Путь Абая. Книга четвертая — Мухтар Ауэзов
Название: | Путь Абая. Книга четвертая |
Автор: | Мухтар Ауэзов |
Жанр: | Литература |
Издательство: | Аударма |
Год: | 2010 |
ISBN: | 9965-18-292-2 |
Язык книги: | Русский |
Скачать: |
Страница - 9
Молодые, как водится, зубоскалили, но не над сверстниками, как обычно. Сегодня шел иной разговор - под дружный, злорадный хохот.
- Эй, Кокбай, скажи про начальство! Как оно сидит на ярмарке?
- А так. Вылупив глаза, с полными штанами.
- Эй, Кокбай! Как же оно будет тебя допрашивать?
- А так. На бегу удобряя землю.
- Еще чего - допрашивать! Вон нас - тьма. Всех не допросишь.
- Пусть меня допросят. Только и слышишь: царь да царь. Будто я царя испугался!
- Гнать их в три шеи. Сколько нам терпеть этого Сивого Загривка?
- Перво-наперво - ярмарку! Всех обираловых! Нажрались - хватит.
- Постой, постой. Эй, Кокбай, а ты еще не купил себе табачку пожевать, не отведал манты...
- Скажи: не отведал урядниковой плети!
Неподалеку, соперничая с Кокбаем, озоровал другой, рыжеватый молодой парень по имени Жансеит, то есть Милый Сеит. Он потешался над купцами.
- Теперь не стану платить за табак. Возьму табак и так. Отберу.
Его окликали любовно-насмешливо:
- Жансеит, а Жансеит! Как это ты отберешь? А он обидится - купчина. Почитай, мы с ним приятели давние...
- То-то что давние. Я этих приятелей еще в животе у матери обещал обидеть!
Такое обещание шумно одобрили.
- Жансеит, а Жансеит! А как ты их обидишь? Какого купца ты больше любишь - ташкентского или казанского?
Рыжеватый хрипло прокашлялся.
- Ташкентского не трону. Потому что нужны манты. Без них я скучный. Скажу: сиди тут, вари свои манты. Ослушаешься - бороду сожгу.
- А казанского?
- Казанскому скажу: у тебя глаза зеленые, нос острый. Ты мне бесполезный. Останешься без царской службы - придется тебе кочевать, а ты купец, какой из тебя толк? Иди-ка ты к своим господам прислуживать, как привык! И залейся ты хоть маслом - тебя не возьму. Вот что скажу. Огрею разок плетью и прогоню.
Опять смех.
- Жансеит, а Жансеит! А что ты сделаешь с ихними бабами?
- Какими еще бабами?
- Ну, к примеру, с этой... толстухой... господина пристава?
- А отведу я ее вон за ту скалу, три дня поморю голодом, она и забудет своего пристава и своего бога! Похудеет - отдам во вторые жены Жаменке, аксакалу. Пускай греет ему воду для омовенья.
Хохот, свист, гам... Чистый топот копыт сливался в сплошной громовый гул. Сквозь этот гул и не расслышишь голосов. Переспрашивали, кто что сказал, кто что ответил, и покатывались со смеху, валясь животами на седла. Вдруг срывались и с пронзительным шальным гиком, с визгом пускались вскачь. Скачки короткие быстрые, но они зажигали кровь,
взрывали душу. И люди хмелели от того, как вольно дышали, как дружно держались, и от того, что их становилось все больше и больше. Возник было беглый говорок о том, что шестеро, из них один Двухбородый, обыскивали аул батыра Узака... Там были шестеро. Здесь тьма!
В полдень весь Молитвенный Холм и пологие подступы к нему кишели черными шапками, как невиданный муравейник высотой до неба. В один неуловимый миг он неожиданно странно стих, словно бы замер. Потом сдвинулся в небе, как мираж, и медленно, тяжко пополз всей своей волнистой шевелящейся массой вниз, к ярмарке, туда, где на высоком шесте полоскался белый флаг с двуглавым орлом.
