Друг мой, брат мой… (Чокан Валиханов) Ирина Стрелкова
Название: | Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) |
Автор: | Ирина Стрелкова |
Жанр: | История |
Издательство: | |
Год: | 1975 |
ISBN: | |
Язык книги: | Русский |
Скачать: |
Страница - 12
ДОЛГАЯ ОСЕНЬ
Небо низко опустилось на мокрые крыши, в водосточных трубах лилось и барабанило. По Петербургу бродили в поисках дешевого жилья юные провинциалы. Наступила пора осеннего вылета птенцов из родительских гнезд.
Последним августовским днем Трубников встретил на Невском Валиханова, за ним катил извозчик с щегольскою закладкою.
- Аркадий Константинович! - Валиханов с искренней радостью кинулся к Трубникову. - А я уж думал посылать к вам - не вернулись ли из странствий? - Он понизил голос. - Ну как? В Лондоне были? - штабс-ротмистр махнул извозчику. - Подъезжай! - не спрашиваясь Трубникова, приятельски подсадил его в коляску и повез к себе.
Денщика хозяин тут же услал к ресторатору за обедом. Прошелся по комнате, переставил безделушки на письменном столе, и там сразу нечто переменилось разумно - как на шахматной доске, в сложной партии. С кем он ее разыгрывал?
Загадочен оставался Трубникову Чокан Валиханов. Соня не сказывала, что случилось летом, но Трубников чувствовал, что случилось между нею и этим человеком объяснение и разрыв самый решительный. Трубникову бы вспыхнуть новыми надеждами - да горько за Соню.
Однако в деле общественном личные чувства не лучше ли отвести в сторону?
Трубников начал рассказывать о поездке сдержанно, а потом загорелся, увлекся, дал волю своему восторгу перед необыкновенной личностью Искандера.
О чем думал Валиханов, слушая его? Не о том ли, что Россия счастлива не только гениями своими? Она счастлива славными юношами, исполненными высоких чувств и стремлений. Их много здесь - похожих на Трубникова. Он стал Макы заступником и другом, он влюблен в Потанина и, как ягненок к отаре, прибился к Сибирскому землячеству. Сколько нитей связывает Чокана с Трубниковым. И еще одна! Тоненькая, а не отпускает - прощание Чокана с девушкой, которой, кажется, увлечен Трубников. Или он дружен с ней по-братски?
Сыскать бы в Степи таких же молодых людей, дать им образование, направление мыслей - в этом может оказаться самая верная цель жизни. Не о ней ли пророчествовал Достоевский, назначая год жизни в Петербурге, после которого Чокан будет знать, что делать?
В первый день сентября газета «Русский мир» шла нарасхват. В ней наконец-то появилось на свет начало «Записок из Мертвого дома» Федора Достоевского.
Газетные строчки расплылись, когда Трубников прочел про девочку, которая арестанту копеечку подала: «На «несчастный», возьми христа ради копеечку». А ведь у самой-то отец в госпитале помер, в арестантской палате...
«Эту копеечку я долго берег у себя» - так заканчивалась первая глава. Душу перевернуло и руку обожгло, будто ему, Трубникову, в ладонь ту копеечку положили. Многое за нее отдавать надо - не расплатишься.
В газете обещали продолжение «Записок», однако в следующих номерах ничего не появлялось. В уверенности, что Валиханов может знать - отчего так? - Трубников пошел в Новый переулок.
- Цензурой наложен запрет. - Валиханов подошел к письменному столу, выдвинул узкий секретный ящичек, взял оттуда небольшой кинжал старинной работы, подарок Достоевского, покачал на ладони. - Полагают, что описанные Федором Михайловичем картины каторги соблазнительны для преступников. Не отображена достаточно сама строгость наказания. И каторга выходит не очень уж и страшна.
- Не страшна? - Трубникова поразила сверхъестественность придирки. - Но чего уж страшнее Мертвого дома?
