Menu Close

Мартовский снег — Абиш Кекильбаев

Аты:Мартовский снег
Автор:Абиш Кекильбаев
Жанр:Казахская художественная проза
Баспагер:Советский писатель
Жылы:1988
ISBN:
Кітап тілі:Орыс
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Бетке өту:

Бет - 5


И вот теперь она дышала этим чистым свежим воздухом. Да что там дышала — сама вся растворилась в нем, вся-вся, без остатка, разом очистившись от всевозможной скверны. Будто после долгой разлуки вновь свиделась с природой, или, точнее, сама превратилась в нее, слилась с ней, отрешенная от себя, от всего житейского и низменного. Подобное состояние она испытала, пожалуй, один-едннственный раз в своей жиз­ни — в первую брачную ночь. Тогда, помнится, так же кружи­лась голова, замирало сердце и чуть-чуть вроде как под­ташнивало. И этому своему состоянию она лишь недавно нашла объяснение: оказывается, и счастье пьянит. И тогда опа была пьяна от счастья. Но сейчас... что же с ней происходит сейчас... Отчего она сейчас-то опьянела? От вселенской чис­тоты? От свежего, дождем очищенного воздуха? Может быть... Может быть... Иначе почему же у нее, как тогда, приятно кружится голова и замирает сердце? Мириады дождевых капель, сливаясь, вдруг обернулись перед ее отуманенным взором безбрежным морем. Упругие струи, сбиваясь, хлес­тали ее слева и справа, снизу и сверху и мерещились неот­вратимо надвигающимся потопом. Сейчас, через мгновение, неукротимый поток подхватит и ее, как щенку, как высох- шую камышинку, как оеспомощно сучащего лапками черного жучка, как яичную скорлупу, как разбухший окурок, как пустую спичечную коробку, и понесет, закружив в воронках, неведомо куда. Разве удержишься перед неистовым напором этого грохочущего, ревущего, гудящего, хляскающего, плес­кающего, все сокрушающего и сметающего на своем пути водопада? Нет, не удержится, не устоит на своих ногах. Через миг-другой и ее щепкой затянет в этот дикий круго­ворот и понесет вместе со всем многоликим мелким мусором. Кто ее спасет от грязно-мутного потока, свирепо скачущего по исхлестанной ливнем земле? Во всем ее теле медленно нарастала дрожь. Прозрачные дождинки, резко скакавшие по поверхности брезентового плаща, вдруг тоже чего-то испу­гались и торопливо отскакивали прочь, тотчас исчезая в стре­мительных ручьях у ног. И ей хотелось, как эти дождинки, бежать, бежать куда-нибудь без оглядки — но не могла; и ей хотелось изо всех сил сопротивляться, противостоять этой дикой необузданной стихии — и тоже не смогла. И когда уже, смирившись со своим бессилием, она... Тут кто-то крепко схватил ее под локоть. В следующее мгновение грубо и властно сграбастал сзади. Кто это? Что это? Человек или селевой поток? Она не могла этого сразу понять и лишь по­корно подчинилась неведомой силе. А она, властная сила, внесла, втолкнула ее в теплое нутро черной «Волги», сверкав­шей зеркально гладкими боками под упругими струями лив­ня. Опрокинув ее навзничь на разложенные мягкие сиденья, все та же неведомая сила все увереннее подчиняла ее, подми­нала, обдавая жаром, от которого растекалась по телу истома, сами по себе закрывались глаза и мутилось сознание. Чтобы избавиться от головокружения и накатывающейся тошноты, она сильнее зарывалась лицом в теплые объятия. Где-то сни­зу, сбоку толчками обжег ее жар, хлынул к груди, обдавал, захватывал ее всю. И она вдруг поняла каждой клеточкой своего разомлевшего тела, что именно этого жаждала ее истосковавшаяся душа... что плоть ее с восторгом откликну­лась на этот горячий зов, на этот все сильнее распаляющийся жар... и ничего не надо, ничего, ничего, ничего ей больше не надо... лишь бы не угас этот жар, не лишился он своей испепеляющей силы, не оставил ее одну, наедине с опосты­левшим зябким ознобом в теле. И поэтому она помимо воли, уже совсем не помня себя, страстно потянулась навстречу этому желанному огню. И вдруг в этой сладостной беспро­светной тьме что-то ослепительно блеснуло и вслед за этим обрушился страшный грохот, от которого вздрогнула машина защищавшая их от обвального черного ливня. Она на мгно­вение открыла глаза и увидела чью-то мокрую распаленную грудь, еще сильнее придавившую ее, будто норовила заду­шить ее в своем неистовстве. Хотя ей и трудно было дышать, но она еще с большим упоением уткнулась в эту сильную, самовластную грудь. И тут опять блеснуло, высветит гигант­ской вспышкой серую безотрадную мглу, и от жуткого гро­хота небо будто раскололось. II в это мгновение подчинившая ее всецело своей воле неотвратимая сила завладела ею грубо и решительно, будто разрывая ее онемевшую от сладкой боли плоть. И она словно сквозь завесу услышала странный звук — толи плач, то ли задушенный смех, и самым странным было то, что это был ее голос. Она крепко-крепко зажмури­ла глаза и поплыла куда-то на мерных волнах невыносимого упоения. В ней погасло ощущение времени, будто провали­лась в забытье. И когда снова, с усилием, открыла глаза, то с удивлением заметила: дождь перестал, сумерки сгустились, веяло сыростью и прохладой. Она вся сжалась и вновь при­льнула к той спасительной, горячей груди, ища забвения. Через некоторое время, придя в себя, она опять приоткрыла отяжелевшие веки и еще больше удивилась. На небе роились, перемигивались омытые дождем звезды. Откуда-то слабыми толчками налетел бодрящий ветерок. Откуда-то струились дурманящие запахи. Где-то упоенно щебетала, выпевала что- то горная птаха. Еще где-то, должно быть в низине, непри­стойно расквакались лягушки. Звезды в вышине на мгнове­ние настороженно застывали, вслушивались, силясь понять, откуда доносился этот неуемный лягушачий хор. Ночь насу­пилась. Чуть поодаль призрачно темнела машина. То ли от жутковатого мрака вокруг, то ли от ночной прохлады Зухра вздрогнула, съежилась. Осторожно заворочалась, ища на­дежной защиты и тепла. И, словно отзываясь на ее безмолв­ный зов, все та же горячая, мускулистая грудь тотчас склони­лась над ней, затмевая мерцавшие звезды на небе. В эту ночь она безропотно покорилась желаниям этой горячей, неутомимой груди.

Утро выдалось ясным, пышным. Проснулись они, когда уже солнце поднялось над горизонтом на длину лошадиных пут. Обильная роса на траве успела высохнуть. Когда он поднял с земли брезентовый плащ и набросил его на плечи, Зухра, увидев мокрые грязные разводья под лопатками, вспыхнула. Да-а... что было — то было. «Ах, как летит, однако... (сказать «жизнь» было выше ее сил) времечко...» — вздыхала она, спустя годы вспоминая ту славную пору.

Как она только раньше не замечала такого чуда! Все вокруг казалось ей сейчас чистым-ч истым, без единого пят­нышка, и белым-бело, будто выпал пушистый снежок. И по­средине этого белого царства находилась она. Теплая, прият­ная волна словно окатывала, лаская, все ее успокоившееся, удоволенное тело. Мелкие, невидимые твари, еще недавно ползавшие по ней, покусывавшие, покалывающие тысячью иголок, наконец присмирели, утишились. Ио как только она увидела измазанный глиной грубый брезентовый плащ, на синий, между лопатками, тотчас начинало зудеть, будто при­таился там большой рыжий мураш.

Потом они сели в машину. И долго кружили, петляли по тропинкам, по бездорожью, по оврагам-холмам, пока выби­рались на широкое шоссе. Тут уж машина понеслась во всю свою прыть. Зухра, устало откинувшись на спинку пе­реднего сиденья, молчала, а жжение между лопатками так и не отпускало ее: рыжий мураш копошился там всласть, чувствуя полную свою безопасность.

Тугой ветер бил в открытое окно. Густая шерстка на крупных, сильных руках, стиснувших руль, колыхалась. Время от времени тяжелая, обнаженная по локоть правая рука уверенно обхватывала шею Зухры, притягивала к креп­кой, горячей груди, и каждый раз чудилось, будто еще один крохотный холодный мурашик, переползая по волосатой ру­ке к пей через вырез платья, быстро-быстро перебирался, присоединялся к тому, что затаился на спине между лопат­ками.

Серая лента асфальта разматывалась бесконечно. И, ка­залось, не будет ей конца: она тянулась от перевала к пере­валу. Машина скользила по ней как одержимая, и ветер, врываясь в открытое окно, гудел монотонно и заунывно на одной предельной ноте. И еще он беспрестанно шевелил шерсть на мускулистых руках, как бы подчеркивая их гроз­ную и властную силу, а правая рука всю дорогу то и дело обви­вала ее белую нежную шею. И назойливых, голодных, бесце­ремонных муравьев становилось все больше и больше, и рас­ползались они по всему телу, причиняя нестерпимый зуд.

Ехали долго. Город будто упрямо удалялся от них. Нако­нец-то показались дома на окраине. Рыжие мураши обжигали, покусывали ее все нещадней, иногда они жалили, словно овод. Свербило так, что не было спасу. Особенно рьяно зако­пошились мураши, когда машина сбавила скорость, начала плутать по кривым окраинным улочкам и прохожие, мерещи­лось, с любопытством косились на них.

Еще через некоторое время машина вывернула па прос­пект, упирающийся в горы. Наконец резко тормознула у особняка за оградой. Мохнатая рука в который раз обвила ее шею, сжала, как в тисках голову, и мясистые упругие губы, истомившие ее за ночь неутоляемой страстью, жадно впились в ее распухшие, изболевшие губы, обжигая ее сладким и гибельным огнем.

Ух, наконец-то отпустил...

И только теперь она отчетливо осознала вдруг, что пере­ступила невзначай ту, казавшуюся ей столь страшной, будто черная пропасть, грань, одни только думы о которой еще недавно ввергали ее в ужас и смятение. II до чего все это оказалось просто! Странно: чего она столько времени боялась? Ну да ладно, о том она успеет подумать спокойно потом, когда уляжется в свою привычную, чистую постель. А пока у нее одна забота — как можно скорее избавиться от невиди­мых мурашей, причиняющих ей невыносимый зуд во всем теле. Надо же, даже в глазах затуманилось и заче­салось.

А вот тебе и сюрприз! На лавочке у ворот сидел неуклю­жий с виду крупный лысый мужчина с черными усами. Уви­дев ее, поднес большой палец к ноздрям и гулко, будто в бочку, чихнул несколько раз кряду. Потом неторопливо сунул пузы­рек из-под пенициллина, в котором хранил нюхательный табак, в задний кармашек просторных брюк. Когда вскочил, едва не запутался в полах длинного чапаиа. Чуть поодаль стояла невзрачная серолицая женщина в длинном, до пят, пестром платье, поверх которого надела длинный, явно не по росту, мешковатый серый пиджак. Вся грудь женщины была увешана бусами. Судя по всему, многодетная...

— A-а... если не ошибаюсь, ты, наверное, Зухра? — ска­зал мужчина, по-аульпому простодушно и многословно здо­роваясь.

— Здравствуйте...— едва пошевелила губами женщина.

Зухра ответила сдержанно и вяло. Отперла дверь. Черноусый, крякнув, взвалил что-то на плечи. Зухра про­шла — каблучками цок-цок; те незнакомые последовали за ней — шлеи-шлеи. Зухра замешкалась в прихожей, сняла обувь. Те двое остановились, войдя лишь в гостевую комна­ту. Лысый верзила, раздумывая, куда бы скинуть с плеч громоздкий полосатый мешок, постоял немного в растерян­ности, потом неуклюже прислонил его к полированному ши­фоньеру в углу. После этого, шумно передохнув, отряхнул ладони и плюхнулся на венский стул возле сверкающего, как зеркало, стола. К счастью, стул хоть и затрещал, но вы­держал, не развалился. Серолицая женщина скромно опусти­лась на краешек табуретки возле двери. Черноусый разва­лился вольно, будто зашел в отчий дом, а серолицая вся сжалась, согнулась, словно не терпелось ей скорее уйти отсюда.

Молчали все трое. Спросить, кто они, гости, и откуда, Зухра не решилась. Отвечать, когда ни о чем не спрашивают, гости не решались. Вот и продолжалась, неизвестно сколько, эта тяжкая молчанка. Первой все же не выдержала хозяйка. Схватив медный самовар, вышла во двор. И снова вошла в дом лишь тогда, когда самовар начал высвистывать свою немудреную песенку, как бы вопрошая: «Вы что, милые люди, языки проглотили или обет молчания друг другу дали?»