Пошел народ. Двинулось смирное племя. Ехали молча, неторопливым шагом. Кони тянули головы к траве, словно паслись. И топот копыт как будто приглох. Он не гремел, а стелился. Ни крика, ни свиста, ни смеха. Лишь переглядывались исподтишка, мельком, как бы говоря: идем, идем!
Но было в этом молчании, в этом покое небывалое грозное согласие, сила самой степи, самой земли. Казалось, надвинется это тихое шествие черных шапок и сотрет ярмарку, как медленный сель.
* * *
С утра все, кто был в канцелярии, не спускали глаз с Айт-Тобе. И никто уже не скрывал страха перед тем, что видел.
Пристав и другие чины тайно укрыли свои семьи в двух домах. Их прятали даже от толмачей. Вооружили всех, кого было можно. Толстуха жена пристава взяла наган. Посадили казаков, солдат на коней. Не велели слезать... И заявил пристав во всеуслышание официально, что предпринял надлежащие меры!
Следователь, выслушав его, усмехнулся четырьмя глазами и поступил по-своему. Вытащил из канцелярии
наружу большой черный короб с круглым совиным глазом спереди и поставил его на высокий желтый треножник около крыльца. Короб был гладкий, черный-черный, как камень Магомета на святом месте...
Пристав встречал гостей кулаком. Следователь хотел заглянуть албанам в самую душу...
Толмачи жались к начальству до последнего часа, били хвостами, как аульные псы, и, упреждая урядника и пристава, покрикивали на тех немногих казахов, которые жили при ярмарке, однако держали ухо востро. Еще поутру и Обиралов, и добрый Оспан отослали своих жен и детей в близлежащие аулы словно бы в гости.
Простых людей сторонились. Только избранным, кого считали посметливей, внушали:
- Это добром не кончится. Наедет карательный отряд. Кровь прольется... В Жаркенте стоит войско. А в Караколе пушек да ружей... как мух на базаре!
Обычно каждое такое слово летело пулей в аулы и разило наповал. Сегодня оно упало под ноги, как козий горошек.
Когда пошел народ с Айт-Тобе, казаки выехали навстречу. Пристав послал их - испробовать, что будет. Но тщетно они кричали, замахивались плетьми и хлестали ими воздух, как бы промахиваясь. Народ шел и шел, будто и не было перед ним казаков, а те, вертясь на конях, пятились и пятились. Это походило на игру: огромные толпы черных шапок и перед ними - одинокие чубатые плясуны на конях.
Толпы делились по волостям. Уже на виду у канцелярии два бородача подскочили к черным шапкам, которых вел волостной Рахимбай.
- Стой! Куда прешь? Не велено всем... Давай одного выборного! Осади!
И Рахимбай еще раз испытал судьбу.
- Спешиться! - выкрикнул он сдавленно.
И стал слезать с коня. За ним следом слезли с коней несколько его приближенных.
Никакого уговора на этот счет заранее не было. Но видя, что волостной и его свита спешились, люди его волости сделали то же самое. А видя, как спешиваются эти, и думая, что так и надо, стали слезать с коней люди, которых вел Аубакир. И дальше - люди других волостей...
Движение застопорилось и остановилось. Люди и кони сгрудились, стеснились. Тогда Рахимбай и его приближенные стали привязывать коней - это напрашивалось само собой... И все кругом принялись привязывать коней, оставляя при них коноводов.
И сразу словно бы тысяча богатырей стала тысячей карликов. Огромные толпы черных шапок, спешенные, потеряли свое грозное обличье. Сами себя унизили...
Пристав и другие чины, стоявшие на крыльце канцелярии, ободрились. Казах пеший уже наполовину не казах. Так и ждешь - сорвет с башки черную шапку и примется мять ее в руках.
Истинно генеральским жестом пристав послал урядника с толмачом Жебирбаевым туда, к просителям, ибо то, что они слезли с коней, уже означало подчинение, означало, что они просители.
У бравого урядника сосало под ложечкой, однако приходилось соответствовать начальству.
- Осади! Не шуми! - начал он, подъезжая, с высоты своего седла. - Кто тут у вас за аблаката? Пра-шу... к его благородию!
Люди стояли опустив головы.