- Не знаю. - Валиханов пожал плечами. - Догадываюсь только, что, по мнению начальства, России нынче недостает страху. Дефицит страха опаснее для правителей, чем дефицит в государственном бюджете...
В сентябре вернулся от рязанских родственников Потанин. Вернулся как с поля битвы. Когда он отъезжал, дядюшка высунулся из окна в шлафроке, в турецкой феске, простер руку в некую даль и провозгласил: «В Сибири тебе место! В Сибири! На вечное поселение! К медведям белым!»
Конечно, не той Сибирью грозил дядюшка, которую Потанин по-сыновьи любил, а Сибирью другой, что на Руси пугалом значилась: чахотка и Сибирь - страшнее нет. В ту Сибирь сулил дядя дорогу племяннику - казенную, по этапу. Ему бы власть - он бы племянника в пушку затолкал да выпалил в ту сторону азиатскую, чтобы другим неповадно стало мыслями вольничать! Таков был итог теоретических споров, затеянных руководителем Сибирского кружка в одном рязанском среднего достатка поместье.
В рязанских голых деревнях Потанин нагляделся, как живет крепостной крестьянин, и наслушался мужицких рассказов о прежних временах, когда жилось еще горше. По возвращении в Петербург он пошел к Семенову рассказать про путешествие в самую глубь русской беды. Рассказать и спросить: «Да когда же будет реформа?» Вместе с ним отправился к учителю и Чокан.
Но в пору оказалось не упрекать Петра Петровича, а подбодрить и поддержать, потому что помер либеральный Ростовцев и на его место государь назначил графа Панина.
- Я изложил графу напрямик все, что о нем думаю, - рассказывал Петр Петрович. - Я так и заявил, что он не может руководить нами, потому что незнаком с бытом русского народа, отрезан от интеллигентных сил России, чужд ее общественным и духовным интересам, живет в искусственной атмосфере, и люди, его окружающие, не имеют ни собственных мнений, ни человеческого достоинства... Я говорил с Паниным оскорбительно. Да, оскорбительно!
- Ну и что Панин? - спросил Григорий Николаевич, вспоминая свои баталии с рязанским дядюшкой.
- Граф выслушал меня, не прерывая. Когда я кончил, наступило несколько минут тягостного молчания. Граф, видимо, был поражен. Да, поражен! Этот крепостник, всех и вся презирающий, нелюдимый, капризный...
- Но чего же вы от него добивались обличительными словами? - спросил Валиханов.
Петр Петрович мучительно поморщился:
- Я полагал, что ему станет стыдно, и граф откажется от поста, которому никак не соответствует. Но, увы, этого не произошло. Граф объявил мне, что не намерен оспаривать воли государя, назначившего ему заступить на место Ростовцева. Каково? Прятаться за спину нашего доброго императора!
- И что же Панин теперь делает на месте Ростовцева? - Чокан знал, что «доброго императора» касаться не стоит.
- Ростовцев склонялся наделить крестьян землей, Панин ведет к тому, чтобы земля осталась у истинных, как он выражается, владельцев, а мужики должны выкупать наделы. - Семенов махнул рукой. - И есть у Панина еще замысел - куда как опасный при нынешнем нетерпении народа. Предполагается, что после опубликования манифеста мужик два года будет обязан исполнять натуральные повинности и работать на помещика. Только тогда - полное освобождение.
- Два года? - Потанин вскочил. - А царю о том проекте известно?
- Я виделся с государем вскоре после кончины Ростовцева. Я сказал, что успех нашего дела зависит только от его величества. Государь обнял меня и благодарил за неустанную помощь. И мне было определенно сказано, что наш первоначальный справедливый проект освобождения останется без изменений. Я верю в добрую волю государя, но ему приходится искать примирения сторон столь далеких друг от друга.
