Путь Абая. Книга четвертая — Мухтар Ауэзов
Название: | Путь Абая. Книга четвертая |
Автор: | Мухтар Ауэзов |
Жанр: | Литература |
Издательство: | Аударма |
Год: | 2010 |
ISBN: | 9965-18-292-2 |
Язык книги: | Русский |
Скачать: |
Страница - 6
Бахтыгул бродил в безлюдном суровом краю, над перевалом Караш-Караш. Ночью он укрывался в сосняке, разводил в колючих зарослях, в каменной яме, дымный, короткоязыкий костер, чтобы вскипятить воду для жиденького чая или какого-либо немудреного варева. А с восходом солнца спускался к перевалу, к серой ленте дороги, вьющейся по пустынным унылым увалам.
Целыми днями Бахтыгул не сводил с дороги сощуренных воспаленных глаз, покусывая черный ус. Иногда спускался на нее и ходил взад-вперед, осматриваясь по сторонам, словно разыскивая что-то. Иногда садился на корточки, ложился на живот над дорогой, то с одной, то с другой стороны, в мрачном раздумье, невнятно бормоча себе под нос, и смотрел на нее неотрывно, по-птичьи прикрывая один глаз, будто подмигивая.
Лицо Бахтыгула серо, на скулах ни кровинки, и кажется, что все живые соки замерли в нем. Руки тряслись и вздрагивали, словно стискивали скрюченными, цепкими пальцами что-то невидимое. Дышал он неровно и то вздыхал тяжко, всем нутром, то покашливал хрипло, беспокойно.
Нетерпение мучило его. Длинные вислые его усы над вспухшими, лихорадочно горевшими губами
подчас смахивали на крылья беркута, прижавшего к снегу рыжую лису.
День за днем он сползал с кручи к дороге через перевал и, насмотревшись на нее, поднимал голову к поднебесному джайляу, выцветшему к осени и запятнанному ранним снегом, на высокой горе Асы. Бахтыгул глядел на нее покрасневшими глазами, щурясь от слепящего сияния снега, и не понять было, слезятся они или поблескивают холодно.
Бог свидетель, он не хотел того, что задумал, как не хотел прежде ни громкой достославной барымты, ни тайного бесславного конокрадства. Его привели на край, и он без оглядки обнялся со смертью, ступив в Талгар. Ему суждено было воскреснуть. Стало быть, он не выпил еще своей чаши до дна. И он готовился допить последнюю каплю здесь, на Караш-Караше!
Караш-Караш - сплетение трех хребтов, скалистых, гологоловых, опоясанных сосновыми и еловыми лесами. Главный Караш, Средний Караш, Нижний Караш... Черные горы, аспидно-траурные скалы, вечно темные лесные дебри... Перевал здесь высокий и трудный, но единственный во всей округе. Летом на него медленным шагом взбираются караван за караваном - в Бурген, в Челкар; с блеянием и ржанием рекой текут стада и табуны вверх, на манящие травы джайляу. Теперь, серой осенью, в самый канун метелей и белых лавин, редкий путник проскочит перевал, понукая коня и озираясь, не видно ли волков, спускающихся следом за скотом на равнины.
Один Бахтыгул не уходил отсюда. Он знал, что здесь его судьба. И ждал, глядя на дорогу.
Выбрал он Средний Караш. Облазил, обшарил все кругом, каждую щель, каждую извилину, обнюхал горы, как пес, и знал их наизусть, как мулла книгу. Он искал место, где бы он мог возникнуть, словно из-под земли, и тотчас провалиться сквозь землю. Он нашел такое место. Дорога вилась по склону каменистой лощины и
вела путника широким полукругом, открывая его издалека. Ближе к перевалу дорога взбиралась по краю обрыва, вдоль отвесной стены. Здесь, встретившись, можно было разминуться, только держась друг за друга. Против дороги, по другую сторону лощины, на остром хребте росли, тесно прижавшись друг к другу, словно из одного корня, три старые осины. Сразу же за осинами начинался головоломный спуск, покрытый бородавками красных скал, на которых могла удержаться лишь коза. А у подножия - темный лес, в нем легко укрыться и пешему, и конному.