- Есть три человека, - вдруг громко сказал Турлы-гожа, выступая вперед, - выбранные народом! Они пойдут... скажут слово народа... Но и мы все пойдем, все! Сами послушаем, что скажет пристав. Так, что ли, народ?
И тотчас над толпами взмыло и раскатилось могучее эхо:
- Все-е-е!
- Стой, не напирай, стой... - забормотал урядник, с трудом усидев на отпрянувшем коне. - Нельзя, не велено...
Куда там! Ожили черные шапки.
- Народ тебе не собака... гнать! Сказано - пойдем...И пойдем, отчего же не пойти? Власть не должна скрываться от народа. Пошли все! Пошли!
И пошли пешие, а урядник поскакал перед ними таким бешеным и таким коротким галопом, будто нарядился скакать на месте, смешить людей.
На крыльце канцелярии не то вздохнули, не то ахнули хором. Мгновенный общий порыв - бежать!
- С ума посходили, - зашептал пристав сквозь зубы. - Держитесь, черт вас подери... Не подавайте виду.
- Да, да... - подхватил тучный судья, пыхтя и отдуваясь. - Будто не замечаем... ничего не случилось... Ведите себя, господа, бога ради... как подобает государственным мужам...
Лишь один следователь, поправив на носу очки, храбро сошел с крыльца и встал около своего короба на треножнике.
Выпятив туго перепоясанный живот, ибо толстый живот в степи уважают, опираясь на рукоять сабли, висящей на роскошной портупее, которой не побрезговал бы и столичный полицмейстер, пристав уставился на вал черных шапок взглядом удава. Право, он походил на героя, готового взглядом остановить лавину.
Но напрасно он тратил силу - на лицах казахов не было ни следа страха и смирения, которые он так в них любил. Будто с цепи сорвались! Смотрели на него как на равного... Смотрели насмешливо. Смотрели строго. Ужасно смотрели... И Сивый Загривок почувствовал, как его начинает пробирать дрожь. Хотелось попятиться, пригнуться. Еще минута, секунда - и он не выдержит, заскачет на месте, как Плотников.
Почувствовали это и другие, прежде всего толмачи. Кажется, наступал момент, когда лучше слегка отодвинуться от его благородия. Сейчас при начальстве, у крыльца, были только Жебирбаев и лекарь Жарылгап. Добрый Оспан уже исчез. Его нигде не видно.
- Я начинаю, - сказал следователь и нырнул под треножник; накрыл голову бархатным покрывалом и тихонько двинулся вместе с черным коробом, круглым глазом вперед, прямо на толпу черных шапок.
Гром не грянул, но из-под бархатного покрывала высунулась белая рука, на ощупь схватила тоненький черный хвостик под коробом, раздался щелчок, и глаз спереди единожды мигнул. Это все видели, все слышали.
И побежал, побежал черный короб на человечьих ногах мигать глазом вдоль фронта черных шапок...
Потом только об этом коробе и говорили. Будто бы в нем волшебное стекло. Глянь - увидишь, что было... И, конечно, что будет!
А сейчас - черные шапки замялись, затоптались, отворачиваясь. Люди незаметно поплевывали себе за ворот, чтобы отогнать злого духа, бесовское наважденье. Сглазит - умрешь в адских муках!
Остановилась толпа. Онемела. Застыла, как рысь, когда ей на голову накинут черный мешок.
И тут же отыскался Оспан, выскользнул из толпы и встал перед крыльцом как ни в чем не бывало.
- Говори, кто такие! - рявкнул пристав, хотя коленки у него тряслись. - Кого вы там выбрали? Их первых пере... пере... - В глотке у него булькнуло, он выдохнул всем брюхом: - ...ю-у!
- Салем всему собранию... - перевел мудрый Оспан. - Где ваши выборные? Слушаю!
Это «салем» вызвало недоумение. Из задних рядов кто-то крикнул:
- Сказано вам: выбрали троих. А кто выбран, уже вы-то знаете! И пусть толмач не врет.
- Ваше благородие, - перевел Оспан. - Позвольте сказать троим.
- Трое так трое, - кивнул пристав. - Выходи!
Серикбай, Турлыгожа и Айтпай вышли вперед.