- Знать, что тебя оставили без клочка земли да еще два года ждать воли! - Потанин кипел от возмущения. - Петр Петрович! Да за эти два года Россия взлетит на воздух!
- Ради бога не горячитесь! - умоляюще поднял руки Семенов. - Все и так висит на волоске. Крестьянские волнения! Вольнодумство среди молодежи! Все это используется нашими противниками, чтобы отсрочить проведение реформы. Да, да... У меня такое мнение, что общество должно сейчас притихнуть и ждать решения государя. Вот-вот свершится! Не далее нынешней зимы мы наконец избавимся от позора рабства.
Петр Петрович с облегчением перевел разговор на ученые занятия Потанина и Валиханова.
- Не двинулось у меня с ботаникой! - честно признался Потанин. Семенов рекомендовал ему летом попрактиковаться в определении растений, но куда там! - не до того было...
- А вы, Чокан Чингисович? - по лицу Семенова видно, что не ждет он приятного для себя ответа. - Вы все лето провели в столице? Летом здесь скверно. Наверное, не работалось? - он заранее извинял своего любимца.
Валиханов вздохнул.
- Для казаха лето пора беспечная. Русский мужик летом косит, жнет, а наше степное дело - на коне гарцевать. Зато зимой мужик на печь лезет, а казах начинает свою страду с овцами на зимних пастбищах. Но нынче... - он, пряча улыбку, покосился на Потанина, - ...нынче русский и казах поменялись местами. Я говорю про нас с Григорием. Виноваты петербургские белые ночи, Петр Петрович. Они - больше никто! - он вспомнил печальное лицо Сони и приказал памяти своей этого не трогать. - Помните, Петр Петрович, у Пушкина?.. Пишу, читаю без лампады...
- Вы закончили «Очерки Джунгарии»?
- Да. И готов их вам вручить. - Валиханов вышел в переднюю и возвратился с щегольским, туго наполненным портфелем.
- Большей радости вы не могли мне доставить! - Семенов ласково коснулся ладонью стопы исписанных листов, извлеченной Чоканом из портфеля. - Ваши очерки пойдут в первой книге Записок на будущий год.
...Через несколько месяцев труд Валиханова увидел свет и поставил молодого казаха, ротмистра армейской кавалерии, в один ряд со знаменитейшими географами Европы.
...В ту осень Потанин решился пойти с разговором серьезным к Чернышевскому. Трубников проводил Григория Николаевича до 2-й линии Васильевского острова, где квартировал Чернышевский.
Потанин пришел к Чернышевскому с извечным русским вопросом - от себя и от кружка сибиряков. Чернышевский не мог не знать всю сложность строения петербургских студенческих кружков, где под разными названиями собиралась разная молодежь, но в сердцевине всегда обнаруживали себя личности незаурядные - в них угадывал Чернышевский будущую великую силу русского революционного движения. Его привлекали молодые люди, вырабатывавшие в себе - вопреки многим российским традициям - характеры, рассчитанные на долгие годы борьбы, - крепкие, волевые, даже аскетические.
Сибиряк с казачьей Горькой линии стал Чернышевскому сразу интересен рассказом про сибирское село, никогда не знавшее помещичьей над собою власти, про сибирских инородцев. Потанин горячо отстаивал необходимость для Сибири держаться за крестьянскую общину и не дать развиться крупной земельной собственности - в этом Чернышевский был готов его понять. Но слишком сильно жило в Потанине узкосибирское, «сибирский провинциализм». Чернышевский и в малороссах, близких друзьях своих, различал, где ясная революционная деятельность Тараса Кобзаря и где вся ограниченность национальная у врагов «российщины». Конечно, Чернышевский заметил, что Сибирский кружок немалым образом тянет Сибирь на свою особую дорогу, в то время как Россия нуждается в объединении всех революционных сил ради общего дела. Да и просветительская программа сибиряков выглядела весьма расплывчатой и благодушной, а Чернышевский не стеснялся говорить резко, когда ему было что-то не по душе. Он лучше всех в России понимал, что никакие реформы не избавят народ от невыносимого положения - ничто, кроме топора, не поможет. Во всех спорах - с противниками и с друзьями - он доказывал необходимость и неотвратимость крестьянской революции в России. Он был в таких речах и смел всегда, и неосторожен настолько, что друг, близкий Кобзарь Тарас, однажды печально напророчил Чернышевскому, что не миновать ему сидеть в крепости. Чернышевский и сам понимал: не миновать.
