперед из дома в дом. Раньше, пока не свечереет, он в землянке и не показывался, теперь же, едва выйдя, спешил назад. Зайдет раз — старуха держит довольного мальца над медным тазиком возле очага. В другой раз зайдет — старуха курдючным жиром растирает розовое тельце. Еще раз зайдет — старуха, сидя па корточках возле зыбки, что-то тихо напевает, а малыш, привычно задрав носик к потолку, умиротворенно посапывает...
Как-то раз, соорудив снежную ограду за хлевом, Тлеу вошел в дом и глазам не поверил: Зейнеп, держа малыша па коленях, совала ему свою дряблую грудь. Увидев мужа, она смутилась точно молодайка. А малыш сосал старательно, увлеченно, почмокивал — на лобике даже легкая испарина выступила. Он заметно подрос, окреп, обрел осмысленный взгляд. И сейчас, скосив глазки на Тлеу, расплылся в улыбке, обнажая розовые десны.
— У-у, шельмец!.. Улыбается еще, негодник,— умилился Тлеу. Но тут же спохватился, поспешно отвел глаза, вспомнив, что у пего нет обыкновения задерживать взгляд на верблюжонке и ребенке. Кудеры не раз, помнится, делал ему внушение: «У тебя взгляд ювелира-серебряника: острый, пронзительный. Можешь сглазить». Кто знает, может, действительно у него дурной глаз. Тлеу притенил глаза, склонился, делая вид, что ищет что-то под подставкой для сундука. Как в том году прошла зима, можно сказать, он и но заметил. Просто в один прекрасный день увидел, что снег сошел и повсюду чернеет земля. А еще некоторое время спустя, когда отправился па поиски игреневого, убедился, что пришла весна и подножия холмов и склоны перевалов покрылись нежной муравой.
Малыш, как говорится, рос не по дням, а по часам. Он уже сидел, обложенный подушками, и размахивал, дергал ручонками. Когда с улицы вваливался Тлеу, у малыша на мгновение застывали и округлялись глаза. Но стоило хозяину стянуть с себя верхнюю одежду, как малыш тотчас узнавал его, радостно улыбался, ерзал и начинал пускать пузыри.
Год выдался благодатным, везучим каким-то. Из семи овцематок три понесли по трое ягнят. Верблюдица (в кои-то годы!) благополучно разродилась верблюжонком-самочкой. Житняк и дикий пырей вымахали в песках так густо, что на выпасах невозможно было разглядеть мелкий скот. Куда ни повернешься, пьянящий запах разнотравья щекотал ноздри, кружил голову.
— Слава создателю! Благодарение всевышнему! — бормотал Тлеу.
— Это он... все он, наш малыш, принес нам счастье и удачу,— твердила постоянно Зейнеп.
И чтобы злые духи не сглазили его, она называла малыша «этот ничтожный карапуз».
А он, ничтожный, недостойный карапуз, безошибочно узнавал Тлеу и привязался к нему, требуя все больше внимания и ласки. Он просыпался чуть свет, и его тотчас распеленывали, высвобождали из тесной люльки и подкладывали в постель старика. Малыш ликующе сучил ножками, хватался ручонками за бороду, щекотал шею, издавал странные вопли, похихикивал, забавлялся как только мог. Часами потом не слезал с колен. А когда Тлеу по делу отправлялся во двор, малец ревел в три ручья. И Тлеу млел от нежности к малышу и старался не задерживаться во дворе. II каждый раз при входе шептал то вслух, то про себя:
— Тьфу, тьфу! Только бы не сглазить! Да пошлет ему всевышний здравия-удачи!..
Июль в том году выдался особенно жарким. Мелкий песок накалился, будто горячая зола прямо из печки,—
пятки сквозь сапоги обжигал. Воздух в юрте стал сухим, пахло горелой кошмой. Зейнеп то и дело обрызгивала все вокруг люльки водой, по вода мгновенно испарялась, затрудняя дыхание. И вот однажды ребенок проснулся весь в жару. Сморенный, вялый, он даже глазки не открывал. Видно, все-таки сказывалось, что его рано отняли от груди, кормили верблюжьим и козьим молоком через соску: слабому, крохотному существу было трудно перенести тяжкий в этом краю зной. Малыш слабо постанывал, хныкал таким жалобным, тихим голоском, что слушать это было мукой. Тлеу не находил себе места, ходил как потерянный.