Принялись так же молча пить чай. Верзила сопел, от­дувался и шумно водил кадыком. Женщина, сжавшись в ко­мок, точно напуганная птица, осторожно касалась губами краешка чашки и причмокивала. Оба сразу же обильно вспотели. Женщина без конца потягивала-пошмыгивала плоским носом и прикладывала ко лбу широченные рукава ярко-пестрото платья. А мужчина, словно не представляя, каким образом можно остановить два темных ручейка, стру­ившихся по скуластому лицу, время от времени искоса взгля­дывал на смазливую молодку, учтиво разливавшую и пода­вившую чай. Если степняк искони привык обходиться без носового платка, то горожанке невдомек подать полотенце гостю, обливавшемуся потом. Однако усатого детину, широко и вольно расположившегося за столом, это обстоятельство не особенно обескуражило: он схватил со спинки свободного стула чистое накрахмаленное полотенце, с яростью про­вел им раза два по взопревшим, как после бани, лицу и голове и, смятое, потемневшее, будто тряпку, швырнул рядом.

Выхлебав самовар, супруги уединились в затишье за до­мом и о чем-то тихо переговаривались.

Зухра не находила себе места от невыносимого зуда — казалось, вся кожа горела. А тут еще приковал внимание и раздражал ее пыльный полосатый мешок, прислоненный к полированному темно-коричневому шифоньеру. Как неумес­тен был этот мешок в чистой, будто вылизанной, гостевой комнате! И что это за люди, так некстати и бесцеремонно ввалившиеся к пей?!

Весь день гости и хозяйка настороженно поглядывали друг на друга. А день, как нарочно, не убывал. Еле-еле до­ждались вечера. Еле доспело, наконец, и мясо в котле. Так же, сопя и отдуваясь, управились и с вечерней трапезой. Усатый верзила, сыто рыгнув, принялся ковыряться в зубах. Его маленькая серолицая жена поминутно взглядывала па мужа, будто боялась, что ее могут в любое мгновенье не­весть куда уволочь. Но и это еще ничего. Зухра предоставила гостям спальню, где по стенкам стояли две кровати. Муж­чина сразу же плюхнулся на ту, что стояла у правой стенки, а женщина, словно стесняясь собственной тени, что-то копоши­лась и копошилась, пока не угас свет во всем доме, а потом, не замечая пустующей кровати у противоположной стенки, тоже шмякнулась рядом с мужем, помянув раза два все­вышнего. Бедная кровать застонала, едва не касаясь подат­ливой сеткой пола. Если гостья понятия не имела о привычке замужних горожанок спать на отдельной кровати, то хозяйка не имела представления о том, что истая степнячка считает предосудительным не то что спать отдельно от живого мужа, но даже класть под голову отдельную подушку. Зухре, на­оборот, показалось неприличным, что серолицая долгополая баба развалилась в гостях рядом с мужем, будто боясь, что кто-то, воспользовавшись темнотой, завладеет им. Л осо­бенно раздражало то, что супруги, едва коснувшись головами подушки, опять принялись шептаться. И опять серолицая зашлепала, зачмокала губами так же, как и во время чае­пития. Что за отвратительная манера! Наконец-то чмоканье прекратилось. Но тут почти без паузы раздался могучий храп усатого верзилы — со стонами, с замиранием, с дрожью и перепадами. Время от времени храп ослабевал, куда-то про­валивался, а то и вовсе исчезал, обрывался, по вслед за пе- долгим напряженным затишьем взрывался вдруг такой на­тужной силой, что, казалось, сотрясался, вздрагивал дом, срубленный из сосновых бревен. Можно было подумать, что из предгорных зарослей выбралась стая диких кабанов и в неистовом рвении подкапывает особняк. Перед глазами Зухры неотвязчиво замельтешили уродливые видения. Она подо­ткнула со всех сторон одеяло, укрылась с головой, по тщетно: от могутного храпа не было никакого спасу. А серолицей хоть бы что: лежит себе посапывает и, кажется, даже во сне губами причмокивает. Правда, изредка и она принималась яростно скрипеть зубами, и тогда Зухре мерещилось, будто дом кишмя кишит бог весть какими тварями. Раздражал и стойкий затхлый запах, шедший от громоздких растоптан­ных сапог, небрежно брошенных у порога. Бремя от времени вспарывали ночную тишь, сотрясая небо, и самолеты, про­летавшие над крышей. Дескать, ладно уж, какая разница, все равно тебе уж нынче не уснуть...

Да-а, сон не шел. До чего же мнителен и привередлив человек! Скотина или зверь в таких случаях спят себе без­мятежно и в тесноте, не обращая внимания на звуки и за­пахи. Л человеку подавай отдельную келью, свою постель, ти­шину и прочие удобства. Это разве жизнь — в тесноте и в грязи?!

Так и промаялась Зухра всю ночь не смыкая глаз.

За утренним чаем не засиживались, как вчера: пили в спешке. И потому, должно быть, нот с лица гостей не стру­ился так обильно, как накануне. Едва убрали со стола, как супруги встали. Сначала несколько растерянно перегляну­лись, потом оба разом уставились на громоздкий полосатый мешок, с каменной неподвижностью прислонившийся к боку сверкающего шифоньера. Наконец, еще немного потоптав­шись, гости вышли — чем-то явно смущенные. Зухра выгля­нула в окно: серолицая, поблескивая стальным зубом, что-то быстро-быстро выговаривала мужу, а он, такой долговязый, громадный, еще вчера точно подпиравший головой потолок, вдруг отчего-то странно сник, согнулся весь и ступал неуве­ренно, заплетаясь ногами.

«Кто же они такие? Что от меня хотели?» — впервые всерьез задумалась Зухра. Среди ее близких и знакомых, на­сколько ей известно, таких простодыр вроде не было. Может, это были какие-нибудь родичи покойного Жанибека, кото­рых она и в глаза не видела? Вполне может быть... Однако строить догадки и раздумывать об этом у нее сейчас не было ни желания, пи сил: невидимые мураши копошились, бегали в ванную, лихорадочно сбросила с себя все и встала под го­рячую упругую струю душа. II тут только — боже! — не­стерпимый зуд отпустил ее, будто все эти гадкие твари, терзавшие ее со вчерашнего дня, разом разбежались в страхе. Что-то сразу улеглось в душе, успокоилось, и вновь верну­лось желанное облегчение. Л она все яростнее скребла себя, все свое обмякшее вдруг тело, вновь и вновь намыливаясь душистым розовым мылом. II вместе с хлопьями пены, каза­лось, с нее сходила, смывалась некая липкая нечисть. Ух, как хорошо принадлежать самой себе! Какое наслаждение быть иногда одной, совсем-совсем одной. Зоркоглазое лихо по имени стыд, смущавшее ее со вчерашнего дня, упорно навевавшее сомнения и ощущение какой-то вины, вдруг оставило ее, куда-то ушло, упряталось, и сразу же с ее души свалился неимоверный груз.

Обернувшись широким пушистым полотенцем, она вы­шла из ванной. Задернула плотные оконные шторы. Плюх­нулась в постель. Разморенное, распаренное тело смутно белело в сумраке, испытывая блаженство оттого, что избави­лось наконец от ненасытных невидимых тварей, терзавших ее плоть со вчерашнего дня. И все же неясная тревога не покидала ее. Что это? Какая тревога? Она и сама не могла по­нять. Одно было очевидным: нет большего удовольствия, чем оставаться наедине с самой собой. В присутствии по­сторонних человек — что ни говори — не чувствует себя свободным: начинает смущаться, зажимать себя. Даже самим собой, собственным телом но распоряжается.

Зухра всегда чувствовала, что хороша собой. Чувство­вала по долгим взглядам, всюду преследовавшим ее. А те­перь воочию убеждалась сама в том, что не просто хороша, а поистине красавица. Какие у нее, оказывается, стройные ноги! Щиколотки тонкие, стопа маленькая, пальцы ног будто выточены. Икры полные, упругие, покрыты ровным смугло­матовым загаром. В этих юных гибких мышцах, играющих под нежной чистой кожей, ощущается задорная сила и неуемная жажда движения. И груди у нее тугие, полные, неутомимо вздымаются и опускаются, дышат трепетно, ра­достно. Надо же... еще недавно испытывала такую разби­тость, усталость во всем теле, что думала: провалится в забытье, едва коснется головой подушки. А теперь тело ее будто ожило, наполнялось смутным, по сладостным желани­ем, и жаждало оно не покоя, не тишины, нет, нет... а некой силы, решимости, воодушевляющей, одухотворяющей эту красоту. Да, да, эти круглые горячие бедра, эти упругие трепетные груди, топкий сильный стан, гладкая мягкая шея, покатые плечи, по которым рассыпались волнистые черные волосы, испытывали сейчас неодолимую тоску по жарким, нетерпеливым ласкам, по грубоватым, причиняющим сладост­ную боль движениям, таким, как в прошлую ночь, как на рассвете под открытым небом. Этому здоровому, налитому молодой силой телу нужны не сонная тишь, не разморенная благость, а яростная сила, бурная страсть, живая тяжесть, от которых вспыхивает в жилах кровь и немеет в самозабвении истомленная плоть. Ей будто только сейчас открылось то не­ведомое, что столько времени ее тяготило.

Ей вдруг померещилось, что кто-то в сумеречной комнате подслушал ее затаенные мысли и ядовито хмыкнул.

Точно пламя полыхнуло по ее обнаженному телу. Опа вскочила с постели. Отшвырнула мохатое полотенце. В круг­лом зеркале напротив мелькнуло отражение. Она с удивлени­ем застыла перед ним. Впервые она видела себя такой. И почувствовала тотчас, как вспыхнули ее щеки. Она смущенно отвернулась. В раме за стеклом краешком губ желчно ухмы­лялся Жанибек. Она сама не заметила, как сорвала со стены портрет и сунула его под ворох белья в шкаф. Неясная тре­вога, преследовавшая ее все это время, тут же развеялась, словно потухла сразу. Зухра, успокоенная, вново бросилась в постель и тотчас уснула. И проспала как убитая до утра.

Все-таки мудреная штука — жизнь... Вдруг подхватит, закружит, понесет тебя бог весть куда. И не успеешь сооб­разить толком, что к чему... С некоторых пор после обеда на Зухру ни с того пи с сего наползала неизъяснимая скука. В неприемные дни ее начальник во вторую половину дня или отправлялся в вышестоящие инстанции, или, собрав своих подчиненных, проводил у себя же бесконечные совещания. В эти часы Зухра не находила себе места. Должно быть, оттого, что в ее услугах никто не нуждался, а в обычно ожив­ленной приемной не оказывалось пи одной живой души, на нес нападало вдруг сопливое состояние, и она только потяги­валась и без конца зевала. И чтобы только, не дай бог, не задремать за своим столиком, она нехотя подходила к широ­кому, во всю стену, окну и глазела на улицу. Глядела па то, как и во что одеты женщины. Потом любовалась легкими, сверкающими машинами, то и дело подкатывавшими к па­радному подъезду импозантного здания, где располагалось ее учреждение. Едва машины с легким шуршанием шин останав­ливались у входа, из них стремительно выныривали озабо­ченные деловые мужчины и тотчас исчезали за дверью. А те, что, уже закончив дела, выходили из здания, ступали важно, степенно и застывали на нижней гранитной ступеньке, словно боясь замочить штанину, и продолжали стоять до тех пор, пока машина не подруливала к ним вплотную. II когда шо­фер почтительно распахивал дверцу, они, эти деловые муж­чины, с подчеркнутым достоинством усаживали себя на си­денье, успевая при этом обязательно оглянуться на ряд окоп. Вон подкатила, сверкая начищенными боками, еще одна черная «Волга». Сейчас из нее выскочит, как заполошный, тщательно отутюженный мужчина с ягнячьим брюшком и, энергично стуча каблуками по гранитным ступенькам, юрк­нет в дверь... Нет... вот тебе раз! Смотри-ка... совсем не так. Видный, представительный мужчина с седыми висками распахнул дворцу черной «Волги» и не выскочил, как все, а повременил, посидел, как бы раздумывая, выйти пли нет. Потом все же вышел, да так медленно, потягиваясь, будто делал кому-то одолжение. Потом с явным небрежением по­вел взглядом вдоль окон на всех этажах, как бы желая удосто­вериться, глазеет ли кто на него. 11 только после этого направился к входу. Да не суетливой побежкой, как другие, а вразвалку, вальяжно, четко и крепко ступая по ступенькам. Казалось, каждый шаг его отзывался эхом. Вот он идет по коридору. Вот остановился за дверью. Потом рванул ее резко, переступил порог, зыркнул на нее и расплылся в улыбке, обе руки раскинул, не скрывая, как иные, своего восхи­щения.

— Уах, истинная пери!

И при этом звучно щелкнул языком.