Тут же черный короб приблизился к ним и встал на треножник сбоку, со стороны Серикбая. И пристав, и тучный судья невольно улыбнулись, заметив, как дрогнул Серикбай. Привлекательное его лицо с красивой бородкой порозовело, словно у девицы. Губы так и тянулись к вороту, беззвучно шевелясь, - жутко было бедняге!
Пристав ткнул в него пальцем.
- А ну-ка, ты... что скажешь? Ка-ак тебе пришелся царский указ? Говори...
Серикбай так и не сумел овладеть собой. Досадовал, что не озлился, а оробел. Хотел сказать гневно, а сказал жалобно, запинаясь, волоча слова, как камни:
- Трудно это народу... отдавать джигитов! Тяжко это народу. Кровное это дело... касается всего народа... Да вот народ! Пусть сам скажет... - Серикбай повернулся к толпе и напряг голос: - Отдадите вы джигитов?
- Не-ет! Не-е-т! - зашумели черные шапки. Пристав видел враждебные лица, огненные взгляды.
Но приметил он и другое - подавленность, сомнение, смятение в одном, другом, третьем...
Турлыгожа, смущенный тем, как растерялся Серикбай, испуганный тем, что, может, и сам не справится, замямлит и подведет, вдруг возмутился самим собой. Кровь загорелась в его жилах. Он крепко взял своего друга за локоть и без церемоний отстранил.
- Нет, не так... не так нам доверил сказать народ!
Голос его был зычен и звонок. Голос как труба. А слова, как оплеухи. Невозможные слова...
Пристав сунулся было к краю крыльца - оборвать, одернуть. Судья с деланной кривой улыбочкой удержал его.
- Простой народ грубеет душой, - говорил Турлыгожа все более свободно и смело, - ярится народ, когда царь своей царской властью попирает справедливость. Правил нами царь, правил... мы молчали... Но этим своим указом он нарушил свое царское слово. Еще не прошло полвека, как мы вошли в Россию, с охотой вошли. А царь обещал не брать джигитов в свою армию раньше чем через полвека. И еще обещал не брать налога больше рубля двадцати копеек с юрты. А сейчас? Берет! Обложил всех казахов от двадцати одного года до сорока пяти. Обложил, как данью, как тот калмыцкий хан! Это второе. А потом землю отобрал, с обжитых мест выжил. Отнял воду у народа! Это третье. До чего дошел? Продает царь нам же наши земли. Мы у него пасынки! Потому и злится народ, грубеет душой. Мы недовольны обманом. Большой обман! Думали все же, надеялись сердцем: поправится царь, поймет, как обидел казахов... Должен, царь держать свое слово. Чего же дождались? Указ! Реквизиция! Великий обман! Кончилось наше терпенье. Кончилось наше молчанье. Со дня этого указа не верит народ царю! А вам, господам... толмачам... купцам... и подавно. Никому не верим. Если такой указ... слушайте слово народа: не дадим джигитов!
Турлыгожа поднял руки, и тысячные толпы, заполнившие ярмарку от канцелярии до ближних лугов, подхватили во всю мощь, во всю ярость мужских голосов это слово:
- Не дадим джигитов...
Никогда еще за двадцать лет жизни в степи Сивый Загривок не видывал и не слыхивал такого. И никто не видывал и не слыхивал.
Теперь пристав не замечал ни в ком ни тени сомнения. Черные шапки задвигались, стали напирать, тесня урядника и тоненькую шеренгу казаков и солдат на конях, толмачей и служащих. Там и сям взлетали над головой смуглые кулаки. Повсюду слышна
крепкая ругань. Канцелярия, окруженная с трех сторон, казалось, была схвачена за горло.
На маленькую пыльную лужайку, на которой стоял Турлыгожа, вышел серый человек, босой, в заплатанном чапане, ведя тощего вола в поводу.
- Кто согласен отдать джигитов, - сказал он, - того вот этим зарежу. - И вынул из-под полы длинный нож с черной рукояткой и ясным лезвием. И показал нож приставу.
Турлыгожа обнял бедняка. И другие стали его обнимать. Пристав стоял ни жив ни мертв, делая, однако, вид, что все это ему нипочем.