Однажды, чтобы хоть как-то развеяться, он достал из шошалы — летней камышитовой пристройки — без пользы ржавеющие капканы, приторочил их к седлу и отправился к балке за аулом, где густо росла трава-прибрежница. Здесь, на пути к водопою, а также в затишье, где в полдень обычно спасаются от жары каракуйруки, Тлеу расставил капканы. В том году измученные зноем чуткие косули брели в этих местах табунами. Не успел Тлеу поставить последний капкан, как уже два косуленка с едва наметившимися рожками попали в силки.
— Дай бог... дай бог! — обрадовался Тлеу, привязывая к седлу отчаянно вырывавшихся косуль.
Домой он приехал после полудня. Заставил жену раздеть малыша догола. Потом Тлеу поднял над метавшимся в жару малышом косулю с крепко перетянутыми ножками и полоснул ее острым ножом по горлу. Алая кровь хлынула на малыша, обдала все его тельце и, тотчас сворачиваясь, отскакивала струпьями, точно зажаренная в раскаленном сало печенка. После этого ребенка завернули потеплее, так, чтобы никакой сквозняк к нему не проник, и положили на мягкие подстилки посреди юрты. Только что синие губки малыша тотчас заалели, а все личико покрылось испариной. С умилением и надеждой глядел Тлеу па хворого малыша, на крупные бисеринки пота, сами по себе набухавшие на лбу и скатывавшиеся по вискам. Таким способом степняки искони изгоняли жар из тела страждущего. Однако кровь ягненка считается для неокрепшего малыша слишком сильным средством. Зато кровь молоденькой косули должна мгновенно унять жар больного ребенка.
Не успел Тлеу управиться с двумя тушками, как вдруг нежданно-негаданно заявился Кудеры. И, не обменявшись словами приветствия, не расспросив, как положено, о житье- бытье, с ходу забалабонил:
— Нынче травы богатые. Бог даст, колхоз заготовит сенца вдоволь... может, даже две годовые нормы...
Л потом только уселись было вдвоем за дастархан, поставив посередке распаренный заварник па горячих угольях в сковороде, как за юртой вновь послышался топот. Кто-то громко спросил:
— Эй, есть кто живой?
— А ты не робей, зайди — узнаешь,— тотчас отозвался быстрый на язык Кудеры, забыв, должно быть, что находится не в своем доме.
Путник — слышно было — спешился. Чиевая циновка па двери зашуршала, сдвинулась, и в юрту запросто прошмыгнула вислоухая черная гончая, вмиг пробралась на почетное место, растянулась на брюхе возле Кудеры и с чувством собачьего достоинства вывалила язык. Вслед за ней протиснулся в юрту неуклюжий верзила, грозя плечами снести дверную перекладину.
— Ассалаумагалейкум!
— Алейкумсалам! Коли добрый гость, проходи, присаживайся.
Незнакомец уселся чуть ниже своей собаки, крякнув, стянул один за другим тяжеленные сапоги, с грохотом отшвырнул к порогу.
— Хозяйка, во-он там белеет, по-моему, зола изеня. Подай-ка сюда,— прогудел гость, уставясь большими, с крупными красными прожилками глазами на горячие уголья в сковороде. Не спеша достал из-за пазухи тугой кожаный мешочек-кисет. Высыпал на ладонь щепоть табаку. Добавил в него золы изеня, поданной Зейнеп па дне кесушки. Цвиркнул слюной, подавил, помял ядовитое зелье большим мозолистым пальцем. При этом приговаривал:
— Удачи-счастья вам, хозяева. Да будет благословенен ваш очаг!
— Спасибо! Да исполнятся твои слова!
Зейнеп предложила гостю чай. Он поднял крупную и тяжелую, как и все его тело, голову, туда-сюда разок-другой провел пятерней по густым зарослям бороды, дремуче курчавившейся от самых висков.