«Вот это мужчина!» — восторженно подумала она, не­вольно улыбаясь в ответ.

Он уверенно вступил в приемную, развалился в кресле напротив. Из кармана дорогого, с иголочки, костюма достал изящную, с золотым ободком, роговую шакшу — табакерку. Медленно насыпал на ладонь щепоть кудрявистого темно­зеленого насыбая, заложил привычным движением за губу. Потом, вращая зрачками больших, как плошки, глаз, при­нялся ее бесцеремонно разглядывать. Взгляд этот заворажи­вал, пронизывал насквозь. И нос был крупный, с горбинкой, с нервными ноздрями. Волосы густые, жесткие, тщательно приглаженные на висках, с .заметной проседью. Казалось, попробуй только перечить ему — эти жесткие волосы тотчас ощетинятся, точно иголки ежа. Она смутилась, опустила гла­за. Но чувствовала, как дерзкий взгляд мужчины властно ощупывал ее, медленно скользя по ее лицу, по шее, по при­открытой груди, по обнаженным рукам, по талии. После этого он вновь вперил цепкий взгляд в ее полные губы и круглый подбородок.

Выждав долгую паузу, он мягко спросил:

— Доченька, Кузембаев у себя?

— У себя.

— Тогда доложи ему, милая, мол, профессор Себепбаев просит принять его.

Она вышла из-за стола, привычно и стремительно направилась к двери кабинета, ощущая на себе тот опытный, пытливый взгляд, заскользивший теперь от талии ниже, ниже.

Выходя от Кузембаева, Себепбаев не стал задерживаться.

Только еще раз оглядел ее, как бы разом вобрав ее в орбиту своих больших круглых глаз, и бросил на прощание:

— Спасибо!

Спустя неделю Себепбаев заехал вновь. На этот раз он сразу прошел в кабинет начальника, а когда вскоре вышел от него, то как бы в раздумье остановился возле ее столика. Остановился, молча уставился на нее, с чувством сострада­ния покачал головой. В тот раз в уголках его чутких, вырази­тельных губ играла явная усмешка, теперь они выражали искреннее сочувствие, жалость. В большие, блестящие, чуть- чуть насмешливые глаза она не осмелилась заглянуть. И сама не знала почему. Будто опасалась чего-то.

Густой, но мягкий, проникновенный голос точно обвола­кивал ее:

— Видно, слишком мало бываете на свежем воздухе. Вон какая бледная! Эдак не мудрено лишиться драгоценного здоровья. Шутка ли: целыми днями томиться в затхлом по­мещении, дышать отравленным воздухом. И дома небось си­дите как взаперти. Нет, пет, так не годится. Решительно не годится! Я думаю, вы и фазанов-то живых в жизни не видели. Не так ли? Ну, вот... я так и знал. Живя, можно ска­зать, в фазаньем царстве, вы до сих пор не видели райской птицы, и после этого как вы сможете утверждать на том свете, что вы тоже некогда жили на земле?! Плохо, голубуш­ка, совсем плохо. Признайтесь: хотите видеть фазанов? Да? Значит, завтра же пришлю машину. Пожертвуйте одним днем, полюбуйтесь на фазанов, подышите горным воздухом.

Пока она решала, что сказать, пока осмелилась поднять взор, Себепбаев уже успел выйти. II когда тяжелая дубовая дверь глухо стукнула о косяк, Зухра будто очнулась, по­чувствовав странное головокружение и тесненье в груди, а перед глазами замелькали-замельтешили алые, синие, зеле­ные отблески — причудливое соцветие пышных фазаньих перьев...

На следующий день к концу работы под окно ее учреж­дения бесшумно подкатила все та же блестящая «Волга», Зухра, сдерживая волнение, пошла навстречу. За рулем сидел сам Себепбаев.

В тот день, ясное дело, Зухра не то что живого фазана — даже тени его так и не увидела.

Однако именно с этого дня она словно разом избавилась от проклятой робости и отныне уже не стала, как прежде, прятать от людей глаза. Наоборот, искоса пытливо вгляды- валась в чужие лица. Особенное удовольствие доставляло ей оценивающе разглядывать мужчин. Л они действительно поч­ти все без исключения жадно пялили на нее глаза, словно выпытывали что-то. Вон стоит один грамотей у киоска, уткнулся чуть свет в газету, но стоило Зухре чуть покосить­ся в его сторону, как тотчас уставился па нее, словно исту­кан. Казалось, напрочь забыл о газете в руках. Даже если там будет извещение о смерти родного отца, и то, пожалуй, сейчас не заметит. Еще один лопоухий па стоянке так и за стыл с разинутым ртом. Она слегка улыбнулась было ему — лопоухий весь залился краской смущения. А тот сероглазый издалека на нее нацелился. Она, обернувшись, полоснула по нему взглядом — бедняга тотчас побагровел шеей и поспешно отвернулся.

Оказывается, красивой женщине совсем не трудно опреде­лять истинную суть мужчин. Для этого вовсе не обязатель­но прилагать какие-то усилия: достаточно чуть поиграть глазами да разок-другой улыбнуться лишь краешком губ. И уже с помощью этих примитивных, ничего не стоящих уловок можно безошибочно узнать, что за душой у того или иного представителя петушиного рода. Если он от твоей улыбки вспыхивает, как красная девица, и опускает глаза долу — значит, робкий. Такой тебя преследовать не станет, пока сама его за ручку не поведешь. Если в ответ на твою улыбку у мужчины расплываются губищи до ушей и он тот­час приударит за тобой, а когда чуть нахмуришься, сразу кинется в кусты — значит, трус. От такого проку не будет. Если же твою безобидную улыбку расценит как некий намек и не отстанет даже когда начинаешь хмуриться — значит, па­хал, воображала. От такого хлопот не оберешься. Если же сра­зу клюнет на твою улыбку и потом неотступно путается под ногами, несмотря ни на что, — значит, зануда, прилипала. У таких и чувства липкие, как рыбья слизь, а любовь — как у пиявок: присосется — не оторвешь. Если же от твоей улыбки весь расцветет, а когда хмуришься — виновато заглядывает тебе в глаза и готов расшибиться в лепешку, когда ты сни­зойдешь до благосклонности, — значит, тюфяк, рохля, кото­рого можно держать па длинном поводке и помыкать им, как душе твоей заблагорассудится. Такие любят преданно, без оглядки, покорно трусят на поводу и способны ради обожаемой женщины жертвовать чем угодно, даже собствен­ной головой.

Зухра вскоре наловчилась точно определять любого муж­чину, едва взглянув на него. Пылкий, вспыхивающий от первого взгляда... шумный, азартный, по бестолковый, как ветер-пустодуй... скользкий, но занудливый и прилипчивый, как репей... сутяга, преследующий во всем гадкую корысть... пройдоха, готовый улизнуть при первой же опасности... сластена, падкий па дармовщинку... щеголь, безнадежно влюбленный в одного себя... размазня, способный лишь наво­дить смертную скуку... О аллах, до чего же разновиден этот самый так называемый сильный пол!

II только двоих из знакомых ей мужчин Зухра никак не могла отнести пи к одной из этих многочисленных разновидностей — Себеибаева и Кузембаева. Опи стояли особняком. Не подходили ни под какую классификацию. При одном только виде Себепбаева Зухра тотчас лишалась дара распознавать мужчин. Более того, она будто лишалась воли и не всегда даже решалась смотреть ему в лицо. Он как бы подавлял ее, и неизвестно, что тому было причиной — то ли большая разница в возрасте, то ли еще большая, как небо и земля, разница в служебном положении, то ли то, что при первом же свидании повела себя слишком послуш­но, покорно, безотказно исполняя все его желания. Она только и умела что удивляться каждой его выходке, каж­дому его поступку. Он вел себя совершенно раскованно, никогда, нигде не смущался посторонних взглядов. Случа­лось, па многолюдных собраниях он вдруг обращал на нее внимание и во всеуслышание подзывал к себе:

— A-а, дочка... подойди-ка ко мне.

А потом откровенно любовался ею и при этом загадоч­но ухмылялся. II когда он смотрел так долго и цепко, ей чудилось, что неприступная скала женской гордости в ней безнадежно рушилась, рассыпалась на обломки.

— Ну что, сестренка,— спрашивал он то и дело, — не разболелась твоя головка от нашего шума, а?

А в первый же перерыв, бывало, говорил:

— Милая Зухражан, у меня срочное дело. Будь любез­на, проводи меня.

II таким образом посреди белого дня на глазах у всех увозил ее на своей машине. То, что разговор, начинавший­ся с невинного обращения «дочка», кончался упоминанием ее имени вслух, означало, что Себепбаев и на этот раз не­пременно добьется своей цели.

И к ней домой он наведывался открыто, без оглядки, в любое время дня. При этом и машину свою не загонял во двор, а оставлял на улице, прямо под окнами особняка.

Себепбаев был своеобычен во всем, даже в ласках. На людях он обращался с ней как с малым ребенком, го­вори.т нежно, ласково, неизменно называя ее дочкой, сест­ричкой. душенькой, а наедине выражался грубовато, дву­смысленно, никак нельзя было понять, то ли превозносит ее, то ли насмехается над ней. 11 разговоры затевал такие, что у Зухры от смущения и неожиданности невольно вспы­хивали уши.

Слушая его, она настолько забывалась, что но помнила, как и что делает. Свидания проходили как во сне. Она приходила в себя лишь тогда, когда звякала щеколда на­ружной двери и удалялись знакомые неторопливые и твердые шаги. А потом вдруг замечала, что черная сверкающая «Вол­га» под окном исчезла. И еще с досадой чувствовала, что вместо блаженной тяжести, дарующей ей упоение, остался в ее объятиях бесплотный воздух. И тогда опа сжималась вся, и грудь ее пронзала острая боль, будто, проникнув внутрь, царапала ее там дикая голодная кошка. Глаза тотчас становились влажными от слез. II она понимала, что обида, замешенная па соленых слезах, оборачивается горькой досадой, гневом и яростью. II про себя принимала опа тогда твердое решение не обращать на него отныне ни­какого внимания, не слушать его вкрадчивых речей, не отзываться на его самоуверенные ласки. Но проходил день- другой, и при первой же встрече опа сама не замечала, какой послушной и покорной становилась в его объятиях.

И самое любопытное: никто ее не осуждал за связь с Себепбаевым, наоборот, может, только завидовали. Муж­чины из его окружения были с пей предупредительны и приветливы. При встрече спрашивали про ее здоровье и настроение. Женщины уже в летах, по из тех, что в молодости слыли красавицами, случалось, при Зухре томно закатывали глаза и вздыхали: «Ах, Себепбаев — джигит из джигитов! Султан!» От этих слов сердце Зухры почему-то неприят­но покалывало, однако, заметив на себе колючие взгляды бывших красоток, ударившихся ныне в науку, она испыты­вала нечто похожее на мстительное снисхождение. А Себепба­ев в подобных случаях делал вид, что ничего не знает и но замечает. Он был неистощим на выдумки, которыми всегда и всюду поражал воображение Зухры.

Кузембаев же ничуть не менялся. При виде Зухры по- прежнему краснел, вспыхивал до корней все заметнее ре­деющих волос. II, казалось, становился еще более лопо­ухим. Маленькие, как пуговки, серые глазки тотчас будто превращались в две прозрачные капли, которые вот-вот выкатятся из глазниц. Утром, направляясь в свой кабинет, он рооко взглядывал на нес и застывал на мгновенье у двери. Вечером, к концу работы, он, выходя из кабинета, так же смущенно взглядывал на нее и так же на мгнове­ние застывал у ее стола. Когда же она в течение дня вхо­дила к нему, чтобы доложить, кто просится на прием, он по обыкновению каждый раз заливался краской и отчего- то вскакивал с места. И говорил всегда тихо, монотонно, чуточку растягивая слова, словно постоянно посасывал леденец.

Каждый раз при виде своего начальника Зухра испы­тывала нечто похожее на жалость. Л за глаза, изредка вспо­миная его, откровенно смеялась. Однако в своей классифи­кации мужчин не могла его отнести ни к одному разряду, так же, как и Себепбаева. А возможно, все та же неосоз­нанная женская жалость не позволяла обнаруживать в нем ни особых достоинств, ни особых изъянов.

И все же однажды этот недотепистый Кузембаев ее сильно удивил. Было это в воскресный день. Около один падцатп утра под окном ее особняка почти бесшумно оста­новилась такая же черная и блестящая, как у Себепбаева, «Волга». Зухра насторожилась, прильнула к окну. И вот тебе раз! Распахнулась передняя дверь, и из машины вылез не Себепбаев, а Кузембаев. Он открыл заднюю дверцу, с усилием выволок огромный, из грубой кожи, шершавый чемодан; набросил на согнутую в локте руку серый брезен товый плащ, потом что-то сказал шоферу, и «Волга» тотчас отъехала.