Эти осины на крутизне, их матово-серебристые стволы подолгу любовно ласкал Бахтыгул загрубелыми озябшими руками, приходя с рассветом к перевалу.
С тоской, без надежды оглядывал он мир, в котором жил. Осеннее небо все чаще заволакивала грязно-серая мгла. Далекие седые вершины покрывала чалма облаков. Угрюмые тени ложились на каменный лик гор, и даже в полдень хребты и пики хмурились, супили мохнатую бровь, как будто и они были чем-то недовольны. Кругом могильная тишина. В свете зари, прорывавшемся из-под синих туч, дорога против осин густо багровела, словно набухая, и казалась окровавленной. Красные пятна мерцали на окрестных скалах.
- Пусть будет так, коли так... - шептал Бахтыгул и закусывал ус.
Иногда в ясные дни он поднимался повыше над перевалом, чтобы вздохнуть пошире, освободиться от гнетущего груза на сердце.
Далеко на юге, в солнечной стороне, виднелась хвойная щетина леса Сарымсакты. Отсюда она походила на круп могучего коня караковой масти. В этом лесу, пахучем, как дикий чеснок, Бахтыгул прятался с краденой кобылой из табуна своих прежних хозяев, и его мутило тогда от смолистого духа, так он был голоден... А было это лишь год назад! Последний год жизни, казавшийся ему поначалу тягостно легким, непривычно сытным...
В другой стороне, прикрывая собой перевал от дыхания студеных ветров, возвышался хребет Назар. Его синевато-пегий горб вздулся, как вена на руке батрака, почерневшей от пота. На хребте также тянулись ввысь, ствол к стволу, вековые изжелта- красные сосны, черно-зеленые ели. Местами они были повалены кронами к вершине, и их изломанные, ободранные каменными дождями ветви и необъятные бурые комли с могучими узлами вывороченных корней напоминали потемневший от времени скелет древнего батыра. Лежит он и тлеет, и под ним ничего не растет.
А выше, над хребтом и над облаками, вечно сияла нетронутыми девственными снегами и льдами вершина Ожар. Старая седая голова, и названа Ожар - то есть Дерзкая. Она и по ночам ясно белела в небе, и подчас казалось Бахтыгулу, что она манит, влечет его своим величавым и неукротимым видом туда, на дикую грозную высоту, где нет жалости, где все холодножестоко.
Да, она говорила с Бахтыгулом, эта заоблачная ледяная голова, как будто задумала с ним одно, как будто поняла, что на сердце у одинокого загнанного человека, который отчаялся жить на любимой, родной ему отчей земле.
Выдался теплый безветренный день. Бахтыгул стоял над перевалом, безмолвно говоря с белоглавым Ожаром, как вдруг что-то заставило его обернуться. Он осторожно присел под скалой, беспокойно осматриваясь. И увидел вдали, на дороге, под мрачноватыми стенами Среднего Караша, плотную черную кучку - всадники.
Они ехали со стороны горы Асы, постепенно вползая в непроглядную тень лощины, словно утопая в ней.
Бахтыгул негромко вскрикнул и, пригнувшись, кинулся по шуршащей осыпи к трем старым осинам.
Подкрался, лег за сизыми стволами, задыхаясь, весь облитый холодным потом. И тотчас оглянулся на Ожар. Белая, ослепительная Дерзкая голова смотрела прямо ему в лицо, словно бы торжествуя, тысячью искрящихся озорством и задором глаз.
Бахтыгул приложил руку к сердцу - оно рвалось из груди, в ушах отдавался колокольный гул. Прищурясь, он взглянул на леса Назара, и померещилось ему, что колючие ели тронулись с места и цепями, волнами побежали вверх по горбатому хребту, подобно несметной рати, идущей на штурм, на последний приступ... Но в следующую минуту ему почудилось иное: там, наверху, не воины... Ели и сосны, по-человечьи вытянув и заломив руки ветвей, в испуге опрометью бегут от него, от того, что он хочет сделать.
Бахтыгул провел рукой по воспаленным глазам, лег грудью на землю, чтобы успокоить сердце, уткнул в нее мокрое от пота, искаженное мукой лицо. Земля молчала, а по ней стелился отдаленный глухой топот копыт.
Бахтыгул тяжело, точно больной, поднял голову. Почти из-под самых стволов осин уходили круто вниз глубокие промоины от горных паводковых вод. Они походили на морщины, и по ним стекали серые грязные извилистые полосы, точно следы от слез.
Нет, на этой дороге им не разойтись! Бахтыгул до боли стиснул зубы.
- Пусть будет то, что должно быть, - медленно, словно заклинание, выговорил он и выдвинул вперед из-под своего правого локтя длинный ствол ружья.
В голубоватом мареве, словно за прозрачной шелковой занавеской, показались на тонкой дуге дороги конные - человек пятнадцать.
Это не пастухи и не гонцы, люди солидные. Большинство на иноходцах, масти коней только светлые, на подбор. Седла и сбруя дорогие и издалека тускло поблескивают серебром. Едут господа
неторопливо, праздно. В центре - самые полнотелые, впереди и позади - те, кто потощей. Выделяются женщины, разряженные, как в большой праздник. На фоне черных скал режут глаз радужно-цветастые шали с пышными кистями и подолы белоснежных шелковых платьев. Все веселы, беспечны, возбуждены. Через лощину уже доносятся оживленные голоса, заливистый смех. Там, где дорога шире, едут по двое, по трое в ряд; там, где уже, вытягиваются гуськом. Окликают друг друга, оборачиваются, беседуя, и громко хохочут, откидываясь в седлах. Знатная, богатая, веселая компания!
Бахтыгул, щурясь, закусив губу, искал среди всадников одного... И тихо застонал, разглядев его и узнав! Вот он гладкий, важный и добродушный, с высоким светлым челом, на знакомом золотисторыжем жеребце с белой гривой и белесоватым хвостом, с беленькими бабками. Такая масть зовется игреневой. Конь в масле - жирно блестит, отлив у шерсти огненный, чисто золотой. На этом коне Бахтыгул водил джигитов на барымту... Ох, какой скакун! Ох, какой всадник! Женщины едут вплотную за ним и то и дело подъезжают поближе, шутят, смешат его и сами игриво смеются. Видно, им очень весело.
Внезапный озноб объял Бахтыгула незримыми ледяными лапами. Мушку дергало. Невозможно было прицелиться.
Тогда Бахтыгул опять посмотрел на Ожар... и озноб как рукой сняло. Белая голова скинула с себя чалму облаков и гордо, величаво сияла от маковки до плеч. Бахтыгул увидел в этом повеленье. Наверно, там, в вышине, сейчас бешено свистит шальной, разбойничий ветер, сбивающий с ног, подобно потоку Талгар. И Бахтыгул зарычал, словно подпевая ему, сжав тяжелое старое ружье. Веселая праздничная кавалькада растянулась по тропе над обрывом, под черно-каменной стеной. Близ перевала, на самом ребре, свисая в обрыв,
росло несколько кустов смородины. Спелые, сочные ягоды на них были черны, как скалы Караш-Караша. Подъезжая к кустам, всадники один за другим склонялись с седел и ощипывали черные ягоды. Лишь тот, на золотистом жеребце, не протянул руки. Но когда он важно проплыл над кустами, Бахтыгул уже твердо держал и вел его на мушке.
Он ждал, когда красивый бай повернется к нему лицом.
Кони, гулко цокая, стучали подкованными копытами по камню. Они подходили все ближе. И вот дорога округло повернула к трем осинам. Перед глазами Бахтыгула мелькнули, гарцуя, ноги светло-серого коня, а за ним открылся и игреневый. Скакун шел спокойно, высоко держа золотую голову и с непередаваемо легкой, плавной грацией вскидывая передние ноги. За спиной бая Бахтыгул увидел закутанную в шаль маленькую фигурку молодой женщины. Это, конечно, Калыш из рода досаев, токал, вторая жена Жарасбая, сосватанная еще в лихорадке выборов. Счастливый муж вез ее в свой аул.
«Стой!.. Погоди...» - сказал себе Бахтыгул. Сейчас не мудрено угодить одной пулей в двоих. Пусть всадник выдвинется вперед.