- Ну, так вот, - сказал Турлыгожа, дождавшись когда народ поутихнет. - Пусть царь берет скот, как брал, но не джигитов. А если уж и впрямь нельзя царю обойтись без наших молодцов - так и скажи... Пусть будет так. Но пусть будет честь по чести! Тогда дай в руки джигитам оружие. Дай коня под седлом, дай ружье, дай патроны. Одежду-обувку, ремень... и вон тот погон, как у казака... Мы не хуже его конники! Это не дело - идти на войну с голыми руками. На позор-поругание, губить ни за что не дадим джигитов. Дай оружие! Шапку с кокардой! Вот чего народ хочет.
Эти слова понравились больше всех других. Очень пришлись по душе эти слова.
Турлыгожа закончил. Начал было говорить и третий выборный - Айтпай, но его не стали слушать. Гул голосов прокатился над толпой. Заговорили сами с собой, яростно выкрикивая, повторяя слова Турлы- гожи, такие простые, такие ладные: дай ружье! дай коня! ремень! погоны! шапку с кокардой! мы не хуже твоих казаков! ты бери, бери людей, но честь по чести! что же мы, пасынки?
Чем дальше, тем жарче разгорался огонь этих слов. Вскипала, взрывалась в этом огне, подобно влаге на пожаре, давняя горечь, давняя обида, светились, как угли, глаза, вспыхивали бешено оскаленные зубы. Горело сердце у смирного племени.
Начальство застыло, окаменело. Стушевался и отважный следователь со своим спасительным черным коробом. Он в толпе, его не замечают. Ему надоело и собственное фиглярство, и бездарность, беспомощность господина пристава.
Пристав, тяжело опершись на перильца крыльца, склонился к судье. Судя по их лицам, они держали совет государственной важности. Судя по губам, пороли чушь для отвода глаз.
На минуту пристав повернулся спиной, перекрещенной ремнями, к черным шапкам. И тут Жансеит, растерявший в сутолоке своих сверстников, взыграл духом, руки у него чесались.
- Огрею я его, сукина сына, плетью по заднице!
Вывернулся из толпы, вскочил на ступеньки крыльца и уже замахнулся было своей нарядной чернобелой камчой... Старики стащили его назад.
- Ой, сынок! Ты что? Подожди, милый. Придет время. Тогда и огреешь... Лежачего, милый, не бьют...
Но по глазам их Жансеит видел, что поспей он, да вмажь сплеча по господской, жирной спине, никто бы не упрекнул его. И еще видел Жансеит, что достань он сейчас пристава плетью, ничего бы от начальства не осталось - ни ремешка, ни пуговицы на память его толстухе.
- Жаль, жаль... - смешливо сокрушался Жансеит, чувствуя, однако, что свое дело он сделал.
На глазах у всех он поднял руку на недосягаемый поднебесный чин... А уж то, что старики помиловали его, - на то они и старики.
Рухнул степной идол - Сивый Загривок...
Вон он будто бы еще стоит вполоборота, таращится, крутит ус, словно думает свою важную думу. А ведь он уже пыль и прах... Этот человек - ничто перед народом, перед его словом, перед его сердцем.
И стали черные шапки покачивать головой, пощелкивать языками и посмеиваться вслед за веселым
рыжим Жансеитом, безотчетно радуясь своему великодушию и не догадываясь о своей безмерной наивности. Что было задумано, то было сделано. Они сказали свое слово, сказали, как хотели, вольно, буйно. Так же они скачут на коне, так пасут скот, так оберегают его от волка. А дальше - как бог даст. Теперь скажите вы, как умеете...
И стали черные шапки почесывать затылки да подтягивать кушаки, поплевывать да расходиться. Искали коноводов, разбирали коней. К. предвечерней молитве - как вымело, почти никого не осталось на ярмарке.
Волна гнева, поднятая так легко и, казалось, готовая все сокрушить, так же легко отхлынула и растеклась.
Глава пятая
Горы. Жгучее солнце, холодные воды... На западе могучий хребет, скалистые его плечи круты, а на его груди - раздольные луга, белопенная речка; близ нее длинные ряды юрт - на зеленых буграх и у самого берега, врезанного в обнаженный камень.