А Кузембаев решительно направился к ее дому. Ступал он уверенно, твердо. Редкие, как ковыль, волосы едва при крывали одну сторону лба.

Скрипнули ворота. Послышался стук в наружную дверь. У Зухры пересохло в горле. Она не представляла, как ой быть. Кузембаев, не дожидаясь ответа, рванул дверь, во­шел. Едва переступив порог гостевой комнаты, поставил возле двери чемодан, бросил па пего плащ, поверх плаща кинул шляпу. Потом опустился на крайний стул в длинном ряду вдоль стенки. Откинул со лба жидкую бесцветную прядь. Поправил галстук, привычным движением провел пальцами по вороту сорочки. Стряхнул с рукава невидимую пылинку. Он всегда был опрятен, аккуратен. И ей, Зухре, нравилась эта черта в мужчинах. Может, именно эта тро­гательная и наивная аккуратность Кузембаева была при­чиной тому, что разбиравший ее при его виде смех тотчас оборачивался состраданием к нему.

Кузембаев посмотрел ей прямо в глаза. На висках его от смущения выступили пятна. Он откашлялся. Голос про­звучал ровно, сдержанно.

— Зухра... я сегодня принял твердое решение, к которому готовился давно. Ты знаешь, что правилась мне всегда. Но так уж получилось, что вышла ты за Жанибека. Я смирился, не встал на вашем пути. Думаю, покойник меня простит. Я пришел к тебе навсегда. И готов понести любое наказание за этот свой поступок. Для меня важно сейчас лишь одно: твое согласие.

И, выпалив все это разом, умолк выжидающе. Зухра все расслышала. Она впервые в жизни слышала из уст тихони Кузембаева столь длинную речь и удивилась про себя. Однако мало что поняла. Сначала казалось странным, что Куземба- ев так долго и связно говорит, а теперь казалось странным, что он вдруг запнулся, точно воды в рот набрал, и застыл в ожидании ее ответа. Что означает его неожиданный ви­зит? С какой стати приволок с собой этот громоздкий чемо­дан? При чем тут плащ, шляпа?

Смешон все-таки этот Кузембасв. Все время какие-то загадки загадывает. С какой стати, живя с ней в одном городе, он заявился нежданно-негаданно со своим чемода­ном, будто из командировки приехал в родной дом? Или — точнее — выбрался в командировку. Ох и чудак... чудак! Каким был, таким и остался. Вон сидит, точно обиженный ребенок, глаз с пес не спускает. А что опа ему скажет? Крохотные глазки-пуговки еще более сузились. Ей вспомни­лось вдруг выражение глаз Алибека, когда он стоял у вагона и точно так же беззащитно-обиженно глядел на нее. Она через силу, вымученно улыбнулась. Почему-то ее всегда смешил преданно-беспомощный взгляд мужчин.

В сумрачной гостевой комнате, отражаясь в окопном стекле, ярко блеснул свет. Тут же резко тормознула машина. Послышались знакомые шаги. Она невольно вскочила. Кинулась к окну. И громко рассмеялась. Смеялась долго, вздрагивая плечами. Себепбаев, как всегда, был неподра­жаем. Из машины вышел, точно важный заморский гость. Разодетый, ухоженный, холеный. Небрежно хлопнул двер­цей. Не оглядываясь, пошел, широко ступая длинными нога­ми, будто журавль на отмели. Открывая ворота, выплюнул иасыбай, обмахнул губы платочком. Смех распирал Зухру. Она никак не могла остановиться. По лицу потекли слезы. Глаза словно застилал туман, голова кружилась. Когда рослый и уверенный в себе мужчина, по-рысьи подкравшись, обнял ее сзади, она в испуге покосилась на крайний стул, па котором только что сидел, покорно дожидаясь ее отпета, тихий Кузембаев. Однако через крутое плечо властно склонявшегося над пей верзилы она, кроме недавно выбелен­ного потолка, ничего нс увидела.

А Кузембаев с того памятного дня надолго исчез, будто в воду канул. Уже на следующий день, придя на работу, Зухра не застала своего начальника на месте. Сослуживцы, понятно, только диву давались, она — пет. О том, что Кузем­баев, ни с того ни с сего оставив большой пост в столице, по­дался по собственному желанию к черту па кулички — на новый производственный объект в пустынной степи, люди су­дили-рядили по-разному. И только Зухре не было дела до этих кривотолков. Спустя месяц появился новый начальник. И опять в учреждении судачили о нем на все лады. II опять одна лишь Зухра ничему не удивилась. Так уж созданы лю­дишки — всему удивляются, всем косточки перемывают. Ушел прежний начальник — по всем углам шу-шу-шу.. «Ах, зачем ушел Кузембаев?» Пришел новый начальник — опять повсюду гу-гу-гу: «Ах, как это ему удалось?» Будто во всем есть какая-то подоплека. Будто по существует ничего естественного, закономерного. А лично ее. Зухру, ровным сче­том ничего не удивляет па этом свете, разве только выходки неуемного Себепбаева. Новый начальник с первого же дня воззрился на нее томно-сладко, точно кот на кусочек сала. Однако, наткнувшись па, должно быть, неожиданную для него неприступность смазливой секретарши, он некоторое время ходил надутый, грозно вздыбливая кустистые брови. Кто знает, сколько бы это продолжалось и чем бы вообще это кончилось, если бы однажды не заглянул к нему Себеибаев. После этого сурово топорщившиеся брови нового начальника смиренно улеглись, стали прилизанными, точь-в-точь пригла­женная нежной рукой шерстка у котенка.

Отныне Зухра никого не замечала, не жаловала, кроме одного Себепбаева. Он продолжал изумлять ее изо дня в день. И изумлял до самой своей нелепой смерти. Даже мертвый и то удивлял ее. Находясь в дальней командировке, Себеибаев на многолюдной улице умудрился попасть под машину. Когда эта весть дошла до Зухры, она не поверила. Даже усмех­нулась про себя: блажит Себеибаев, очередную потеху устра­ивает. Она была настолько уверена в этом, что и в аэропорт, куда должны были якобы доставить гроб с его телом, ехала с легким сердцем. Могучий лайнер, прилетевший из столицы, с натужным ревом, тяжело колыхаясь, вырулил к зданию аэропорта. Долго не подавали трап, и ожидание становилось тягостным. Народу собралось немало, и все не отрываясь глядели на громадину самолет, будто чем-то подавленные. И Зухра молча смотрела в толпе, все еще не сознавая, что вокруг происходит. Наконец нескончаемой вереницей спустились пассажиры, потянулись к аэровокзалу. Встречав­шие хлынули навстречу. Началась обычная толкотня. Радост­ные возгласы. Объятия. Поцелуи. Зухра все еще смотрела на самолет, на трап. Все уже вышли. Зияли чернотой открытые люки. И почему-то казалось, что там, в зияющей пустоте, притаился Себепбаев. Что следит он за собравшейся толпой, довольный своим розыгрышем. Что еще немного, п он выско­чит оттуда, сияя победным своим видом, и кинется к ней, сграбастает в свои медвежьи объятия, не смущаясь, на глазах у всех крепко расцелует ее. Да, да, с него станется! Но вон... Люки задраили. Оба трапа одновременно медленно откатили. На бетонном ноле, заставленном большими и малы­ми самолетами, ошалело заметался тугой ветер, цепко впива­ясь в лоб, в щеки, в губы Зухры, беззастенчиво норовя залезть за пазуху. Она поежилась, торопливо подняла воротник. И тут увидела, как пять-шесть легковых машин стремительно на­правились к гиганту самолету. Вслед за ними подкатила чер­ная закрытая грузовая машина. Она подрулила к брюху самолета с другой стороны и застыла. Горстка людей, выско­чив из легковых машин, деловито бросилась к пей, обступила ее. Через минуту-другую грузовая машина снова тронулась, и за ней гуськом потянулись легковые. Скорбный кортеж направился через все огромное бетонное поле к крайнему его углу. Ничего не понимая, то и дело спотыкаясь, добрела Зухра до стоянки такси. Холодный ветер, проникший все же за пазу­ху, обжигал грудь, будто застыл там ледяным комочком.

На другой день, увидев — как ей почудилось — незнако­мого человека, смиренно лежавшего в красном, окаймленном черными лентами гробу, выставленном в просторном торжест­венном зале, она от испуга вздрогнула. Этот странно вытя­нувшийся мужчина в строгом, наглухо застегнутом черном костюме и с туго завязанным галстуком ничуть не походил на Себепбаева. Тот никогда не застегивался на все пуго­вицы. Он никогда не одевался в черный костюм. У него и сорочка-то была всегда распахнута на груди. И вообще он пи­тал слабость к яркой, броской одежде. Да и где это было видано, чтобы Себепбаев так напряженно, в струнку вытя­гивался? Он был по натуре свободен и раскован. Нет, пет, это не он. Дурит Себепбаев, опять что-то подстраивает.

Уложил кого-то вместо себя в гроб, а сам притаился где-то, прикидывается никому не известным человеком. Он просто сгинул, исчез для этой толпы, с опущенными головами бес­конечной вереницей проходящей мимо гроба. Исчез он на­всегда и для тех, кто в траурных одеяниях застыл на стульях рядом с покойником. И для нее, Зухры, его больше нет. Всех он, балагур и гаер, обвел вокруг пальца. Над всеми всласть потешился. Ну, в самом деле, неужели этого никто не видит? Разве Себепбаев был таким длинноголовым, как этот? Разве того осмеливался кто-нибудь ударить по лбу, как этого? Да в лицо Себепбаева и дышать никто не решался. На собраниях против пего выступал всего одип-единственный чудила старичок, которого никто никогда и всерьез не принимал. Наоборот, над ним всегда от души смеялись. Л у этого, в гробу, виден на лбу синяк от страшного удара. Разве с Себепбаевым могло такое случиться?!

Ах, Себепбаев, Себепбаев! Как ты мог так учудить? Как ты решился покинуть свою милую душеньку Зухру? Как ей теперь быть в этом опустевшем мире? Без тебя, уверенного и властного, нетерпеливого и решительного в любви и лас­ках, суждено теперь ей забиться в уголок, словно зайке- сиротинушке, и обмирать от страха и одиночества. Ах ты пройдошливый, изворотливый бабий баловень! Наверняка подцепил где-то молоденькую кралю. Завел себе другую за­знобушку. Боже, отчего в толпе так много женщин в черном? Неужели они все сегодня хоронят мужей? Все в безутешной скорби смотрят, смотрят па покойника. И все они, чувств- ется, были в свое время одна другой краше. Зухра ловила на себе их недобрые взгляды. Видела, как у них при этом змеились губы, а в глазах вспыхивали мстительные искорки. Ах, вон оно что! Выходит, все они ее былые соперницы. Выхо­дит, они осуждают ее за то, что она не вырядилась в траур. Им не нравится, что она пришла на панихиду ярко разнаря- женной, будто на пир. Ну и пусть! Пусть осуждают! Пусть хоть йоппут от зависти! Она ведь не верит в то, что Себепбаев умер. Не верит! А потому и не могла надеть траур Ах Себеп­баев, горюшко ты мое! Пока ты был рядом, казалось, нет никого родное, никого ближе твоей бедной Зухры А теперь вот эта толпа, тесно обступившая твой ложный гроб, даже не намерена подпустить меня к тебе. Сколько их, близких и род­ных, безутешно рыдающих у этого гроба! Только нет среди них твоей верной душеньки, нет среди них, нет, и тебя самого нет... Вот подняли, понесли куда-то гроб. Толпа, колыхаясь, побрела за ним. Взвился разноголосый женский плач. Вон все расселись по машинам. И скорбная процессия направи­лась па кладбище за городом. У свежевырытой могилы все встали в круг. Один за другим выходили к се изголовью сте­пенные мужчины, с дрожью в голосе произносили гладкие, прочувствованные речи, внимая которым толпа сдавленно всхлипывала и громко сморкалась. Вот и гроб, покачиваясь, медленно уплывал в зияющую яму... Вот вслед за ним все разом побросали по горсти земли и тотчас отошли в сторону. Женщины в черном особенно усердствовали, старались изо всех сил нс подпускать Зухру к могиле. То и дело обжигали се ненавидящими, злорадствующими взглядами, как бы го­воря: «Вот так-то, дорогуша! Поделом тебе!» Казалось, для них было высшей радостью то, что изменивший им всем в свое время Себепбаев не достался и ей, молодой смазливой сопернице.