Красивый бай самодовольно оглаживал холеную бороду, глядя поверх ушей коня, когда Бахтыгул наконец мягко, нежно спустил курок, и в лисьей шубе из синего сукна, в том месте, куда он целился, появилась рваная дырка, и над ней взвилась прозрачная струйка голубоватого дыма. Конь поднялся на дыбы, а ездок повалился навзничь и вылетел из отделанного серебром седла, широко раскрылив полы шубы.
Бахтыгул невольно вскочил на ноги, глядя, как он валится с седла. Смотрели и спутники бая, онемевшие, с трудом удерживая напуганных коней.
Затем Бахтыгул кинулся вниз по головоломному спуску позади осин, прыгая по красным бородавкам
скал, подобно козе, и уже в спину себе услыхал пронзительный вопль Калыш:
- Ой-бой!.. Бах-ты-гул!
Он вздрогнул, ссутулился и побежал к лесу не оглядываясь.
К вечеру Бахтыгул был далеко от Караш-Караша, но сердце его по-прежнему билось со звоном, как там, у трех осин. Лихорадочное возбуждение не проходило. И хотя было не холодно, его снова и снова начинало сильно знобить.
В синих сумерках ему повстречался незнакомый охотник с тушей архара поперек седла. Бахтыгул окликнул его, остановил, осмотрел его добычу и сказал с недоброй кривой улыбкой:
- Нынче я тоже подстрелил одного архара...
Бахтыгул в тюрьме.
Он жив, дышит, ходит, говорит, но непонятно, как он выжил, как удержалась душа в теле.
После выстрела на Караш-Караше родичи Жарасбая подняли на ноги весь род таныс. Городское начальство прислало им на подмогу жандармского офицера. А Бахтыгул не захотел бежать из родных мест никуда, даже в другой уезд не ушел. И его схватили.
Прах и пыль оставил всесильный род таныс на том месте, где селился маленький бедняцкий род сары. Всего-то и было домов двадцать... Танысцы разграбили, растащили все жалкое имущество сары, не побрезговали рваньем, грязными закопченными кошмами, обобрали людишек до нитки, разорили дотла и выгнали их с детьми и старцами с обжитых мест, из Бургена и Челкара, на все четыре стороны. Пустили по миру и Хатшу с малышами.
Бахтыгул ждал нового суда, городского, приговора русских биев.
Хатша работала служанкой в доме состоятельного бия в городе. И жила с детьми, конечно, впроголодь: делила свой харч на четверых...
Выбрав время, Бахтыгул бросился в ноги старшему тюремному начальнику. И через несколько дней открылась дверь - под темный пещерный свод камеры вошел Сеит!
Мальчик остался в тюрьме.
Смирный, задумчивый, молчаливый, он понравился всем заключенным, и казахам и русским, многие подкармливали его, отдавая часть своего хлеба. И когда Бахтыгул видел это, у него щемило сердце.
Сосед Бахтыгула по тюремным нарам, Афанасий Федотыч, добыл книгу, купил на свои деньги карандаш и пестрой клетчатой бумаги и стал учить Сеита читать и писать, как мулла Жунус. Бахтыгул смотрел на это с благоговением.
Сеит плохо спал, громко, сердито разговаривал во сне и просыпался в слезах. Вскакивал среди ночи, нечленораздельно кричал и дремотно-дико смотрел на лунный свет из зарешеченного окошка, словно соображая, откуда окно в юрте. И днем иной раз сидит, молчит, жует тюремный хлеб, и по щекам ползут желтоватые ячменные зерна слез.
Мальчику довелось увидеть, как около их зимовья схватили танысцы его отца, неуловимого барымтача.
Сеит бился в руках матери, она держала его изо всех сил и в голос вопила:
- О, несчастный, смотри, убивают твоего отца, о несчастный!
И теперь, в тюремной каменной яме, мальчик видел все то же: дубины, плети, кулаки, сапоги... Он смотрел, и видел, и бился в руках матери...
Бахтыгул не ласкал сына, не утешал его, лишь изредка будил, когда он начинал скулить во сне слишком громко. Но однажды, рано утром, когда другие спали, а Сеит поднялся и бродил около нар, отец мягко окликнул его:
- Сеитжан... подойди ко мне, сынок... - Он прижал мальчика к себе и уткнулся носом в его еще влажную от слез щеку, словно нюхая ее. - Я долго думал, много думал, и что мог придумать, то и скажу. Милый ты мой, прошу тебя, как старшего сына, не поднимай головы от той пестрой бумаги. Если кто тебя выведет в люди, так только она! Видишь, что со мной случилось, все оттого, что я неученый.
- Ты не виноват... - горячо зашептал Сеит. - Они сами... сами... тебя!.. Я все знаю.
- Не все, родимый, не все. А будешь учиться, баям и биям носы утрешь, и не посмеют они с тобой, как со мной... Глаза у тебя откроются, и ты их другим откроешь. Мне это не по плечу, а ты сумеешь, должен суметь! Всю свою силенку приложи к пестрой бумаге... А больше мне нечего тебе сказать. Нет у меня ни ума, ни учености, чтобы тебе передать.
Слеза сползла по серой щеке Бахтыгула. Он смахнул ее, оттолкнул от себя Сеита.
- Теперь иди к своим бумагам.
После этого разговора Сеит перестал плакать и кричать во сне.
Афанасий Федотыч к тому же был веселым человеком, никогда не унывал. Каждый день он за руку выводил Сеита в тюремный двор, покрытый жухлой травой, на прогулку и бегал с ним наперегонки.
С ним вместе Сеит кипятил воду для отца и других старших. Отец любил чай.
Как-то русский спросил мальчика, подмигивая голубым глазом:
- Что задумался, Сеитка? Весна на дворе... Небось соскучился по аулу? Хочется на волю? А? Чего молчишь?
Мальчик вяло покачал головой.
- Нет, Афанасий-ага... не хочется...
- Будет врать! Не может этого быть.
- Тут лучше, Афанасий-ага... Лучше тут...
Бахтыгул лежал лицом к стене, кусая сивый ус, сжав рукою горло.
«Маленький ты мой... Зрачок мой зоркий...» - думал он о сыне.
Афанасий Федотыч поднял мальчика на руки, прижал к своей груди, и тот не стал вырываться.
- Слышите, что он говорит, братцы? Ах, Сеитка, Сеитка!.. Убил ты меня, ей-богу... И ведь что страшно? А то, что не из книжки он вычитал эти слова! - И Афанасий стал ходить по камере взад-вперед с Сеиткой на груди.
Вот так они и жили, день за днем, ночь за ночью.
Тихий, усидчивый и понятливый чернявый мальчик исписал не один лист пестрой бумаги. Афанасий-ага учил его писать, улыбаться и видеть то, что не видел его отец, - свет будущей жизни.
А Бахтыгул ждал. Ждал суда и каторги...
1927
ЛИХАЯ ГОДИНА
ПОВЕСТЬ О БУНТЕ СМИРНОГО РОДА АЛБАН
Глава первая
Было это летом недоброй памяти 1916 года. Было это в предгорной долине Каркара - материнской колыбели казахского рода албан, рода многолюдного, а стало быть, сильного, богатого землей, скотом и трудовыми руками, но известного своим простецким, бесхитростным нравом.
С весны пролились теплые ливни, напоили живительной влагой лоно Каркары, и вымахали травы - на радость чабану и табунщику. Сказочно хороши летовки албан! Не луга - люльки под зелеными шатрами. Они манят и ласкают глаз, они кормят. Купается в травах пастушье племя, встречает торговых гостей.
Каждое лето в Каркаре ярмарка. Один раз в год, но уж во всю ширь, во весь мах. Место знаменитое. Здесь сходятся и сплетаются в узел девять дорог со всех сторон света. Сюда едут купцы из русских городов - от Волги до Иртыша, едут из Хивы, Бухары, Самарканда и Ташкента и даже из Кашгарии и Кульджи. Едут и везут, едут и увозят.
Уже более месяца, как кипит большое торжище в Каркаре. И будет кипеть еще месяца три. С каждым днем оно все пышней, шумней и тесней. Кажется, полна долина до краев, а товары текут и текут сюда днем и ночью, подобно буйным весенним потокам с гор.