— Не торопись, хозяюшка. Любой казах, ищущий пропажу по степи, я думаю, вправе надеяться на особое угощение у добрых людей. Небось на мою долю никто не позарится. Вы пока пейте. Я уж, бог даст, успею и потом.
И с этими словами он ловко заложил за губу пасыбай.
Зейнеп только диву давалась. У Тлеу чуть дернулась
нижняя губа. Кудеры заерзал, явно задетый вызывающими манерами странного гостя.
Однако бородачу не было дела ни до кого и ни до чего. Он уселся поудобней, привалившись широкой спиной к сложенным у стенки тюкам. Небрежным движением кисти отодвинул гончую, и та послушно чуть отползла, отвернула морду, подобрав ненадолго длинный влажный язык. Тлеу и Кудеры степенно потягивали из кусешек чай, а верзила гость, вытянув в сторону длинные ноги, то и дело позевывал, поминая при этом аллаха.
Должно быть, когда господь бог создавал этого человека, он либо пребывал в очень уж благодушном настроении, как, скажем, Тлеу, либо был почему-то не в духе, наподобие сегодняшнего Кудеры. Как бы там ни было, всевышний не больио-то старался, сотворяя его, то есть не тесал, не строгал, не подпиливал, не подрезал, а слепил одним махом, тяп-ляп, наспех, будто некое изделие из-под рук неряшливой бабы. Из четырех кряжистых чурбаков, недолго примеривая, сработал две ноги и две руки, которым было явно тесно в юрте. Туловище напоминало чем-то очень грузным набитый огромный мешок-канар. А к этому неподъемному мешку, казалось, был приделан каким-то образом такой же несуразный кругляш-обрубок, и это — если приглядеться — и оказалось головой. Покатый лоб был такой ширины, что, как говорят склонные к преувеличениям степняки, хоть конные скачки устраивай. А вот когда дело дошло до носа, щедрый создатель проявил явную скупость. Не пос, а нечто плоское, невзрачное, будто едва приметный бугорок в раздольной степи. И совершенно невозможно было попять, почему такому, с позволения сказать, носику понадобились вдруг эдакие широченные, с ведро, ноздри. Вон, гляди, лежит, как каменный истукан на древнем кургане. Глаза с ладонь, а взгляд так и сверлит, так и пронизывает. Ему, видно, было все равно, что о нем думают сейчас остальные трое в юрте. Время от времени гость отрешенно-задумчиво сплевывал, ловко цвиркал меж зубов в сторону порога.
Первым напился чаю Тлеу. Чуть повременив, перевернул косушку и Кудеры. Должно быть, дурное настроение его так и не развеялось, и теперь Кудеры захотелось разговорить неучтивого гостя.
— Ну, почтенный путник, может, окажешь нам такую честь, представишься: как зовут, какого рода-племени?
— А зачем тебе понадобился мой род? Надеюсь, по в сваты напрашиваешься...
— Ладно, можешь не говорить. По тому, как задираешься, я уж смекнул, что ты из воинственного рода адай.
— Верно: он самый!
— Видно, верблюда своего пропавшего ищешь?
— Пет, нарочно завернул сюда, чтобы засвидетельствовать свое почтение двум старикам из рода алим, что ящериц в пустыне стерегут.
Тлеу хмыкнул, а Кудеры от такой дерзости гостя потемнел лицом.
— А что тебе род алим? Или в родстве с ним состоишь?
— А почему бы и нет? Если уж мои бесшабашные предки запросто умыкали калмыцких и туркменских красоток, то с девками соседнего рода алим, думаю, и подавно любовь крутили.
Кудеры сразу расцвел лицом, губы тронула усмешка.
— Ну уж по этой части, полагаю, и мои предки маху не давали. Мать моя, да будет ей земля пухом, была из рода адай.
— Брось!.. Ты мне что, в племянники напрашиваешься? Какой ты мне племянник, если похож на котенка, налакавшегося кислого молока?! Помнишь батыра Есета... того, что вздыбил в свое время всю степь между Каспием и Аралом? Вот он приходился нам истинным племянником!