Э, наивные бабы... глупое куриное племя! Сколько раз облапошивал вас ухарь Себепбаев, а вы до сих пор еще ве­рите ему. Да он, хитрец, и сегодня над вами от души потешает­ся. Пока вы тут надрываете свои души и льете слезы, он наверняка окрутил очередную юную простодыру и где-то забавляется ею. Конечно, так — тут и сомневаться нечего. Только посмотреть бы хоть краешком глаза на эту искуси­тельницу, так ловко заманившую в свои сети прожженно­го сердцееда. Однако вряд ли найдется такая долгополая, способная заарканить его. Скорее он какую хочешь стропти­вицу запросто взнуздает и оседлает. Но разве эти дурехи, вырядившиеся в траур и принародно оплакивающие теперь свою былую страсть, в состоянии понять это? Им-то, должно быть, мерещится, что она его играючи окрутила. Невдомек им, что это он ее в два счета обротал, как в свое время всех их. А теперь наступил ее черед, теперь и она разделила ту же участь — участь брошенки. Л может быть, и пет? Разве ради нее Себепбаев ничем не жертвовал, ничем не поступал­ся? Сколько раз, бывало, он покидал престижные застолья, чтобы ее заключить в свои объятия! Со скольких ответствен­ных собраний он уходил, чтобы только прилечь рядом с ней! Так кто же может утверждать, что и па этот раз он не выкинул подобную шутку — согнал народ на свои мнимые похороны, а сам на своей черной «Волге» подался к ней. Почему бы и нет? Себепбаев и не на такое способен...

Он всегда оживлялся, входил в азарт, когда видел само­уверенного сановного мужчину или смазливую горделивую женщину. Тогда в него точно вселялся неукротимый бес. Он позволял себе дерзкие выходки и вытворял бог знает что. И все сходило ему с рук. Может, и сегодня этот неутоми­мый ёрник надумал что-то такое, отчего все только ахнут?

Догадка эта вселяла надежду. Боль в груди, обжигавшая льдом, сразу отпустила. Отчего-то горели пятки. Нетерпение охватило ее. Хоть бы скорее кончился этот скорбный бала­ган... И домой она спешила как никогда. И добиралась как никогда долго. А добравшись — остолбенела: ворота были открыты. О боже! Неужто, как она и предполагала, Себеп- баев сидит дома и преспокойно дожидается ее? Жар тотчас подкатил к груди, к шее. В голове помутилось. Сейчас он выйдет навстречу, по обыкновению сграбастает в своп объя­тия, прижмет крепко-крепко... Щеки ее вспыхнули, а в ноги ударила такая слабость, что она с трудом переступила порог.

Вот тебе и чудеса! На приступке возле двери стоит со­вершенно новый кожаный чемодан. Вокруг никого. Зухра за­стыла в недоумении. В глубине сада кто-то свистнул. Еще и еще раз. Да так звонко, заливисто. Точь-в-точь Себепбаев. Когда они выезжали в горы, охотились на фазанов, разво­дили костер, он вдруг ни с того пи с сего принимался свистеть на все лады. У него это получалось так ловко, что Зухра внимала ому с открытым ртом, будто завороженная. Посвис­тев так, с озорным упоением, Себепбаев вдруг резко умолкал, прислушивался. Н вскоре ему отзывался издалека соловей, сначала робко, как бы пробуя голос, а потом все звонче и бой­чее, самозабвенно. Озорная усмешка на губах Себепбаева мгновенно исчезала, он почему-то бледнел, становился задум­чивым.

— Зухражап! — тихо окликал ее.— Ты знаешь, отчего так красиво поет соловей?

Она, улыбаясь, качала головой.

— А потому, что он только для себя поет. Он забывает обо всем на свете. Ему нет дела до того, что его кто-то еще слушает. Иначе он стал бы смущаться, робеть, оглядывать­ся по сторонам. И тогда он не впадал бы в экстаз, не мог бы выделывать такие коленца. Так и человек. Чтобы быть счастливым, он должен быть или абсолютно свободным, сам по себе, или ровным счетом чихать на все людские пере­суды. В противном случае будешь оглядчивым и никогда не расправишь своих крыльев. А тот, кто скован, прижат к земле, счастья не ведает. Вот так-то, милая Зyхражан!

Ай, Себепбаев, Себепбаев... Там, где ты, жизнь обретает особый смысл. Ты неповторим — не чета другим.

Вот и сейчас кто может с уверенностью сказать, что не ты притаился там, в укромном уголочке сада? И кто знает, какие мысли роятся в твоей седеющей, по по-молодецки буйной голове? Может, усмехаешься над той простодушной толпоіі. что давеча собралась у мнимой твоей могилы? И весе- лится-то Себепбаев, по-особому. Не хохочет, не расцветает лицом, а, наоборот, суровеет, хмуро сдвигает брови. И только возле глаз собираются в веселые лучики морщинки. А когда сердится, то вопреки ожиданиям становится ниже травы тише воды. Голос мягчает, будто шелк. Речь льется нежно, ласко­во. И весь он до приторности вежливый, корректный. Так разве можно себе представить, чтобы Себепбаев, не похо­жий ни на кого ни в радости, ни в печали, вдруг взял да умер, как заурядный грешник?! О нет... его смерть никак не обер­нется такой банальной возней. Не из таких он, Себепбаев!..

А ликующий свист за яблонями постепенно приближался. Зухра нарочно отвернулась. II тут же свист прекратился. Значит, ее заметили. Вот он на цыпочках осторожно под­крадывается к ней. Сейчас подойдет, резко обнимет ее сзади. Потом звучно поцелует в шею, в затылок. Или приподнимет, поставит, точно столб, на обочину дорожки, а сам пройдет мимо как ни в чем не бывало. И не оглянется, пока она не взмолится, не окликнет, не остановит его. Конечно, он и сейчас что-то задумал. Наверняка ошарашит неожиданной выходкой. Она сделала вид, что ничего не замечает, и чуть наклонилась, косясь в сторону сада...

Неподалеку кто-то в черной нарядной форме, в золо­тистых погонах выжидающе глядел на нее. Зухра вздрогнула. Лицо это ей почудилось знакомым.

— Мама...

Незнакомец густо покраснел.

Боже, что он говорит? Кто это может называть ее мамой? Может, обознался? Однако всем своим видом он напоминает кого-то знакомого. Особенно этот преданный, робкий, нежный взгляд. Мужчины с таким взглядом всегда вызывали у нее смех. Если бы не смуглый цвет лица, можно бы было принять его за сына Кузембаева. Она улыбнулась ему, и тогда он сделал два-три шага навстречу. Походка тоже напоминала кого-то. Не-ет, только не Кузембаева: тот ведь и ступал-то робко, неуверенно. Себепбаева — тоже: этот ходил гордо, вызывающе, будто напролом. А молодой незнакомец ступает легко, бодро, у кого же она видела такую же пружинистую, танцующую походку?.. Когда?.. Где?.. А-а-а... да, да... Жанибек. Верно: он! Его манеры. Его походка. Жанпбек даже в дом входил стремительно, резко — не входил, а влетал, будто выбегал на трибуну. Даже верхнюю одежду не снимал. Ка­залось, сейчас начнет размахивать рукой и говорить поли­тическую речь. Но... у Жанибека был острый взгляд. А этот... самое удивительное, что он назвал се мамой!

— Вы меня не узнали, да?

Что верно, то верно: не узнала.

— Я ведь... Алибек.

Что он говорит?! Неужто сын? Как он успел вымахать в эдакого детину? О-о-о... сколько, выходит, прошло време­ни! Как она тосковала вначале по нему! Его робкий, обижен­ный взгляд преследовал ее долго, даже во сне. Извелась вся тогда, измучилась... Потом как бы смирилась, привыкла. И все равно сынишка часто снился ей. Почему-то он оста­навливался у порога, словно не решаясь пройти к ней в комнату, с мольбою в глазах смотрел на нее и тихо говорил: «Ха-а-арошая тетенька, я пришел...» Снился он всегда крошечным. И говорил по-казахски. А этот называет ее мамой и говорит на безукоризненном русском. В последние годы она даже во сне стеснялась встречаться с ним, а он взял да примчался в такой день, словно с луны свалился. У нее подкашивались ноги. Не решилась даже с места сдвинуться. Молодой человек, назвавший себя Алибеком, подбежал к ней, схватил под локоть. Какая сильная у него рука! II горячая — кровь волной обожгла ее.

Едва переступив порог, гость скинул ботинки. По уютной, всегда сумеречной комнате поплыл чужой, неприятный запах. Зухру замутило. Сердце мелко-мелко забилось. Она уселась с края стола. Напротив сел гость. Явно растерянные, попере­менно поглядывали друг на друга. Оба испытывали странную неловкость. И так продолжалось все время, пока гость не по­кинул отчий дом.

Утром, как всегда, она уходила на работу, а молодой гость тоже принимался за дело. Подладил сначала дувал, потом подправил крышу, побелил стены, покрасил полы. С ут­ра до вечера пребывал в хлопотах, ходил весь чумазый, за­ляпанный и в таком виде казался Зухре более родным, и опа глядела на него с затаенной нежностью и сочувствием. А когда он, помывшись и переодевшись, садился с ней за стол, она чувствовала себя скованной и растерянной, как при чужом человеке, прямо-таки не находила себе места и норовила скорее выйти из-за стола. Возможно, гость замечал это, навер­няка замечал, потому что тоже ел в спешке, не поднимая го­ловы, а поев, тотчас спешил во двор, ссылаясь на такие-то недоделки. Он даже ходил по дому тихо, осторожно, на цы­почках, стараясь не издать пи звука. Даже не осмеливался откашляться. И все равно — стыдно признаться — был он Зухре в тягость, мешал быть самой собой, и она поневоле как- то вся сжималась и ежеминутно оглядывалась по сторонам. Даже ночью спала неспокойно, ворочалась, прислушивалась. Временами будто задыхалась. II постоянно чувствовала этот неприятный, затхлый запах, шедший от ботинок в передней. Что за неистребимый дух? Точь-в-точь такой уже преследовал ее однажды... когда же это было? Ах, да-а... в тот раз, когда припожаловали те двое, муж и жена, с пыльным мешком...

Ладный и крепкий молодой морской офицер погостил около двух педель и отправился на место службы. Сказал па прощание: «У вас, мама, есть невестка и двое внуков». И еще сказал: «Буду отныне писать, весточку слать». Сказал: «Мы ведь месяцами, а то и год находимся в плавании». Еще сказал: «Если будет в чем нужда — напишите». Так он говорил и при этом каждый раз краснел. Лишь поднимаясь по трапу, у самого входа в самолет, еще раз оглянулся на нее, и было в его глазах что-то безнадежно печальное, щемящее. И только в это мгновение этот рослый, крепкий молодой мужчина напомнил ей тогдашнего маленького ее Алибека. Когда большой, вытянувшийся в струнку самолет, легко от­толкнувшись, взмыл в небо, она почувствовала вдруг такое облегчение в груди, будто вытолкнула из горла затруднявший дыхание горький комок.

Вернувшись домой и нырнув в уютную прохладу комнат, она скинула с ног туфли так, что они полетели в разные стороны, и с размаху бросилась ничком на кровать. Хотелось ей заплакать, неистово, горячо, но не было слез. Опять она осталась одна-одинешенька, наедине с вожделенной тишиной. И вокруг простирался огромный мир. И подумалось ей вос­торженно: «Ах, как все-таки хорошо быть одной!» И вспом­нилось тут же, как впервые воскликнула она так же тогда, когда вернулась домой после первого и столь памятного свидания с Себепбаевым... Опять Себепбаев. Выходит, в этом беспредельном мире ей не о ком больше думать? Перед глазами тотчас встал Себепбаев с улыбкой на лице. «Ты что, дорогуша, теперь-то уверовала в то, что меня нет?» — по­чудилось, спрашивал он.

Она вдруг поняла, Что не усидеть ей дома. Мигом собра­лась и отправилась на кладбище.

День был солнечный, теплый. Безмятежно перекликались неведомые ей птахи. По самих их, птичек, не было видно. И потому чудилось, что перекликались, мелко-мелко трепеща, листья на молодых березках, грустивших между могилками.

Над головой высились заснеженные вершины, ярко по­блескивали в лучах солнца. Внизу тесно громоздились дома большого города, близко подступавшего к горам, и над ним плотно висел бурый дым. Сплошная грязная завеса окутала улицы, высотные здания, и все виделось смутно, зыбко, в неприглядном удушливом мареве. Зухра даже удивилась про себя: как только умудряются люди жить под этим чадным ги­гантским колпаком? По сравнению с тем сумрачным обитали­щем живых кладбище — царство мертвых под чистым небом в горах — кажется райским уголком. «Пу конечно...— поду­малось Зухре.— Уж кто-кто, а Себепбаев себе па уме. Знает, дьявол, где лучше». Однако тут же спохватилась, сообразив, что подобные мысли — сущий грех, растерянно раскрыла су­мочку, достала платочек, обмахнула рот.