Тысячные гурты овец, стада коров, табуны лошадей ржут, мычат, блеют, топча и потравливая албанские летовки. Каркара изнывает, стонет под тысячами и тысячами копыт. А скот гонят и гонят: киргизы - со снежных гор, казахи - с предгорий, и он уходит в кипящий ярмарочный котел, как в прорву.
По виду торжище в Каркаре - беспечный, разгульный праздник в летнюю пору изобилия, а по сути - денной грабеж, пожива купцу на целый год, нетрудная пожива.
Волк в степи становится против ветра, ловя запахи стада. Издалека схватывает слабое дыхание живого тела с теплой кровью, словно паутинную нить; бежит, крадется, не обрывая ее, пока не увидит глазом то, что учуял носом. Так и купец. Волчий у него нюх и волчья повадка. За сотни и сотни верст поднял да взял купец след человеческого стада албан. И не обманулся: лакомый, жирный кус, люди что овцы.
Кишмя кишат купцы на ярмарке. При свете дня походит здешнее торжище на гигантского сома- обжору, который разбухает и лоснится от сожранного, а ночью - на хищного ловкого барсука, который пробрался в овчарню и, впиваясь в овечьи курдюки, сосет жирную кровь.
Говорят, умелые руки и снег подожгут. Но с покладистым племенем албан как будто и не надобно такого искусства. Оно, подобно матери-верблюдице, покорно подставляло вымя ненасытному коварному сосуну и словно бы тешилось тем, как щедро поит его своим густым молоком. Купец - мастер доить! По девяти дорогам уплывали из Каркары отборные кони, дойные коровы, курдючные овцы. Мясо и молоко, живое тягло, тонкая шерсть и толстая кожа. Капитал...
Куйрук-бауыр - блюдо из курдючного жира и печени. Чудесное это блюдо - им можно вылечить чахоточного. Оно же богатое угощение для почетных гостей, чаще всего сватов. Ну, а купцы все сваты. Не было в Каркаре торгового гостя, который не нажрался бы курдюка с печенью, по уши, до ослиной икоты. Вот почему знали это негромкое место (верстах в ста от города Верного) в торговых городах Сибири и Туркестана, Кашгарии и Китая. На словах - каркаринская ярмарка, а на уме - каркаринский курдюк...
Понятно, с жиру купец бесится. Со временем возомнили себя толстобрюхие, цепкорукие соперниками самой царской казны, и шеи у них замлели от чванства. Возгордились своей мошной, стали поплевывать в колодец, из которого пили, да потаптывать грудь, которая их вскормила. Запамятовали, как, бывало, приезжали в Каркару на одной жалкой повозке. Кивали спесиво на свои нынешние караваны. Высмеивали мудрость здешних простаков, которые нет-нет да и грозили пальцем: не хлопай, братец, дверью, которую еще откроешь... Случается, в годину джута и бескормицы хозяин бросает павшую скотину псам. Но пес, вскормленный мясом, бросается на хозяина.
Чудесная земля - Каркара, чудо-джайляу. Травы густы и сочны, как масло. Сколько их ни топчи, сколько ни трави, они неистощимы. После дождя луга воскресали. Даже за ночь долина обновлялась, удивляя поутру
чистотой и свежестью, зеленым блеском жизни. Большая Каркаринка, светлая река, вилась по долине, ее вод хватало земле, скоту и людям. Право, это место бог создал для ярмарки!
И все же долготерпенье здешних хозяев истощалось. Таяло стародавнее пастушье смирение. Казалось, разлилась желчь, и молоко Каркары начинало закисать.
* * *
Знойный июль. На ярмарке пыльно. Подобно паршивой коросте, она облепила излучину реки. В самом центре базара на высоком шесте колышется белый флаг с двуглавым орлом. Тут власть, сила, которая вершит и правит, тут ненависть.
Главный и вседержавный под этим флагом и далеко окрест - пристав, тучный человек с воловьей шеей, обвешанный от плеч до пят оружием и прозванный Сивым Загривком. При нем его подручные, казахи- толмачи, тоже пузатые, распухшие от сытости.
Сивый Загривок глядит грозно, толмачи - двояко: на господина пристава - блудливо, точно младшая жена, осквернившая супружеское ложе, на прочих - свысока, надменно, с алчностью хорька. Заняты пристав и его слуги одним делом и в том деле без слов понимают друг друга. Не зря самого ловкого, самого близкого к начальству толмача зовут Жебирбаев, что значит Обиралов.
Они берут у всех, кто подвернется под руку: у простого люда и волостных управителей, у пастухов и купцов. Ярмарка - длинный рубль, то бишь большая взятка. Не далее как вчера Жебирбаев отправил в свой аул три сотни овец и полсотни голов крупного скота - через родню, кружившую поблизости, как воронье над падалью. Но это лишь закуска... При Сивом Загривке, богоданном и обожаемом, Жебирбаев хлебал и солоно и жирно.
Вот и нынче в канцелярии господина пристава привычный шум. Сивый Загривок пробирал трех казахов, он топал ногами, весь в поту. Их благородие был в состоянии вдохновения. Потому и лик у Жебирбаева такой ледяной. Толмач словно видел и не видел просителей. Так порочная молодуха на глазах у супруга верна ему всей душой. Так натасканный пес в час охоты опережает хозяина.
- Дурачье! Олухи царя небесного! - кричал пристав. - На кого вздумали жаловаться! Кто вам, скотам, возит товары? Да не будь ихнего брата, купца, - бежать бы вам по всякую всячину за сто верст, в город Верный. Скажите на милость - потравил купец ваши земли... Как это понять - ваши? Земля-матушка - царева! И скот купецкий - царев. И сам купец - белому царю покорный слуга. От него польза и вам и казне. Экую взяли волю - купцу не пасти скот! Я тебе покажу, сучий сын, волю! Сгною в тюрьме!
Толмач с почтительным и угрожающим придыханием переводил речь пристава.
- Таксыр... каспадын... ваша-родей... - сказал истец постарше, седой Хусаин, коверкая от большого усердия и русские и казахские слова. - Но ведь и мы тоже слуги царя... Но ведь и наш скот - царев скот...
- Ма-алчать! Не рассуждать! Ну я вас закатаю... Всем по месяцу каталажки...
Пристав схватил бумагу, перо и, гремя шашкой, скрипя портупеей, вывел на листе страшное слово и тут же прорычал его сквозь зубы:
- Пр-рото-кол!
Невдомек пастухам, какой перед ними искусный шут. Теперь, казалось, и взятка не поможет. С немой надеждой они смотрели на толмача, ища в земляке поддержки. Но тот воззрился на бумагу со страшным словом, благоговейно открыв рот, играя в ту же игру.
Истцы переглянулись и опустили глаза, точно невесты. Разобиделись пастухи... Они пришли сюда
искать правды, закона. Руки сложив, темя показывая, смирно пришли, как на божий суд. За что же им месяц тюрьмы?
- Выходит дело, - сказал самый молодой из троих, Картбай, обращаясь к своим, - раз я пастух - значит, виноват? Всякий наговор - уже вина! Что же, я раб безответный? Этот купец, казанский торгаш, брешет на нас бессовестно, а нас и слушать не слушают!
- Хватит! - оборвал его толмач. - Знаем, каков ты смутьян... Слышали...
Однако и старый Хусаин не сдержался:
- Куда ж нам податься? Ваша-родей! Вразумите... Разве так можно править народом? Вот что мне непонятно.
Пристав, подскочив к старику с кулаками, стал их совать ему в бороду.
- Безмозглые! С-старый пес! А это тебе понятно?
- Как не понять, - сказал молодой Картбай, глядя прямо в глаза приставу. - Умней некуда! Каков правитель, такова и управа.
Старик все же придержал его за рукав потрепанного чапана: не перебирай, мол. А пристав побагровел, ноздри его раздулись, как у коня на байге.
- Ты... образина! А вы что вытворяете? По какому такому пр-раву избили того купца... Мухаметкерима... его слуг? Ты кто такой - чинить самосуд? Я тебе покажу самоуправство... Запру на тюремный замок, живо образумишься!
И пристав кликнул казаков, куривших из кулака тут же за дверью, в сенях и на крыльце.