Это летовка Донгелексаз, аул Серикбая. Повсюду кругом, за хребтами и ущельями, такие же луга, такие же аулы. С весны весь род албан был на этих высотах. Но аул Серикбая выше всех.
Над лугами сосновые, дремучие боры, похожие на насупленные мохнатые брови. Но местами сосны, редея, клиньями сбегают с вершин к лугам, и тогда они смахивают на редкие бороды, точь-в-точь как у казахов. Русла горных ручьев, сухие и влажные, рассекают кручи, напоминая чистые мягкие морщины. Вдоль них всползает зелень лугов; она чем выше, тем нежней, и горит, как румянец на смуглой каменной коже. Лицо гор мужественно и моложаво.
За темной чертой хребтов и вершин ясно синеют леса и скалы дальних гор, а за дальними белеют под
облаками уже седые головы, снежные шапки. Ниже, там, где стоят в обнимку две зеленые вершины, точно в синем тумане, брезжит богатырский бок Кулык-горы.
Краток вечер в горах. Но и его резкие быстрые тени не сразу гасят зеленый огонь лугов. Бледно розовеют кроны старых сосен за аулом. В густой хвое протяжно вздыхает студеный вечерний ветерок. Под соснами уже темным-темно. А в ярком небе все еще кувыркается и звенит жаворонок, мечется, стреляет над лугами неуемная пустельга. Дружно поют за холмом мальчишки - юные чабаны.
Куда ни глянь - табуны да отары. Овцы забираются дальше всех, пасутся тесно, не разбредаясь, и их так много, что издалека кажется - они клубятся, как облака. Кони разномастны и ходят вольней.
По вечерам, когда пустеют пастбища, голос аула возносится до лесов и гор, заглушая летний гром реки.
Овцы возвращаются раньше всех; их уже подоили, они жмутся к аулу. Стелется низкое блеянье крупных овец, взлетает тонюсенький дискант козлят и ягнят. Послушать их - в ауле бедствие, повальное жалобное моленье. Мычат коровы, завидев своих телят, ржут жеребцы, отменные табунные певцы. Иной зальется на самой высокой, яростно звонкой ноте и закончит могучими короткими хрипами, похожими на рыканье.
Женщины ласково зазывают коров. Повелительно покрикивают мужчины. Слышны слабые, но властные голоса старцев, они советуют, одобряют, порицают. Брызжут всплески детских голосов, лепет, визг, смех и плач.
Ну и, конечно, лай собак. Он стихает позже всех других, а то и совсем не стихает. Интонации совсем человечьи. Отчаянно нежно скулит обиженный щенок, сварливо брешет злая сука, нахально - молодой, достойно - старый кобель. Они отзываются на каждый шорох и шелест в степи, в юрте, в загоне, они встречают и провожают людей. Едва подаст голос
один пес, поднимаются на ноги все. На пороге ночи, когда вспыхивают очаги, разгорается оголтелый, оглушительный лай. Собаки распаляются от огня, и их не угомонить. Они кричат человеку, овце, коню: не бойся темноты, мы начеку.
Есть своя гармония в жизни аула. Но вся прелесть аульного бытия открывается по вечерам. Это час слаженной кипучей работы, завершающий медленные труды долгого летнего дня, когда в ауле безлюдье и скучная тишина. К. вечеру и горы и луга оживляются, как бы стряхивая с себя знойную леностную одурь. Небо дышит прохладой, а в руках все горит. Голосист и многоязычен вечерний аул. И людно, и тесно, и шумно в ауле, как на ярмарке...
* * *
Однако как далеко отсюда до ярмарки!
Странная жизнь пошла здесь с некоторых пор, тянулась уже вторую неделю, и не видно было ей конца. Молодые гуляли, хмельные от кумыса, не расседлывали коней ни днем, ни ночью. Старики сокрушались, глядя на их праздность и безделье, но и они считали: надо быть наготове. Джигиты не спали... Джигиты гостили. Нынче они в гостях у народа.
Все ждали чего-то. И никто не знал, чего ждет. Утешались тем, что джигиты наготове...
Печально смотрел Серикбай на красоту гор, на вечернее оживление лугов. Он благодарил и благословлял судьбу за отчий дом, за землю и небо, которые достались его роду, его племени. Не эта ли земля сделала албан одним из самых видных казахских родов? Но думал Серикбай: а не слишком ли богат этот дом? Не слишком ли он благополучен? И не находил ответа в своей душе.
Неужели конец привычному приволью, нелегкой, кочевой, но милой и родной аульной жизни, желанному миру?
Подходили к Серикбаю люди, ищущие, вопрошающие. Его любили, держались за него... А что он мог им ответить?
Вот один из них, Жаксылык. Малорослый, тощий старик. За версту видно, что горемыка. Единственный у него сын, единственный кормилец - Жуматай. Крепыш, девкам на загляденье! Ему первым быть в списках... Наверно, уже пролил старик со своей старухой соленую слезу, думая над участью сына, над своей участью. Сегодня его бедная юрта богата, а завтра может быть разорена дотла. И родной аул станет чужим, вся жизнь пуста и безотрадна. Все, что он пережил, стало быть, еще не горе, а вот это горе!
Жаксылык скромен, как его достаток. Приблизится неслышно, спросит невнятно, а то и смолчит. Спрашивали его запавшие от горьких дум глаза. Что нового? Добрые ли вести? Но Серикбай молчал, ибо сказать «все по-прежнему» - значит молчать.
Старику отвечали джигиты... Они говорили за Серикбая, много говорили.
Ближе других к нему были Баймагамбет и Отеу, из бедняков; они ездили с ним повсюду, они все знали.
- Эти гостили внизу, - сказал Баймагамбет, кивая на молодых всадников, уже в сумерках въезжавших в аул с песней. - За нынешний день, пожалуй, барашков тридцать - сорок заколото.
- Какое там тридцать! - возразил Отеу со смешком. - Если взять аулы в Коктебе, наверняка все пятьдесят! Народ расщедрился на славу...
- Хороша твоя щедрость и слава, - перебил его Баймагамбет, косясь на Серикбая. - Много ли разгуляешься, если будешь жрать собственный скот? Отобрать бы у казаков... у ихних богатеев...
Жаксылык удрученно повесил голову. И словно выдавил из себя:
- Дались тебе казаки, сынок... Подумал бы лучше, как поберечь свою скотину. А всего бы лучше, если б ни ты, ни казак не трогали друг дружку.
- Ишь чего захотел! А ежели он не хочет? Вечно нам терпеть, отец?
- Я уж натерпелся досыта. А вот как ты, милый... я еще не видел. Тебя-то он пока не трогал. Что ж зря болтать... Неладно все это.
- А народу нравится! Драться, так драться не шутя! - вскрикнул Баймагамбет.
- Зачем же тогда сели на коней, забросили хозяйство? - добавил Отеу. - Оружие готовим...
- Больно много вы знаете, как я погляжу, - вздохнул Жаксылык. - Кому это нравится? Кто будет драться? Где оно, оружие? Я что-то не знаю. Не вижу. Это как же у вас... как у моего Жуматая? Привяжет железок палке и говорит - копье! Думаешь, солдат будет стоять да ждать, пока ты подскачешь да пырнешь его?
Парни примолкли, смущенные. Все ждали - скажет Серикбай. Но он не обмолвился ни словом.
Баймагамбет подмигнул:
- А что, отец? Случись война - что-нибудь придумаем. Не пулей берут, а храбростью. Пугнем разок, глядишь, солдат побросает оружие, а мы и подберем...
- А что, отец? - повторил Отеу. - Не люблю, когда киснут прежде времени. Случись война - отгоним весь скот подальше, в какой-нибудь тайный глубокий овраг...
И было это так лихо-дурашливо, что все рассмеялись.
Случись война... Так говорили потому, что наслышаны были о киргизах... Не далее как сегодня в соседнем ауле кололи барашка, пили кумыс, там были скачки, была борьба казахша курес - вольная, с хитрыми подножками, ловкими бросками. И вот туда приехал один человек с ярмарки и привез слухи неслыханные, и все про них, про них...
- Смотри на киргизов! - сказал Баймагамбет, исподлобья косясь на Серикбая. - Говорят, под Караколом улепетывают тамошние сивые загривки, как зайцы. Чем мы хуже киргизов?
Отеу загорелся. Он верил всем слухам без разбора.
- Киргизы, если начнут, не отвалятся на полпути. На нас надеются, на албан. Так говорят!
Старый Жаксылык с робкой надеждой повернулся к Серикбаю:
- Раз воюют, значит, вооружены? Есть оружие?
- Вряд ли... Но в них я верю. Это народ смелый, воинственный. Дай им бог...
Старик, обрадованный тем, что Серикбай наконец заговорил, не отворачивается, почти взмолился:
- А мы? А мы-то что? Вся Каркара поднялась... Говорят, Узак-батыр угнал самых лучших коней из табунов брата Тунгатара, отдал неимущим добровольцам... Паук этот Тунгатар... Правду ли говорят?
Но опять ему ответил Баймагамбет:
- А мы? Мы тоже... Во всем Донгелексазе кони пасутся на аркане. Только позови, кликни!
И Жаксылык опять опустил голову, что-то глухо, недовольно бормоча себе в бороду. Серикбай с силой похлестывал плетью по новому мягкому сапогу. Он думал о том, что спросил у него старик: угнал лучших коней... раздал неимущим... паук этот Тунгатар...
Старик сказал о самом главном. Отеу ответил ему в тон, сам того не понимая, смешливо крутя головой:
- У меня одна лошадка. На ней пашу и сено убираю. Вот оседлал! Авось хватит ее - прогнать пристава до Жаркента? А? А тот рыжий... Жансеит... И всего-то у него две лошадки, а одну уступил Канапие. Что же мне после этого жалеть? Ни жизни, ни добра не жалко!
Услышав имя Жансеита, Баймагамбет прыснул, сказал:
- Подарил, сукин сын! Мало того... Этого ему мало... Я, говорит, свое раздал. Теперь каждый пеший, у кого нет коня, пускай идет ко мне, будет конный! По крайности, угоню табун толмача Оспана, но ни один не пойдет пеший.
- Веселый он - братец Жансеит, - неожиданно с недоброй улыбкой проговорил Серикбай. - Оспан-то
родственник Жансеиту, как Тунгатар Узак-батыру... Грозит, значит, табуну толмача? И верьте - раздаст! А этот черный ворон, питающийся падалью, гнилое яйцо... Не то что помочь народу, напротив, только того и ищет, как бы насосаться по-паучьи в царской паутине. Сам он не даст ни одного коня. А дал бы, не был бы Оспаном.
Жаксылык слушал Серикбая с откровенным облегченьем.
- И на что он надеется? - спросил сдержанно. - Так и не ушел с ярмарки. Ну, не дай бог, перебьют всех албан, с кем он останется? Выучили ихней грамоте, и забыл все на свете, забыл дедов и прадедов... Глуп как чурбан.
- Глуп, да не очень, - сказал Серикбай. - Съедет с ярмарки, скажут, переметнулся. А что ему народ? Здравствовало бы начальство. Жебирбаев - ворюга, а этот предатель! Кто раз отведал похлебки господина пристава, тот уже отравлен. По мне, Оспан опасней урядника.
- То-то и оно, - сказал Баймагамбет. - Брал бы, черт с ним. Был бы шкурой... да ведь шельма! Продает.
- Советует, упреждает... - язвительно добавил Отеу. - Завтра-послезавтра, говорит, будет народ тише воды, ниже травы, строго накажут...
- Кого же накажут? - спросил Жаксылык.
- Спроси, кого пощадят. Всех подряд...
- Не в тебя метит, отец, в Узака! - перебил Баймагамбет. - Чтобы ты его продал, как он продает.
- Да... Пора бы, пора Жансеиту вырвать это жало, - проговорил Серикбай сквозь зубы. - Надо змее знать, кого ей бояться!
Джигиты угрюмо переглянулись. Имя Жансеита их уже не смешило.