Могилу Себепбаева она нашла легко. Здесь все еще громоз­дились горы венков. Лишь золотые буквы на черных лентах заметно потускнели: то ли выгорели па солнце, то ли смыли их дожди. Одинокая пожилая женщина в черном, неуклюже двигаясь, прибирала могилку. На портрете в черной рамке, прикрепленном к глыбе черного мрамора, глядел куда-то по­верх сваленных грудой венков непривычно серьезный, пе­чально-задумчивый Себепбаев. Было странно оттого, что на губах его не играла столь знакомая язвительная усмешка. Еще более странным казалось это тоскующее выражение в глазах под густыми бровями. Зухра даже растерялась на мгновение: Себепбаев ли это? Подошла поближе, наклонилась, чтобы про­честь надпись на шлифованной мраморной глыбе, и тут вдруг заметила, что женщина в черном резко отвернулась и пошла прочь. Да так быстро, стремительно, будто напугали ее. Се­бепбаев за скорбной рамкой, чуть повернув голову, грустно глядел ей вслед.

Сердце кольнуло так, словно кто-то невзначай ущипнул его. Неужели все-таки правда, что Себепбаев удалился в мир иной? Иначе откуда такая жалость в глазах? Откуда эта неутешная печаль?

Она заспешила уйти отсюда, подальше, подальше от све­жей могилы, заваленной венками. Она смутно чувствовала, что сегодня навсегда прощается с не похожим ни па одного мужчину Себепбаевым, щеголем, ухарем, бесшабашным до отчаянности бабьим баловнем. И не только с ним — с его скорбным аруахом, его духом, бесплотной тенью. Навсегда... навсегда... Ноги сами уносили ее отсюда. Казалось, раска­ленный уголек жег ее между лопатками, и хотелось скорее юркнуть в укромное местечко.

В глазах рябило от камней-стояков, и с каждого жалостли­во глядели ей вслед покойники — молодые и старые, мужчи­ны и женщины. Поразительно, в жизни все они совершенно не походили друг на друга. Все были разными: один умный, другой глупый, кто-то счастливый, кто-то несчастный; один везучий, другой не очень; красивый и безобразный, приятный и несносный — всех видов и типов. А теперь здесь, на клад­бище, на стылом камне, на железной пластинке, под тускло отливающим небольшим, величиной с ладонь, стеклом, они все были удивительно похожими, все глядели покорно- жалостливо, словно вымаливали у живых сострадание и мило­сердие.

В этот день впервые в жизни защемпло-заныло в не­осознанной тревоге сердце Зухры. Выйдя за кладбищенскую ограду, садясь в пыльный автобус-коробку, она незаметно покосилась на окружавших ее людей и отметила про себя, что и они все глядели печально и отрешенно, точь-в-точь как покойники с фотографий на могильных памятниках. Ей как никогда захотелось быть одной, и она забилась в уголок на заднем сиденье. Автобус уже собрался тронуться с места, как вошла та самая женщина в трауре. Вошла и, словно но видя пустых сидений впереди, направилась прямо к Зухре. По­ходка ее была неуклюжей, будто приволакивала ногу, однако на лице застыло властное и непреклонное выражение. Откры­тый лоб, редкие топкие брови, аккуратный прямой пос. В гла­зах под длинными и густыми ресницами затаился холодный, угрюмо-угрожающий блеск. То ли блеск вызывающей горды­ни, привыкшей властвовать над людьми, то ли отсвет бессильного гнева, непреходящей глубокой обиды, тщетно взывающей к мести. Неприступно холодная и суровая, жен­щина в черном уселась рядом с Зухрой и, выпрямившись, точно окаменела. Непонятная дрожь охватила Зухру: дрожь безмерного стыда и раскаяния, дрожь непостижимого страха или гадкая, туманящая рассудок дрожь ревности и ненавис­ти — она понять сейчас не могла. Она обеими руками вцепи­лась в холодные поручни переднего сиденья да так и не шелохнулась всю дорогу.

Автобус некоторое время кружил, мотаясь из стороны в сторону, по извилистой дорожке ущелья, наконец выбрался на большак, и тогда женщина в черном неожиданно спро­сила:

— У вас тоже умер муж?

У Зухры жарко вспыхнули щеки. На глаза мгновенно на­вернулись слезы. Грозный взгляд женщины, пронзивший ее сбоку, тотчас смягчился. Соседка отвернулась и вздохнула. И в Зухре будто что-то сразу оборвалось, отпустило. Она сникла вся, как подбитая, почувствовав головокружение и тошноту. Временами ее познабливало, и она мелко-мелко вздрагивала помимо воли. На женщину в черном она старалась не смотреть. Лишь при выходе из автобуса скосила па нее мель­ком взгляд, заметив, как в глазах неподвижной, будто зале­деневшей женщины стыло безутешное горе.

«Да-а... что было — сплыло,— думала она позже, спустя годы вспоминая ту пору.— Ах, как летит времечко... (сказать «жизнь» было выше ее сил)»

С того дня овладело Зухрой полное безразличие ко всему на свете. Отныне она редко смотрелась в зеркало. Перестала следить за своим лицом. Забыла про всякие мази, пудру, лосьоны, духи. Перестала замечать людей на улице, останов­ках, в автобусах. Все как-то разом лишилось смысла. Утром по привычке отправлялась на работу. Вечером возвращалась домой. И больше никуда не ходила, нигде не показывалась. И спала тревожно, просыпалась не как бывало прежде, лишь после отчаянного звонка будильника. Блеклые лучи рассвета, робко проникая сквозь щели ставней, казалось, прежде всего опускались на ее ресницы. Она мгновенно просыпалась и по­том какой-то шорох неотступно преследовал ее, как наважде­ние. Чудилось, что идет дождь, но потом, когда выходила из дому, убеждалась, что кругом сухо. Казалось, будто под по­лом резвятся мышки, однако тогда было непонятно, почему они в остальное время суток не дают о себе знать. II так каж­дое утро, изо дня в день. Будто кому-то невидимому достав­ляет удовольствие играть ей на нервах. Скрип-скрип, шор- шор, шу-шу... И лишь с восходом солнца наконец все стихало. Но тут уже и ей вставать пора. Она пила чай, уходила на работу.

Зухра махнула на себя рукой, решив, что превратилась в заурядную бабу, изживающую свою заурядную жизнь. Но однажды утром, придя на работу, мимоходом оглянулась на огромное зеркало в углу приемной. Оглянулась и опешила. Одета опрятно, со вкусом. Лицом пригожая, гладкая. Тонкие брови круто изогнуты. Легкая, стройная, как и прежде. Толь­ко глаза стали вроде чуть больше. И в черных влажных зрачках прочно обосновалась грусть. Но она, эта затаенная грустинка, делала ее гордое, ухоженное лицо еще более привлекательным. И эта ее горькая краса с примесью чуть горчащей грустинки еще более воодушевляет, привлекает разномастных мужчин. Оказывается, и на улице, и в автобусах, и на работе этих самых, кто пялит па нее глаза,— хоть пруд пруди.

Зухра снова занялась собой. Опять, как прежде, едва поднявшись с постели, бросалась к зеркалу. Э, не-ет... какое бы грозное горе ни обрушилось на нее, а краса ее ничуть не поблекла, есть еще чем привораживать падкое до всего смаз­ливого мужское племя! На этот раз Зухра не расстроилась от своего открытия, как тогда, когда узнала о гибели Жанибека, а, наоборот, торжествовала, испытывая гордость за свою не­увядающую красоту.

Высокие тонкие каблучки ее туфель отныне опять высту­кивали такую бодрую, бойкую дробь, что прохожие не­вольно оборачивались. Ну, а там, где женщина проявляет смелость, разве мужчина празднует труса?.. Чем краше и ярче становилась Зухра, тем гуще увивались вокруг нее те, кого еще не покинула вожделенная надежда, точно мотыль­ки вокруг огня. И некоторые не довольствовались востор­женным лицезрением, а проявляли активность, выискивали любой повод для более тесного сближения.

И первым решился на натиск — о боже, каких только пре­вратностей не случается на свете!— шкодливый старик ученый, неизменный и последовательный соперник удачливо­го Себепбаева. Глядя на то, как этот взбалмошный старик в неизменной феске с кисточкой, с которой не расставался зимой и летом, по обыкновению суетливо несся куда-то, точно ошалелая курица, гонимая собакой, покойный Себепба- ев каждый раз начинал громко хохотать. И каждый раз чудаковатый старик в благородном негодовании выпячивал грудь, задирал голову так, что того и гляди свалится с темени феска с кисточкой, и вызывающе гордо проходил мимо. Видно было, как его всего передергивает от одного только отрывистого, язвительного смеха давнего соперника. И потому всячески избегал его, старался не попадаться ему на глаза. А теперь, куда пи придешь, куда ни посмотришь, обязательно натыкаешься на его феску с дергающейся кис­точкой. Только заметит кого-нибудь из знакомых — спешит, заплетаясь ногами, навстречу. Если мужчина — ухватится за правый отворот пиджака, если женщина — норовит взять под локоток. Упрется редкими рыжеватыми щетинками под носом едва ли не в шею собеседника и начнет балабонить без умолку. Рта не закроет. На каком-то совещании подошел к Зухре, схватил ее за локоть, засвистел-зашепелявпл:

— Ззздравссству й, Зззухражжжан... Как ззздоровье?

И задрожал было голосом, тщился выдавить слезинку, чтобы выразить соболезнование, даже платок к глазам под нес, но тут выкатил им навстречу рыжий брюхан с тройным подбородком, и смятый платок замелькал сразу под птичьим носом старика. Только прошел рыжий брюхан, и старик снова зашлепал было губами, как вынырнул сбоку тощий серолицый со змеиными глазками. Не успевший обрести про­никновенную дрожь голос взвился, как стальная пружина:

— Иди, иди! К благодетелю своему сначала па поклон иди! Ко мне потом подойдешь!

А сам между тем с досадой и раздражением оттискивал Зухру в сторонку. Раньше она была не в состоянии более ми­нуты слушать болтливого старика, а в тот день он ее почему-то забавлял. Ни одно его слово не застревало в сознании, и все же она его слушала, слушала. И чем больше слушала, тем сильнее презирала. И чем сильнее презирала, тем больше разбирало ее любопытство. Л старик ляскал языком без роз­дыху. Он разглагольствовал на улице. И в такси жужжал ей в ухо. И в тихом ресторанчике па окраине города, за одиноким столиком, все ткал и ткал паутину словес. И темой беско­нечного словоизлияния был один Себепбаев, только Себеп- баев. Сначала, как подобает, старик выразил соболезнование. Потом принялся расхваливать покойника до небес. Восхи­щенно покачал несколько раз головой: «Ой, что и говорить, редкой пробы был человек! Баловень судьбы! Орел!» Потом обрушился на безмозглых дураков, принимавших принципи­альное научное разногласие между ним и Себепбаевым за заурядную банальную зависть. Разгорячившись, даже по­клялся в том, что между ними не было ни малейшего намека на взаимную неприязнь, ни тени недоброжелательства. Правда, у покойника были кое-какие недостатки. У кого их, впрочем, не бывает? Один создатель, пожалуй, безгрешен. Но если бы он обитал не в небесах, а жил, как все грешники, па земле, да к тому же занимался наукой, да еще разок-другой участвовал в выборах в Академию наук, то еще неизвестно, что бы осталось от его добродетелей, наверняка свихнулся бы вконец. П, довольный своей остротой, старик длинно захихикал.

Говорил он упоенно, самозабвенно, вышли из ресторана — а он все говорил и говорил. Добрались до особняка на окраине города — а он все говорил и говорил. Долго прощались- расставались — а он все говорил и говорил. Потом, забыв о прощании, он поплелся за ней в дом и опять все говорил и говорил. И когда сидели за бутылкой легкого винца, не умолкал, не запинаясь, не спотыкаясь ни на одном слове.

Даже посреди ночи, когда, сомлевшая от выпитого вина, оглушенная неистощимым потоком слов, Зухра вдруг задре­мала прямо на стуле, она очнулась оттого, что толстые, лосня­щиеся губы на мгновение вцепились, как пиявки, в ее губы и тотчас, как бы спохватившись, снова зашлепали. Странно: дерзкая выходка болтливого старика ничуть ее не возмутила. Только вяло, как сквозь дрему, подумалось: неужели она так захмелела...

Все же па рассвете болтливый старик воровато улизнул, должно быть боясь попасться кому-либо па глаза. Зухра даже не проснулась, когда он убрался, но, повернувшись на другой бок, всем телом ощутила еще не остывшее чужое тепло и с удивлением почувствовала, что оно было приятным. Тягучая истома вмиг охватила ее, и тут только она поняла, отчего тогда замутился у нее рассудок, когда на заре под про­ливным дождем находилась в жарких объятиях неутомимого Себепбаева. Поняла она и то, по какой причине не оттолкнула прошлой ночью дрожащие и влажные от немощи руки болт­ливого старика.