Картбай усмехнулся. Подталкиваемый двумя конвоирами, сказал дерзко:
- Я вас не боюсь, в ногах валяться не стану... Само собой - купец-богатей не нам чета, вот и вся недолга. Нехитрая ваша наука.
Но пристав его не слышал. Пристав слушал себя.
- Убрать! Увести их! Заморю голодом... Я из вас дурь выбью... - кричал он уже в спины старому Хусаину,
Картбаю и третьему, молчаливому, так и не вымолвившему ни слова.
Когда же их увели, Сивый Загривок тотчас успокоился и сел, пыхтя и отдуваясь, с самодовольством поглядывая на толмача, словно спрашивая его: ну? каково?
Жебирбаев метнулся суетливо и согнулся в безмолвном поклоне, что означало восторг, преклонение и растерянность перед талантами их благородия. Пристав любил такое усердие.
- Разбойники, - сказал толмач удрученно. - Да если каждый будет замахиваться на купца... Да что станет с ярмаркой! Надо, надо проучить этих глупцов албан. - Сам Обиралов был из другого рода.
- Не-ет, шалишь, попляшешь у меня. Ни за какие коврижки не выпущу! - проговорил пристав и тут же, заметив подобострастную улыбочку толмача, добавил кратко:- За сто рублей! И кончен разговор.
- За сто двадцать, ваше благородие... - вкрадчиво поправил толмач, и Сивый Загривок сразу же его понял.
Купец Мухаметкерим побывал в канцелярии пристава, разумеется, раньше троих каркаринцев. Он тоже жаловался. Его овцы, нажитые на ярмарке, травили луга окрестных аулов, потому как где же им еще пастись? Одна из отар набрела на аул Картбая и старого Хусаина, объела травы до самого очага, смешалась с овцами хозяев. Хозяева вышли было с миром, с увещеванием, но байские пастухи - народ балованный, самовольный. Чем богаче купец, тем отважней его холуй. Попробуй их усовестить! У них на все один ответ - так твою и так... Это великие охотники и умельцы материться. Ну, вышла стычка. Картбай выбрал самого нахального и намял ему бока. Другие ускакали. А почтенный Мухаметкерим поспешил в канцелярию, имея при себе конвертик, а в том конвертике восемьдесят рубликов. Конверт он вручил, прощаясь. Мог бы вручить и здороваясь. Нет еще того соображения. Тем не менее купец свое сделал.
А вот те каркаринцы будто с луны свалились. Будто им невдомек, что к их благородию с пустыми руками не суйся, на глаза не показывайся.
Как водится, господин пристав уважал обе стороны. Его справедливость имела два лица, ибо от природы ему даны две длани. Не глупо ли, в самом деле, принимать сторону одних, когда есть противная сторона! Ни тех, ни сих не обойди. Таков порядок, непонятный только дурням в этой степи.
Впрочем, Жебирбаев порядок знает. Казах-степняк под замком не усидит. Это для него хуже смерти. Упрутся трое ходатаев - не выдержит родня. Кинется выручать. Тогда-то сведущий толмач внушит им азбучные истины: в каком разе берется восемьдесят, а в каком - сто двадцать.
* * *
На очереди у пристава было другое дело, необычное, оно много важней ярмарки и всех иных дел. Поначалу их благородие струхнул малость, поскольку дело было не по статье торговли, а по статье той самой - пронеси, господи, - политики. Касалось оно военного ведомства, и, может быть, впервые в своем азиатском захолустье господин пристав задумался над тем, что Российская империя уже два года тащит кровавое ярмо нескончаемой войны с Германской империей. Вдруг война словно приблизилась к здешним тихим краям, а рука у военного ведомства тяжелая... Однако и на сей раз пристав рассудил по-своему.
Хитрая ухмылка расплылась на его губах, он посмеивался в усы. Что это он оробел при своих двадцати годах службы в степи? Случай, правда, нерядовой и небывалый... А взяться умеючи - быть бешеным барышам! Похоже, что так. Вот когда местный род албан у него в руках - и голытьба, и знать, и богатеи.
А дело было такое. Утром сегодня подоспела казенная почта и пришла гербовая бумага в форменном пакете под сургучными печатями. Указ государя императора, белого царя.