Кудеры, сразу присмирев, рассыпался смешком. Чапан спал с его плеча. А плосконосое лицо гостя оставалось по- прежнему невозмутимым.
Вновь дружелюбно зафырчал черный закопченный чайник. По юрте поплыл душистый запах свежезаваренного чая. Кудеры вмиг забыл о недавней своей язвительности, весь подобрался, сел. Зейнеп убрала и заново расстелила дастар- хап. И теперь уже и гость, шумно отдуваясь, принялся потягивать крутой чай, словно крохотную птаху, усадив па узловатые растопыренные пальцы чашку. Сначала, после того как было выпито с десяток чашек, у гостя покрылось испариной подглазье. Еще через некоторое время заструились темные струйки пота по глубоким бороздкам морщинам на могучей шее. Потом крупные, с палец, капли пота усеяли покатый лоб и, сливаясь, потекли по лицу. Гость поминутно доставал из-под шапки-борик огромный плат и начинал яростно обтираться.
Сколько же, однако, можно дуть чаю?! Напившись вдосталь, Кудеры перевернул свою чашку, отодвинулся к стенке, вновь натянул на плечи чапан и облокотился па подушку. Полежал, помолчал, поерзал и так и сяк, наконец не выдержал:
— Оу, почтенный нагаши, вижу, жажда тебя донимает. Никак напиться не можешь.
Плосконосый верзила и бровью не повел.
Кудеры повернулся теперь к Тлеу:
— Надо же!.. Выходит, правду говорят люди: адайцы пьют чаю больше, чем их верблюды — воды.
Гость, вытирая платком обильный нот, едва усмехнулся. Наконец, когда пузатый черный чайник опустел во второй раз, гость отогнул краешек дастархана и достал из кармана необъятных штанов табакерку-шакшу.
Кудеры вновь подкусил адайца:
— Оу, как же так? Разве не положено после угощения воздать благодарение всевышнему? Или прав был тот туркменский шаир, что сказал однажды: «Молиться недосуг мятежному адайцу»? Вообще ваш род ведет себя так, будто на день раньше самого создателя родился. Так, выходит, зачем адайцу разные там молитвы-намазы?
— Ты что, хочешь, чтобы я воздал всевышнему за один твой черный чай?! Или пусто в твоем казане? Нечем гостя угостить? Насыть сначала мое брюхо, потом получишь мое благословение. А то, голубчик, жирно будет...
Тлеу расхохотался так, что затрясся всем телом, а из глаз покатились слезы. Гость между тем заложил еще горсть насыбая за губу.
Кудеры тоже повеселел. Сел, прямой, будто кол проглотил, вытянул жилистую шею.
— Скажи, почтенный нагаши, что это за разговоры такие, будто адайцы не от бабы, а от девки родились?
Плосконосый верзила лукаво заблестел глазами, смачно сплюнул.
— Боже упаси родиться от вислобрюхой, долгополой, чумазой чумички! Не лучше ли родиться, как говорится, груди плотные смягчая, лоно девственное расширяя, от девы невинной? Если вам угодно верить самим же пущенной сплетне, то пеняйте на своих дедов, не справлявшихся со своими бабами. Адайцам в том укору нет, если ваши предки в чем-то сплоховали.
Гость стряхнул крошки табака с ладони, обтер ее о край:
— Ладно, нагаши... тебя, я вижу, на слове не поймаешь.
— Шутить-то с тобой опасно: невзначай заденешь честь священных предков. Давай оставим это.
— Воля твоя...
— Ты ведь издалека едешь. Скажи, что слышал, что узнал? Мирно ли на белом свете?
— Да какой может быть мир, пока обитают на земле такие ехидны, как ты?! Детки вон, рассказывают, будто воюют где-то.
Тлеу вздрогнул, резко поднял голову. Кудеры в предвкушении любопытной беседы нетерпеливо заерзал:
— Скажи: о Чан Кай-шп что-нибудь слышно?
— Э-э... это что еще за напасть такая? Про то у шайтана спрашивай! — отмахнулся гость.— На этой штуке кто из вас тренькает?
Гость подбородком повел в сторону домбры, висевшей на верхней решетке юрты.
— Да ты что, почтенный нагашп?! Кто из пас осмелится брать в руки домбру, когда в твоих аулах распоследняя баба и та даже на скалке лучше нас наяривает?!
И Кудеры, проворно вскочив, подал гостю домбру.
Видно, к черной джидовой домбре давно никто не прикасался: колки ее ослабли, а подставка и вовсе где-то запропала. Гость отколол щепу от рукояти своей камчи, принялся ладить подставку. Потом настроил домбру, слегка пощелкивая указательным пальцем правой руки по струнам. Потом пальцы его проворно забегали по длинному грифу, проверяя, на месте ли лады. Потом выковырял из-за губы и бросил обсосанный табак. Засучил рукав выше локтя. Весь подобрался, сложив по-степному ноги. Огромный, неуклюжий, навис над крохотной домброй, прижал ее к себе. Тотчас полился легкий тягучий наигрыш, встревоживший душу, будто монотонный осенний дождь, шуршащий за стенкой. Гость не глядел ни на домбру, ни на присутствовавших в юрте. Вытянув шею, в упор уставился на черную гончую, устроившуюся рядком на почетном месте. Казалось, она внимала звукам наигрыша и испытывала блаженство: язык вывалился из пасти, а глаза то и дело томно закатывались. Неуемный, непоседливый Кудеры и тот затих: умолк и ерзать перестал. Тихоня Тлеу даже, казалось, дыхание затаил. Молчала и Зейнеп, склонившись над люлькой. Не подавал голоса и несмышленый малыш. И лишь за юртой заливисто заверещала какая-то птаха, будто подлаживаясь к задумчивому наигрышу.
Тягуче-томный наигрыш, пробиравший до костей, иеожи- давно перешел в другую тональность. Гость повернулся теперь лицом влево. Большие, с белесыо, глаза напряженно выпучились из-под мрачно насупленных мохнатых бровей. Узловатые толстые пальцы все яростней стегали струны, исторгая из послушной джидовой домбры гулкие, раскатистые звуки, способные, казалось, всколыхнуть землю. На висках домбриста набухли толстые, как веревка, жилы. Еще недавно он, грузный, громоздкий, сидел каменно-неподвижно, а теперь, будто вслед за стремительно взбиравшимися к самой вершине грифа пальцами, склонялся всем литым туловищем влево, а когда те же пальцы так же проворно скатывались, мелькая на ладах, вниз, к самому основанию, он весь заваливался вправо и будто сжимался, растворяясь в густом и звучном потоке причудливого кюя. А то вдруг грозно вращал глазами, словно метал искры и, весь во власти вдохновения, вытягивал напряженно шею и мотал массивной головой. Взгляд его то пронизывал Кудеры, то цепко ощупывал Тлеу с ног до головы, ввергая обоих слушателей в смущение, нагоняя оторопь. Маленькая домбра почти исчезла в его могучих объятиях. Звуки захлебывались, бились, казалось, колотились, как в лихорадке.
Стремительный, клокочущий кюй, взметнувшись напоследок крутым шквалом звуков, резко оборвался. Домбрист смахнул с лица обильный пот. Околдованные его игрой, трое в юрте потрясенно молчали.
Первым после долгой паузы заговорил Кудеры:
— Ай да нагати! Слава всевышнему, что в твоих руках была домбра, а не копье. У меня душа ушла в пятки, когда ты так завращал белками.
Домбрист фыркнул, вновь потянулся за шакшой.
К этому времени доспело и мясо в казано. Сладкий запах свежей баранины поплыл-заструился по юрте.
Молча управились с бесбармаком, потом снова долго пили чай. И лишь после этого верзила гость, казалось, вспомнил, почему он очутился в этих краях.
— Случайно не попадалась вам на глаза чужая верблюдица? Рыжая, из породы мая. Помесь одногорбой с двугорбым. На шее берцовая кость — ботало. Ноздри рваные. Как увидит верхового, грозно вскидывается, плюется...
— А когда потерялась?
— Прошлой осенью.
— Пу, тогда с какой стати ей быть здесь, в пустыне? Наверняка выбралась в солончаки... туда, где ежовник. Вгони копя разок-другой в пот, доберись до Змеиных гор па севере Улыкума... вот там, возле соленых родников, и найдешь свою верблюдицу.
Начни Кудеры расспрашивать про дорогу — он весь оживится сразу, в глазах появится блеск. Он, считай, с детства изъездил всю степь, не однажды бывал в городах. В годы коллективизации некоторое время даже при деле был, как говорится, в седле сидел. И поныне еще, если вдруг понадобится на дальнем отгоне кошару строить или колодец выкопать, прибегают к его услугам. Даже в самую глухую ночь, когда хоть глаза выколи, он безошибочно найдет дорогу и приведет куда угодно. Одному аллаху ведомо, как уж он ориентируется — по ветру ли, по звездам ли, или по запахам трав... А то, бывает, спешится и кончиком языка лизнет почву под ногами. Такой уж дар выпал на долю этого человека.
По решению правления колхоза, что расположился за тридевять земель, возле озера, сторожить покосы в этом краю поручено Тлеу, а заведующим небольшой базой на границе песков и степи назначен был Кудеры. Потому-то почтенный Кудеры, пли, говоря ио-уважительному, Кудеке, явно хорохорится, задирает нос, так как чувствует себя единовластным хозяином всего этого бескрайнего, безлюдного пространства. Стоит только появиться невзначай поблизости базы какой- нибудь машине, как Кудеры уже мчится наперерез и не отпустит ее, пока не удостоверится, что в кузове. Если кто позарится на копешку сона — считай, скандала не миновать. В таких случаях нечистый на руку шофер, едва завидя преследующего его задиристого старика, даже не попытается улизнуть. Наоборот, тотчас останавливает машину и, выпрыгнув из кабины, пойдет навстречу. Прикинувшись заблудившимся, расспрашивает дорогу. Гневный долговязый старик, казалось, только что готовый растоптать первого встречного на пути, при учтивых словах хитрюги шофера мигом смиряет свой гнев и принимает горделивую осанку. Зажав в ладони плеть, которой мгновение назад замахнулся было грозно, показывает тамарисковой рукоятью в сторону горизонта.
«На во-он тот черный косогор поднимешься — увидишь окутанный маревом древний курган. Неподалеку от него наткнешься на развилок. Сворачивай направо. Понял? Через, некоторое время дорога упрется в густые заросли гармалы. Проедешь их — сразу сверни так, чтобы лучи солнца падали на тебя сзади па левое плечо. Смекнул? Вот так и езжай прямо-прямо, пока тень от машины не ляжет впереди на длину шеста. Как увидишь прямо перед собой тень, так поверии налево. Теперь тень окажется сбоку. Еще через полчасика езды увидишь перед собой нужный тебе колодец. Все понял?»
«Понял, отец. Большое спасибо!»
«Вот так, значит, коли понял».
«Будьте здоровы, отец!»
«Бывай!.. Эй, постой! Курить у тебя есть?»
«Пожалуйста...»
«Эй, это у тебя что — белохвостый бапурос?! Долгих тебе лет, милый!»
«Не папироса, отец, а сигарета».
«A-а... один черт!..»
Он неловко достает из пачки длинную топкую сигарету, разглядывает, нюхает ее, пытается прочесть витиеватую надпись, но с удивлением убеждается, что буквы совсем не похожи на те латинские, которые он с горем пополам затвердил в беспокойную пору ликбеза, и, отчего-то вздохнув, поднимает голову, чтобы попросить спички, и тут вдруг видит, что машина мчится уже далеко.
«Лх, пройдоха! Ах, хитрый дьявол... чтоб тебе...» — хлопает он себя от досады по бедру, догадавшись, что его обвели вокруг пальца. Но что поделаешь?.. Он сует пачку в карман, одну сигарету закладывает за ухо и, хмурясь, едет назад.
Вот такой он, Кудеры. В кругу стариков тянется к их табакеркам, у молодых «стреляет» сигареты; пойдет в контору — напялит на голову широкополую шляпу; на поминках обтянет голову платком и прикинется благочестивым; то грешник, то святоша, то хитрец, то простодыра, он и теперь пространно толковал перед путником о дороге, чтобы блеснуть всеведением, а с другой стороны, надеясь на щепоть кудрявистого насыбая.
Глядя на него, Тлеу всегда от души хохотал. Вот и сейчас он еле сдерживался, стесняясь диковинного гостя. А Кудеры между тем продолжал разглагольствовать:
— Считай, ты нашел верблюдицу. Да, да!.. В эту пору в том краю Улыкума нет никого, кто бы мог умыкнуть не то что живую скотину, но даже прихватить лежащие в траве путы.
Гость насмешливо скосился на Кудеры, помолчал, подергивая усами, и вдруг резко повернулся к Тлеу:
— Кто тебе сделал эту домбру?
— Тлеу и рта не успел раскрыть, как Кудеры уже все объяснил:
— Э, кто ему делать будет, если он сам мастер какого поискать! Сам все, сам! Он разве что мертвых оживить по может, все остальное ему раз чихнуть.
— Пу, тогда и вовсе хорошо. Давай-ка, сват, подари эту деревяшку мне. Пусть послужит мне памятью об ауле рода алим. Вижу: вокруг твоего становища не болыю-то много кизяку. Значит, скотом нс богат. Так уступаю тебе свою запропавшую где-то верблюдицу, будь она неладна!.. Она ведь, скотина-то, из этих краев. Никак к нашим местам не привыкнет. А этот редкобородый вроде готов ее разыскать. Пусть пригонит к твоему двору. Небось пригодится...
Тлеу и Кудеры рассмеялись. Верзила гость поднялся, скинул с плеч просторный бешмет, завернул в него домбру. Зейнеп учтиво выступила вперед, откинула циновку. Вслед за гостем вышли и старики.
Темно-рыжий белоногий призовой скакун, стоявший за юртой, под тяжестью верзилы поневоле качнулся, перебирая ногами, отскочил в сторону. Поспешно простившись, всадник завернул копя по направлению к закату и с ходу пустил его вскачь. Колени долговязого всадника достигали передних ног скакуна. За ним легко припустила, вывалив из пасти длинный язык, поджарая лопоухая черная гончая. И пока эти две тени — одна длинная, большая, другая — поменьше и покороче — не исчезли, растворившись в голубом мареве у горизонта, двое стариков возле юрты молча смотрели вслед. II лишь когда все вокруг, насколько хватило глаз, опять опустело, они вошли в юрту. Кудеры вновь уселся на почетное место, а рядом примостился Тлеу.
— Слушай, а как назвал сынка-то?
— Никак.
Кудеры рассыпался дребезгливым смешком.
— Как же вы к нему обращались до сих пор?
— А чего к нему обращаться? Говорим: «У, ничтожный!» Или: «Эй, щенок мокроносый!» — и ладно.
— Ну как же так?! Он принес в дом радость, добро, значит, так и назовите — Жаксылык.
— Не знаю уж... В пашем роду вроде таких имен не бывало. Мы ведь... это... надеемся, что он наследником нашим будет. Может, так его и назвать — Туяк. Неплохо будто...
Кудеры только было вскинул недовольно кустистые брови, но при этом слове снова опустил их и расцвел лицом. Схватил туго запеленатого младенца, потного, раскрасневшегося, притянул к себе, потянулся ртом к его правому ушку.
— Эй, щенок! Имя твое — Туяк! Слышишь? Запомни навсегда: Туяк! Туяк! Ту-як!..
Потом, как бы освящая имя, пригубил чашу с молоком. На прощание, оглядевшись вокруг, заметил задумчиво: — Еще дней пять — десять, и нагрянут сюда косари... Потом затрусил на коняшке в сторону своей базы.
III
Ах, какое пышное лето выдалось в том году! Обычно не радующая человеческий взор серая, однообразная, унылая равнина в том году сразу после месяца кукушки преобразилась неузнаваемо, напоминая переливавшуюся под солнцем гладь безбрежного степного озера. II точно волны па озере, с утра до вечера и с вечера до утра равномерно и умиротворенно покачивались, шелестя и шурша, спелые, рослые и сочные пырей и житняк.
И однажды из голубой степной хмари сначала смутно, а потом понемногу все явственней показались, подплывая, очертания нестройного кочевья, словно спешил-торопился в принарядившуюся и истомившуюся, разморенную теплом и тревожным желанием степь долгожданный гость. Кочевье шло торжественно, степенно, то как бы сужаясь, то разрастаясь. 11 уже вскоре можно было удостовериться, что то неуклюжее и громоздкое, что тянулось позади, было не что иное, как жатки и конные грабли. То были косари, появлявшиеся в этом краю раз в год с женами, детворой, домашним скарбом и утварью. Вот кочевье останови ось на краю покоса. Здесь оставили жатки и грабли, а с остальным скарбом косари двинулись чуть дальше, к подножию песчаного черного увала, который как бы преграждал путь надвигавшимся из пустыни барханам и дюнам.
Длинноногие дромадеры и острогорбые холощеные атаны, освободившись от поклажи и дымясь потом, с жадностью ринулись в нетронутые травы, а там, на открытом лугу у подножия увала, вмиг поднялись ребристые остовы юрт. Казалось, что мелькавшие здесь и тут хлопотуньи женщины в пестрых ярких платьях наряжали луг разноцветной пряжей. Вот уж вознесены потолочные круги- шапраки. Вон уж видны вставленные в них изогнутые топкие жердииы-унины. От них потянулись к решеткам свитые из пряжи веревки. Вот уж и деревянный остов юрт покрыт кошмой. И там, где еще недавно зыбился причудливый мираж, вмиг вырос на глазах дивный беленький, как в сказке, аул.
Голоногая, до черноты загорелая неугомонная малышня с радостными воплями кинулась к барханам. Там, словно наперегонки, принялась собирать дикий лук, выкапывать дикую морковь, искать в зарослях гнезда с пестрыми яичками, ставить силки, сплетенные из конских волос.
Как только были поставлены юрты, девушки-подлетки и молодайки, закинув за плечи мешки, отправились собирать кизяк. Несколько крепких джигитов, навьючив на верблюдов всю мало-мальски пригодную посуду, поехали за питьевой водой. Мужчины принялись копать перед каждой юртой земляные печки — жер-ошаки. Вскоре над ними взвился дымок.
У подножия увала колготали бабы, в барханах галдела малышня, и от этих голосов вмиг ожила еще недавно выморочная окрестность. Напуганные косяки каракуйруков застывали вдруг на скаку, настороженно прислушивались. Вольные степные птицы, сбиваясь в стаи, недоуменно кружились над нежданно-негаданно выросшим аулом. Шустрые тушканчики выбегали из своих норок, застывали столбиками и, глядя в сторону юрт, восторженно верещали, перекликались, делясь новостью.
Встревожился и привыкший к одиночеству игреневый маштачок, то и дело задирал голову, всхрапывал, стриг ушами. Не усидел и Тлеу, отправился проведать косарей.
Вечером, когда наплыли-натекли сумерки, вдоль увала причудливо замелькали, точно нанизанные бусинки, веселые огоньки. А па следующее утро, чуть свет, всколыхнулась, загудела вся степная ширь. Казалось, сонная окрестность разом оглохла от рева верблюдов, стрекота жаток, скрежета граблей, людского гомона, сливавшихся в сплошной невообразимый гул. Степь ликовала после долгой, изнурительной зимней спячки. Сочная, только что скошенная трава источала дурманящий аромат. Через день-другой то здесь, то там стали появляться аккуратные островерхие копешки, потом большие стога. Потянулись от края до края огромные волокуши. Молодые загорелые джигиты на жатках и граблях, проезжая мимо, белозубо улыбались девчатам и молодухам, сгребавшим и ворошившим сено, а те, не оставаясь в долгу, кричали им вслед что-то озорное и раскатисто смеялись.