«Да-а... чего только не случается в жизни! Как быстро, однако, летит времечко (сказать «жизнь» опа не реша­лась)»,—думала она позже, вспоминая былые дни.

Что ни говори, а странный народец все-таки мужчины! Поначалу и так и сяк обхаживают тебя, воркуют-пригова- ривают приторно-сладко: «сестреночка», «душенька», «Зух- ражан», «милая женеше», а на уме, по сути дела, всегда одно и то же. П, едва удовлетворив свое желаньице, каждый но­ровит поскорее убраться восвояси. Зухра притерпелась к этим повадкам, не осуждала мужчин и сама не особенно расстра­ивалась. Ну, что же с них взять-то, в самом деле?.. Это лишь до поры до времени они внимательны и обходительны, точно рыцари, а потом чуть что — сразу хвост торчком. А до чего же падки до всего сладкого! Верно, видать, сказывают: кто легко соблазняется — тот ревнив и завистлив. Среди дву­ногих. бог свидетель, самые увлекающиеся — мужчины. Сле­довательно, и самые завистливые — они.

Как-то поселился у нее служака-офицер, переведенный от­куда-то с юга. Носатая орясина, приводил во двор солдат, заставлял их чинить то одно, то другое. Потом повадился до ночи засиживаться в ее комнате, подолгу гонять чаи. А кон­чилось тем, что однажды его офицерские брюки с красным кантом перекочевали на спинку стула возле ее кровати.

Вначале она испытывала явное смущение. Потом стало любопытно. Себепбаев имел обыкновение заявляться неожи-

данно и ненадолго. Редко когда он оставался на ночь, после чего длительное время вообще не показывался. Всегда неожиданная, но яркая радость сменялась долгим, тоскливым ожиданием. А этот, новый ее поклонник, каждый вечер, уже после одиннадцати, занудливо настаивал, чтобы она стелила постель. И как только постель была готова, он с размаху швырял к порогу скрипучие сапоги и нырял под одеяло. Утром вставал с видом исполненного долга. С тем же важным видом уходил на службу. Так же важно возвращался. Такой же важный раздевался. И так же важно забирался к пей в постель. Так это что? Обязанность? Зависимость? Или это и есть как раз то, что называется супружеской жизнью, семей­ным счастьем, о чем везде и всюду так увлекательно говорят и пишут!

Носатый дубина, должно быть, привык командовать свои­ми солдатами, вскоре и па нее начал грозно коситься, словно па подчиненную. Особенно выходил из себя, когда заставал ее у зеркала. Видно, был убежден, что пудра, духи, мази нужны лишь для того, чтобы совращать других мужчин. В та­кие минуты в его голосе вместо еще недавней смиренной мольбы все явственнее звучала начальственная командир­ская сталь. Уходя из дому, строго оглядывался по сторонам, приходя со службы, подозрительно заглядывал во все углы. Мало того, еще через несколько дней приволок с собой громадного пса с аршинными клыками, с торчащими уша­ми. Сам он, служивый, оказывается, заведовал оружейным складом. Но чудилось, пуще военного склада охранял ее, Зухру.

Так уж вышло, что все мужчины, которых она знавала, легко и охотно подчинялись ее прихотям. Один Себепбаев, пожалуй, навязывал ей свою волю. Он и в жизнь ее ворвался как буря. II держался всегда вольно и раскованно. Потому, видно, и бывало с ним легко, просто. Те недолгие годы, которые она провела с ним, казались забавным действием веселого спектакля. II лишь теперь Зухра столкнулась лицом к лицу с гадкой и скучной обыденностью, которая именова­лась реальной жизнью. Вот этот хмурый, ревнивый глазастый мужлан, подозрительно выслеживающий каждый ее шаг, и есть прозаический быт. Вон та псина, настороженно вслуши­вающаяся в каждый шорох, грозно клацающя клыками, и есть повседневная жизнь. Зухре быстро опостылело это грубое и монотонное супружеское сосуществование. Такая жизнь оказалась ей в тягость. Душа рвалась к столь привыч­ной вольной жизни, когда она могла всецело распоряжаться

самой собой. И вскоре се желание осуществилось. Начальника военного склада перевели в другой гарнизон.

II опять Зухра осталась одна-одинешенька. Никто ей не был указ. Вольному воля: что хочешь, то и делай. И она снова убедилась в том, что мир по-прежнему огромен и бес­пределен, что воздух свободы по-прежнему пьянит и она воль­на ложиться и вставать когда хочет, потому что нет у нее ни забот, ни хлопот. Так опа и жила сама по себе, в свое удовольствие. А время шло, шло. Собака, которую оставил па память начальник военного склада, превратилась в матерого пса в эдакое страшилище с львиным рыком. Когда пес взлаивал гулко и раскатисто да еще выкатывал свирепые глаза, не только все собаки в округе пугливо поджимали хвосты, но даже Зухре становилось не по себе. Но к ней он ластился как щенок; едва завидев ее, радостно рычал и тяжело рысил навстречу. Утром, когда она уходила на работу, пес от тоски когтями вспахивал землю, надрывно скулил.

Теперь, после отъезда майора, Зухра уже не стеснялась подолгу просиживать у зеркала. Тем более в этом появилась неотложная надобность: белое лицо ее вдруг усеяли паутинки морщин, будто трещинки на гладкой поверхности мрамора. И опа тщательно замазывала их по сорок раз па дню. Муж­чины, конечно, видели эти роковые признаки, но в пылу своих желаний делали вид, что не замечают их. Однако уже не испытывали потребности задерживаться, как прежде, по­долгу. В последний раз едва педелю прожил у нее заметно по­трепанный жизнью и творческими муками топкоусый поэт. Он, как говорится, почти не просыхал, однако подозритель­ным образом держался всегда опрятно, а одевался даже изысканно. По непролазной грязи на окраине города он умудрялся пройти будто посуху, ни единым пятнышком не замарав штанин. Другим его отличительным свойством была молчаливость. Казалось, он придерживался убеждения, что там, где за слова не платят гонорар, нечего их понапрасну тратить. Даже здороваясь, он лишь еле-еле шевелил губами или ограничивался кивком. Одно лишь слово — «спасибо» — срывалось с его молчаливых уст, и то он произносил его глу­бокой ночью один раз в сутки. От этого «спасибо» у Зухры каждый раз горели щеки.

От одного только вида поэта-молчуна грозный пес прихо­дил в неистовство. Он его решительно не переносил. Учуяв издали, уже утробно урчал. Мелькнет тень в окне — впадал в глухую ярость, рвал тяжелую цепь, захлебывался в клоко­чущем рыке. Тонкоусый поэт с недоумением взирал на безум­ствующего пса. День терпел, два терпел, три терпел... На седьмой день поэт вопреки своей привычно поднялся споза­ранок. Собрал свои бумаги. Отутуюжил брюки, выгладил со­рочку (свою одежду молчаливый поэт имел обыкновение сти­рать и гладить сам). Вышел на веранду и под оглушительный лай ошалевшего от ненависти пса почистил щеткой пиджак, до блеска надраил туфли. Потом зашел в комнату, тщательно оделся, взял в руку пузатый, с блестящими замками, черный портфель.

— Что ж... пора проявить человеческое сочувствие к этому кобелюге. Не желаю его больше терзать своим присутстви­ем,—сказал на прощание тонкоусый поэт и, картинно при­ложив правую руку к левой части груди, поклонился и с не­зависимым видом вышел.

Ушел и как в воду канул. И не только тонкоусого поэта, но и других бывших воздыхателей будто ветром сдуло. И на работе те мужчины, которые еще недавно считали своим долгом устремлять на нее свой тягучий взгляд, отныне все чаще с полным равнодушием проходили мимо. И, должно быть, это обстоятельство и побудило ее, вынудив руководство поистратиться на букет цветов и бутылку шампанского, уйти па так называемый заслуженный отдых.

Стала Зухра жить в просторном сосновом доме на окраине города одна со своим свирепым псом. В первое время она по давней привычке поднималась рано и подолгу смотрела в окно. Там, на улице, люди толпами спешили на работу, вид у всех был озабоченный, и, глядя на них, Зухра молча взды­хала. Потом она просыпалась все позднее и вскоре наловчи­лась оставаться в постели до обеда.

Никто ее не беспокоил. Раньше, бывало, в надежде, что кто-нибудь заглянет, она па всякий случай приводила себя в порядок, наряжалась, но вскоре убедилась в бесплодности своих хлопот. И дом она запустила. Тонкие ноздри, всегда неприязненно вздрагивавшие от малейшего неприятного запаха, теперь словно лишились чуткости. Вспоминая, с какой гадливостью еще недавно стирала зловонные портянки начальника военного склада, она тихо посмеивалась над собой и со вздохом думала: «Ах, как летит, однако, времечко» (сказать даже про себя «жизнь» она не решалась).

А время и в самом деле летело без остановки. Безалост ное, оно отбило у нее всякую охоту любоваться собой в зер­кале. А посмотрит невзначай — увидит свое поблекшее лицо, неприглядно испещренное морщинками, которые навевали грустные думы. Эти топкие бороздки, вдоль и поперек изре­завшие некогда холеное, прекрасное лицо, мерещились суро­вым приговором, написанным на неведомом языке. Хоть и не понимаешь, а содрогаешься. Чуткое сердце будто предугады­вало неотвратимую беду. Потому Зухра теперь предпочитала зеркалу пухлый бархатный альбом, бережно сберегший мол­чаливую тень промелькнувшей молодости. Однако и он не был большим утешением. Застывшие па фотографиях изображе­ния навевали тоску на и без того опустошенную душу. Ранее всегда стремившаяся к тишине и покою Зухра теперь изны­вала от их избытка, не находила себе места в четырех столь привычных пустующих комнатах. Одевшись потеплее (ни один сквозняк ныне ее не минует!), с собакой на поводке она выходила на улицу. Жухлые осенние листья шуршали под ногами. Опа медленно прогуливалась вдоль обочины до­роги, замечая, как любопытные глаза прохожих, некогда по­жиравшие ее, теперь восхищенно пожирали ее пса. Все только любовались его свирепой мордой, могучими высокими но­гами да толстым длинным хвостом. Один еще издалека бояз­ливо уступали ему дорогу, другие, застывая, восторженно цокали языками. А пес, явно польщенный людским внимани­ем к себе, вышагивал, спесиво задрав голову и добродушно­брезгливо оглядываясь по сторонам. «Ладно, черт с вами!.. Смотрите на меня, любуйтесь. Так уж и быть!» — было напи­сано на его чванливой, самодовольной морде. И люди глядели. И, казалось, не пса вели на поводке, а пес прогуливал свою хозяйку, которую никто и не замечал.

Но и эти прогулки ее не бодрили. Наоборот, она возвра­щалась вся разбитая и усталая, еле волоча ноги. Холодные степы комнат, хмуро подступавшие к ней со всех сторон, ее пугали, и она прислонялась лбом к камину и так, в молчании, сидела долго-долго, всем телом ощущая нарастающую в себе пустоту и густеющий по углам мрак.

В камне все ярче разгорались угли, и зыбкий отсвет пламени усугублял тревогу. Черные тени подкрадывались к Зухре сзади, словно норовя накрыть и проглотить ее, и тогда, уже цепенея от страха, она с усилием заставляла себя вскочить и щелкнуть выключателем возле дверного кося­ка. Комната мгновенно заливалась светом, и вокруг ненадол­го становилось вроде веселей, но вскоре опять уныние вползало в душу. Мрачно зияли черные проемы других дверей, будто гигантская пасть неведомых чудовищ, подсте­регавших одинокую женщину у камина. Зухра поневоле поднималась, на непослушных ногах отправлялась в прихо­жую, приводила оттуда пса в гостиную. Грозный пес, с вечно

вываленным из пасти розовым языком, тотчас изгонял из громадной гостиной и кошмарные видения, и выморочную тишину. Он послушно устривался у ног своей хозяйки с гор­дым сознанием своей необходимости и собачьего достоинства. Он тяжело водил запавшими боками, с языка канала слюна. В гостиной струился удушливо-кисловатый псиный дух, кото­рый она некогда совершенно не переносила, но сейчас он успокаивал ее смятенное стареющее сердце и расшатанные нервы. Ей было приятно ощущать тепло покорного существа, гладким телом прижимавшегося к ее ногам.

Опять ее стали беспокоить и преследовать таинственные шорохи в предрассветную сутемень. Казалось, кто-то с дья­вольской настойчивостью вгрызался в черную землю под по­лом пли царапал стальными когтями подгнившие балки. Од­нако теперь эти звуки уже не пугали ее, как прежде: все- таки рядом находилась живая душа, хотя и в облике грубого пса. «Ах, как летит, однако, времечко!» — вздыхала она позже, вспоминая с тоской и эти малорадостные дни и не решаясь по-прежнему произнести слово «жизнь».