Про потанинскую коммуну Чернышевский, при его интересе к молодому поколению, конечно, слышал, и не раз. Про кровати без тюфяков, с голыми досками, про все суровые порядки, про твердую веру, что человек только тогда свободен абсолютно, когда свободен от собственных прихотей. Григорий Потанин чем-то походил на того молодого героя, которого видел в России Чернышевский. Может быть, после, в крепости, работая над романом «Что делать?» и описывая Рахметова, столь же сурового к самому себе, Чернышевский вспоминал и сибиряка, явившегося к нему осенью 1860 года.
...Об этом думал Трубников три года спустя, когда вышел в свет роман Чернышевского. А в тот осенний день Потанин выскочил к нему из крамольного подъезда весь красный и взъерошенный, готовый тут же снова взбежать вверх по лестнице - доспорить, договорить, доспрашивать.
Чернышевский, судя по всему, тоже не прочь оказался договорить и доспорить с ершистым сибиряком, потому что Потанин в ту осень побывал у него по второму разу со своими сибирскими интересами. Он так и не вошел в число людей, которых принято называть «партией Чернышевского». Потанин и его друзья-сибиряки нередко выступали заодно с «партией Чернышевского», а случалось что и оказывались несогласными с ней. Потанин сам потом об зтом достаточно прямо и откровенно написал в своих воспоминаниях. Но не написал Григорий Николаевич нигде, бывал ли у Чернышевского, беседовал ли с ним Чокан Валиханов. И в бумагах Чокана нет о том ни знака. И в воспоминаниях всех людей, близко его знавших. А ведь Валиханов, бесспорно, читал Чернышевского и разделял многие - но не все! - его взгляды. Почему же не искал серьезной беседы с ним по приезде в Петербург? Или сумел сохранить ее в полной тайне?
Встречаться они должны были непременно в доме у Ковалевского Егора Петровича, где Чернышевский охотно бывал и где, не боясь, говорил о топоре. В Пассаже могли встречаться на концертах Литературного фонда...
В один из дней начала ноября множество людей стремилось попасть в концертный зал Пассажа. Объявлен вечер с участием Достоевского, Писемского, Майкова... Имена известные, любимые... И рядом с ними на афише - Шевченко. Впервые ему дозволено выступить публично.
Трубникову посчастливилось - у него билет. А в руках «Кобзарь» в переводах русских поэтов, наконец-то увидевший свет. И в книжке той «Автобиография» Шевченко: «...история моей жизни составляет часть истории моей родины». Сколь много надо пережить, чтобы так про себя написать!
Зал переполнен. Трубников увидел по другую сторону кресел смуглый профиль Валиханова, характерную смоляную прядь над высоким лбом, но куда там было пробиться! Рядом с Валихановым, кажется, сидел Николай Курочкин. Трубников не успел разглядеть - загородила чья-то высоченная фигура. А после уж и не до того стало - Трубников видел только эстраду, слышал и знал только тех, кто был там. Читали свои стихи Бенедиктов и Майков, читали отрывки в прозе Достоевский и Писемский. Надо быть русским, родиться в стране Пушкина, чтобы уметь так чутко слушать, как слушал переполненный зал Пассажа, превратившийся в единое целое, раздвинувший незримо свои стены во всю ширь огромной страны, где чем ближе к сердцевине, тем гуще и мощнее все линии жизни, тем напряженней мысль и весомей слово. Трубников наново испытал здесь свое ощущение особой сгущенности столичной атмосферы - то, чем год назад делился с Григорием Потаниным.
Зал замирал не шелохнувшись. Зал взрывался аплодисментами. Зал знал, что ему надо. Но нечто особенное и невообразимое грянуло в нем, едва вошел Шевченко. Хлопали, топали, кричали. Словно и не ведали прежде, что сегодня будет читать Шевченко. Словно заявился он сюда нежданно-негаданно, обманув стражу и ускакав от погони.
Ошеломленный неистовой встречей, Шевченко несколько минут молча стоял, опустив голову. Потом повернулся и почти выбежал за кулисы. Зал охватила тишина. Метнулся кто-то из-за кулис на сцену за графином с водой и стаканом. Не слыша и не видя, зал чуял, что где-то там протянули Кобзарю стакан, где-то там он, бледный от волнения, пьет сдавленными глотками. Зал все чуял и тихо, напряженно ждал.
Шевченко вышел с чуть виноватой улыбкой, как бы прося прощения за слабость. Он начал читать неуверенно, срывающимся голосом. Начал с любимых своих «Гайдамаков», потом прочел «Вечер», потом «Думы мои, думы...». Строки стихов возвращали ему силы, он все лучше читал, все яснее и звонче. И каждое слово было понятно не только землякам Кобзаря, но и всему русскому залу, и это понимание видел и чувствовал Шевченко, и оно тоже вливало в него новые силы.
Мог ли думать Трубников в тот счастливый вечер, что не пройдет и трех недель, как Макы явится с печальной вестью: Тарас Григорьевич хворает.
- Что с ним?
В ответ Макы напомнил про жабу, о которой Шевченко сам сказывал: мерзкую, на одну высокую особу похожую. И вправду есть такая болезнь. Макы у Курочкина спросил. Встретил Николая Степановича у Чокана и спросил! Все правда - опасно болен Тарас Григорьевич.
И еще - тоже, наверное, от Курочкина - узнал Макы новость, так и не поняв ее, про братьев и сестру Шевченко. Или продали они чего-то, или купили. Трубников догадался, что завершился наконец торг Литературного фонда с паном Флиорковским, которому принадлежали крепостные крестьяне - два брата Тараса Григорьевича и любимая старшая сестра Ярина. Ох, и долгий шел торг! Егор Петрович Ковалевский печатал в газетах письма Литературного фонда, подписанные им, Тургеневым, Чернышевским, другими деятелями, и печатал там же подлые отписки пана Флиорковского. Пан соглашался дать «личную свободу», а земли под запашку не уступал. Ни за какие деньги. Притом еще и ссылался, что причина самая уважительная - другие мужики могут возмутиться.
«Значит, все-таки доездил Литературный фонд уклончивого пана, - думал Трубников. - Однако как же со слухами об освобождении? Неужто Ковалевский в скорую реформу не верит. Иначе какой резон выкупать накануне обещанных сроков?»
Как сумел, втолковал он Макы про счастливую перемену в судьбе родных Тараса Григорьевича. А потом узнал, что выкупить-то всех троих Шевченко выкупили, но без земли под запашку.
После уже, в декабре, встретился Трубникову на Мойке странный человек. По одежде - из дворовых. Шел без шапки, смеялся громко, пел и сам с собой разговаривал.
- Эх, барин! - сказал он Трубникову. - Не пьян я нисколечко. Отродясь в рот не брал. А весело оттого, что выкуп за себя нынче внес и вольную получил. Поваром я служил у князя Гагарина. Дорогая мне, барин, цена, а все ж наскреб я монет...
И пошел дальше, шалый от великого счастья. Была, значит, у повара князя Гагарина и у дипломата искусного сенатора Егора Петровича Ковалевского одна мера русскому бегу времени.