Но и эти мало или совсем не радостные дни длились не­долго. Все же собачий род склонен стариться скорее, чем род людской. Пес вскоре одряхлел, начал выживать из ума. Даже во двор перестал выходить. С плошкой, со своим ошей­ником он полностью перебрался в гостевую комнату. Целыми днями неподвижно лежал он возле кровати то ли в дреме, то ли в беспамятстве. Взгляд его бессмысленно блуждал в пус­том пространстве. Отныне уход за медленно умирающим псом стал основной заботой Зухры. Она кормила его, как беспомощного ребенка, по нескольку раз в день, убирала под ним, на руках относила в ванную, мыла его с мылом, выти­рала насухо, стелила на деревянные нары возле кровати чистую кошму и половички и укладывала па них впавшего в прострацию пса. А ночь напролет тревожно прислушива­лась к его дыханию. Казалось, стоит ей только смежить веки, как хлипкая душа покинет иссохшее тело любимой собаки.

Однажды ночью пес встрепенулся и завыл по-дуриому. Выл он отрывисто, беспомощно, потому что ослаб и не мог задрать голову и вытянуть морду. Выл так тоскливо, что у Зухры замирало сердце. Казалось, пес жаловался па свою судьбу, проклинал в предсмертном ужасе дни, проведенные па цепи. Он не выл, а плакал навзрыд, захлебываясь в стар­ческих слезах, содрогаясь в конвульсиях. Судорожно цара­пая подстилку под собой, озирался вокруг, искал утешение перед вечным забвением. Зухра подсела к нему, обняла тоскующего пса за шею, положила его голову к себе па колени. Пес перестал выть, затих. Успокоенный лаской хозяйки, он тихо-тихо засвистел ноздрями. И вдруг дыхание его оборва­лось, длинные ноги дернулись и тотчас застыли, будто зако­ченев.

Пожалуй, впервые в своей жизни так безутешно пропла­кала Зухра всю ночь. Жуткая тишина вновь обрушилась па нее, изнуряя, выматывая ее душу. Лишь на рассвете, услы­шав привычные шуршание, хляскапье, скрип, она как бы очнулась от сковавшего ее страха. Выбежала на улицу. Уви­дела на перекрестке долговязого сумрачного дворника, со­средоточенно и тупо помахивающего длиннющей метлой. Он был весь в белесой пыли. Казалось, он сам был создан не из костей и мяса, а из мелкой уличной пыли. Она подошла к нему, сказала несколько слов, но дворник не слышал. Тогда опа объяснила жестом, что ей нужно. Дворник сразу все смекнул, прислонил метлу к тополю и поплелся за Зухрой, скрипя истоптанными башмаками. Глядя на пса, бездыханно лежавшего у кровати, он укоризненно покачал головой, потом выволок его за ноги из дому, оттащил в дальний угол сада. По­том принес из дровяника лопату, вырыл яму глубиной по пояс, зарыл пса. Так же молча и равнодушно сунул в бездон­ный карман изодранных, заляпанных штанов пеструю бу­мажку, протянутую Зухрой за труды, и побрел восвояси.

В деревянном особняке на окраине города томилось оди­ночество. Никто не стучался в ворота, за исключением одной- единственной старухи почтальопки, заносившей к концу каж­дого месяца небольшую пенсию хозяйке да денежный пере­вод от ее сына. Целыми днями бессмысленно и бесцельно сидела Зухра у окна. И ночи напролет ворочалась в постели.

Вот эти бесприметные дни, бесследно проходившие в че­тырех стенах, серых и обыденных, как сама скука, вот эта глухая, могильная тишина, доводящая до умопомрачения, этот стылый, безжизненный воздух, вытравивший даже кис­ловатый псиный дух, все это безнадежное уныние... неужели и составляют ее желанную свободу, к которой она всю жизнь стремилась и которую так ревниво оберегала? Да разве стоило жить ради такой свободы, будь она неладна?! Зухре было страшно даже думать об этом. Она с усилием отметала эти назойливые мысли. Прочь, прочь сомнения! Не стоит травить и без того омраченную душу... По утрам опа кое-как поднималась с постели. С первыми сумерками вновь плюха­лась в так и не прибранную кровать. Почему-то постоянно ныли руки и ноги. Каждое движение давалось с трудом.

Подчиняясь смутной тяге к свету, опа подходила к окну. Потемневший от времени бархатный альбом она старалась не брать в руки. Если же от скуки открывала страницы, ей ме­рещились не тени прошлого, а жуткие видения, которые бес­численными иголками впивались ей в сердце. К тому же она теперь не различала пестрые изображения на пожелтевших фотографиях. А за окном простирался один и тот же вид. Высокие тополя, с заметно обезлистевшими ветками. По- осеннему линяющее низкое небо. И только вдалеке ослепи­тельно блестели под солнцем зубчатые снежные вершины, как бы подчеркивая свою неподвластность всесокрушающему вре­мени и свидетельствуя о незыблемости бытия. До слуха Зухры смутно доносился отдаленный неумолкаемый гул — отзвук человеческой суеты на бурлящем проспекте, упираю­щемся в горы. Неужто неутихающий поток жизни вышвыр­нул ее на берег как щепку? Или с самого начала испытывала она оторопь, неизъяснимый страх перед этим буйным водо­воротом? Она не могла с полной ясностью ответить себе на эти вопросы. Но раньше она хотя бы отчетливо и постоянно слышала этот невольно бодрящий, будоражащий гул, теперь же с каждым днем он отдалялся от нее все больше и больше. Она становилась все более тугоухой, и эта новая напасть как бы отлучила ее не только от пестрого базара жизни, но и от ее многоголосого шума. И все равно уже с утра она усажи­валась к окну. И все равно день-деньской вглядывалась в улицу. Но через холодное стекло все виделось замутненным, серым, тусклым.

В последнее время ее одолевал кашель. Может, умудри­лась как-то, сидя дома, простудить легкие? И вообще холод преследовал ее постоянно: то ли все вокруг погрузилось в безнадежную стынь, то ли кровь уже не грела старые кости, или кожа истончилась, иссушилась так, что не держала тепла в теле, — кто знает. Даже жаркая, удушливая некогда перина не согревала, не спасала от зябкой дрожи. Случалось, ночи напролет проводила без сна, клацая зубами. И тогда ей вспо­миналось благодатное чужое тепло, так приятно и томяще, бывало, вливавшееся в ее тело. Не-ет, не о буйном жаре распаленных любовной страстью крепких мужчин ей дума­лось; она тосковала по мерному, ровному теплу верного пса, который, свернувшись у ее ног, грел ее через одеяло. Теперь даже та жизнь, когда она осталась одна со свирепым на вид догом, обернулась недосягаемой мечтой. Разве не радостью то было, когда она с собакой на поводке выходила на прогулку? Эх-х... Мягко шуршала под ногами жухлая листва. Пес горделиво вышагивал сбоку — хруп-хруп. Никто не осмеливался даже близко подойти к ним. Как же! Огром­ный, с телка, серый пес с вывалившимся из пасти розовым языком, с толстым длинным хвостом поневоле внушал трепет и страх и всем своим видом, всей статью придавал в глазах прохожих значимость и своей хозяйке. Нетрудно представить, что думали про себя люди при их виде. «Непростая, должно быть, женщина, коли у нее такой породистый пес!» — так, несомненно, думали они. Теперь, как не стало ее верного пса, она и на улицу выходить не решалась. Еще кто-нибудь невзначай с ног собьет трясущуюся старуху.

Э-э... что и говорить, когда пес ее был жив, и в доме было все по-другому. Чего стоило одно лишь его шумное, с при­свистом дыхание? Он успокаивал одним своим присутствием. При нем можно было спать спокойно и безмятежно, как за каменной стеной. А теперь сна не было ни в одном глазу. Порой даже мерещилось, что осталась она одна-одинешенька не только в четырех стенах старого особняка, но и на всей планете. Как ни напрягала опа слух, даже шороха не слыша­ла. Как будто вымерло все. Ни человеческого голоса, ни со­бачьего лая — глухо! Даже самолеты, время от времени вспарывавшие поднебесную тишь, и те умолкли. Лишь па верхушках деревьев едва слышно перешептывались листья. Да тихо журчала вода в арыках за домом. Но не было слышно человечьего голоса. И тогда в испуге думалось: может, и она уже давно безголосая? Может, она и не существует вовсе? Зухра поспешно переворачивалась на другой бок: кровать под нею скрипела в оглушительной тишине так, что, казалось, десятки разбойников, притаившиеся по углам, яростно за­скрежетали зубами. После этого опа уже не могла уснуть. Лежала, тупо уставившись в потолок. И ночь длилась целую вечность. Но наконец сквозь невидимые щели глухо закры­тых ставней проникали блеклые холодные лучи, и вместе с ними просыпался вдали монотонно шелестящий, шуршащий, хляскающий звук. Раньше она всякий раз обмирала от страха, чудилось ей, что сорокоглавое чудовище-аждаха грызет-нере- малывает где-то черную землю, теперь же опа радовалась этим звукам. Перед глазами ее тотчас всплывал зыбкий облик долговязого старика дворника. В руках его метла с длиннющим черенком. Он ловко орудует ею, метет размашис­то, чисто, не оставляя за собой ни соринки. Работает он молча, сосредоточенно, сознавая необходимость своего по­вседневного труда. Конечно, зачем человеку с кем-то пре­пираться, понапрасну тратить слова, если он занят столь нужным н ответственным делом? Потому-то люди, сознающие важность своего дела, как правило, полны достоинства, горде­ливы и немногословны. Вот и этот старый дворник не обме­нялся с ней тогда ни единым словом. Сделал свое дело и был таков. Как она не знала его раньше? Она не только ничего не ведала о нем, по и никогда не задумывалась, представления не имела, каким образом ни свет ни заря тротуары, дорожки, подъезды к домам всегда оказывались чистыми, подметен­ными. Даже, идя на работу, удивлялась про себя опрятности улиц. Теперь же она подолгу думала о молчуне старике, который еще в предрассветных сумерках со своей длинной метлой яростно сражался с сором. Одинокая, чуть сгорблен­ная фигура рослого старого дворника неотступно преследова­ла ее по утрам. Шаг за шагом хруп-хруп. Шаг за шагом шур- шур, скрип-скрип. Из-под широкой метлы, клубясь, облачком разрастается мучнистая пыль, густо садится на окладистую бороду, па лохматые волосы старика. В зыбком свете зани­мающейся зари мелкая пыль серебрится, окутывает старика с головы до ног, превращая его в таинственное существо в пустыне улиц. Вслушиваясь в монотонное шуршание скребу­щей асфальт метлы, Зухра незаметно погружалась в смутную дрему. И в этом странном забытьи опа чаще всего пребыва­ла до обеда. И просыпалась трудно, подолгу не приходила в себя. А однажды и вовсе не в силах была подняться. Она с ужасом почувствовала, что вся горит. Казалось, даже отчет­ливо слышала, как потрескивают стены, объятые огнем. Перед глазами клубился бурый дым. Дышать было нечем. Задыхаясь, она пыталась закричать, позвать кого-нибудь на помощь. Но челюсти будто свело и совершенно исчез голос. Угасающее сознание трепыхалось-билось, тщетно пытаясь вырваться из хаоса бессмысленных видений и уцепиться за что-то спасительное и надежное. Кого, кого позвать ей на помощь? Жанибека?.. Она отчего-то робеет перед этим джи­гитом с острым ястребиным взглядом. Кузембаева?.. Но с ка­кой стати? Его она даже не решится назвать по имени. Себеп- баева?.. Но его она не в силах увидеть в огненном смерче, обступившем ее. Ярый огонь, жадно вытягивая язычки пла­мени, с треском лизнул ее по волосам...

В приступе животного отчаяния она вскочила с постели. Пол обжег ее пятки то ли ледяным холодом, то ли раскален­ными угольями — разобраться в этом она не могла. В беспа­мятстве кинулась к двери. Что-то треснуло, разбилось, со звоном посыпалось к ногам. Голова ударилась о что-то тупое, неподатливое. Пучок ослепительно яркого пламени вспыхнул

в ее глазах, устремился ввысь, и тотчас захлестнул, накрыл ее удушливый, густой и клейкий, как смола, мрак. Слабый, как бы умирающий звук доходил еще до ее мерцающего сознания. Скрип-скрип, шур-шур, хруп-хруп... Неужели занималась еше одна заря и зарождался новый день, которых ей, Зухре, уже никогда не суждено увидеть?..

Никто не знал, что случилось в тот день, в предрассветной сутемепн, в старом сосновом особняке на окраине города. Лишь через несколько дней старуха почтальон, пришедшая вручить денежный перевод от капитана дальнего плавания, наткнулась у входной двери на закоченевший труп одинокой хозяйки. А вокруг вроссыпь лежали осколки дверного стекла.


Бетке өту: