Свеча Дон-Кихота — Павел Косенко — Страница 15

Нажмите ESC, чтобы закрыть

Поделиться
VK Telegram WhatsApp Facebook
Ещё
Одноклассники X / Twitter Email
Онлайн-чтение

Свеча Дон-Кихота — Павел Косенко

Название
Свеча Дон-Кихота
Автор
Павел Косенко
Жанр
Литература
Год
1973
Язык книги
Русский
Страница 15 из 21 71% прочитано
Содержание книги
  1. НА ЗЕМЛЕ ЗОЛОТОЙ И ЯРОСТНОЙ
  2. ПОВЕСТЬ О ПАВЛЕ ВАСИЛЬЕВЕ
  3. «БЕЗМЕРНО МНОГО ОБЕЩАЛ»
  4. «КОЛЫБЕЛЬ СУМЯТИЦЫ»
  5. «КРУГОСВЕТНЫЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК»
  6. МОСКВА
  7. РАСЧЕТ
  8. СУДЬБА ПЕСНИ
  9. Заметки на полях трех книг о Павле Васильеве
  10. Повесть об Антоне Сорокине
  11. ДЕСЯТЬ ФОТОСНИМКОВ
  12. ДОЛГАЯ ДОРОГА
  13. СИЛОЮ СЛОВА
  14. РЫЦАРЬ ПОЭЗИИ
  15. ПРАВО НА ПЕСНЮ
  16. ПРИЗВАНИЕ КРИТИКА
  17. СТИХИЯ ПОЭМЫ
  18. СВЯЗЬ ВРЕМЕН
  19. ПЕРЕД ЗАХОДОМ СОЛНЦА
  20. УТВЕРЖДЕНИЕ ДОБРОТЫ
  21. ЕГО ВЕЛО ЧУВСТВО ДОЛГА
Страница 15 из 21

РЫЦАРЬ ПОЭЗИИ

Есть такое весьма затертое сравнениие: «Лицо, словно вырубленное из камня». Мне оно казалось беллетристическим общим местом, вроде «синевы небес»,— пока я не увидел впервые Таира Жарокова. Вот для кого это сравнение было придумано! До чего же. скульптурно выразительным было его лицо — темно-смуглое с крупными и резкими чертами, с сильным, волевым подбородком, с пронзительным и гордым взглядом куперовского индейца. Это было лицо поэта. Да и весь его облик был поэтически одухотворенным: высоко вскинутая голова, и на шестом десятке юношески стройная фигура, легкая, стремительная походка. Каждый раз, когда я встречал Жарокова, мне вспоминалась его строчка: «Я степняк — поджарый, яростный…» Вообще многое невольно припоминалось при встречах с этим красивым человеком. И то, что он родом с берегов Яика, из края мятежников и поэтов, края Исатая и Махамбета, и то, что его дед, Молтакан, был известным акыном, и то, что о юноше Таире Беимбет Майлин сказал: «Он поэт от рождения».

Да, Таир Жароков был поэтом «с головы до пят», подобно тому, как шекспировский Лир был с головы до. пят королем. Конечно, он знал о поэтичности своей внешности и, бесспорно, это ему нравилось. Возможно, он полусознательно даже несколько подчеркивал ее, как это делал и большой русский поэт Владимир Луговской, которого Жароков горячо любил и с которым у него было немало общего.

Но, глядя на Жарокова, нельзя было забыть и о том, что он был солдатом, фронтовиком, политруком минометной батареи. Солдатом он всегда оставался и в творчестве. Слово «долг» было для него одним из самых важных слов, и свой долг поэта он всю свою жизнь выполнял свято.

В те годы я работал в «Казахстанской правде». Когда происходило какое-нибудь крупное событие в жизни страны и газете спешно требовались публицистические стихи «по поводу», я часто обращался к Жарокову. На скорую руку писать стихи в завтрашний номер газеты не такое уж удовольствие для настоящего поэта. Что там ни говори, а «служенье муз не терпит суеты». Однажды мне пришлось слышать, как замечательный мастер газетного стиха А. А. Сурков назвал в сердцах свои оперативные отклики «визитными карточками». Не думаю, чтоб поэт Сурков мог, упрекнуть себя за качество своих газетных откликов, раздражение его было вызвано лишь той отравляющей нервы спешкой, в которой их приходится делать. И Таиру, надо думать, не очень-то приятно было торопиться, поглядывая на часы, хотя каждую строку хочется раз семь примерить, раз десять взвесить. Но он никогда не отказывал редакции. Знал — надо. И делал все что мог.

Поэт Жароков всегда самыми теснейшими творческими узами был связан со своим временем. И время говорило его стихами. Одним из первых он поднял тему индустриального Казахстана. В годы первых пятилеток, когда яркими огнями зажглись на карте республики стальной Турксиб и свинцовый Чимкент, угольная Караганда и нефтяная Эмба, он ввел в поэзию (вместе с несколькими старшими товарищами, во главе их был Сакен Сейфуллин) тему созидательного труда, одухотворенного разумом и сердцем человека, тему «второй природы», созданной этим человеческим разумом. На какое-то время вторая природа даже вытеснила в его стихах первую. Он с наслаждением перечислял названия впервые появившихся в родной степи машин, подробно описывал их, искал для них сравнения, которые могли бы их сделать близкими и понятными вчерашнему кочевнику: «Слышишь голос грозы? То рокочет могучий компрессор. Подпевает ему металлический голос станков. Дизель дышит в ночи. А из скважин, глубоких и тесных, слышны лязги и звон, как от тысячи тысяч подков».

Увлечение техникой было для молодого Жарокова естественным и плодотворным. Но с годами, с накапливавшимся опытом, к нему пришло сознание, что отношения человека со стихиями не так уж просты, что его победа над природой дается куда труднее, чем это думалось в юности, что в этих отношениях много драматического и даже трагического. Это-то сознание и родило лучшую, на мой взгляд, жароковскую поэму «Поток», взволнованную повесть о тягчайшем стихийном бедствии, обрушившемся на молодую советскую Алма-Ату, — о селе 1921-го года. Работая над этой поэмой, Жароков, несомненно, как-то отталкивался от «Медного всадника», но создал очень своеобразное, очень свое произведение с выразительнейшими картинами разбух шевавшейся природы и четко очерченными, глубоко привлекательными характерами героев. Такой авторитетный ценитель, как Мухамеджан Каратаев, находит, что «по чистоте, простоте и поэтичности отдельные главы «Потока» хрестоматийны».

Через много лет после завершения «Потока», незадолго до смерти, Жароков стал свидетелем иссыкской трагедии и почувствовал необходимость продолжить тему — появилась новая поэма «Преграда потоку».

Думается, мне не нужно распространяться о любви Жарокова к родному краю, родной земле, внушившей ему проникновенные строки: «Мы долго где-то пропадаем, по многу дней, в который раз — с любимым разлучаясь краем, с землей отцовской разлучась. Но тем острее, тем сильней мы тянемся, тоскуя, к ней. Чем больше между нами лет накапливается понемногу, тем глубже след, тем ярче свет в душе от отчего порога!»

Но эта любовь гармонично соседствовала в сердце казахского поэта с любовью ко всем подлинным достижениям творческого гения человека, ко всем поэтическим шедеврам, на каком бы языке они ни создавались. Не случайно Жароков так много переводил — Пушкина и Лермонтова, Шота Руставели и Шевченко, Грибоедова и Маяковского. Как-то он принес мне в редакцию «Казправды» стихи школьника-сына, написанные на русском языке, и долго сетовал на то, что с многомиллионной русской читательской аудиторией ему приходится беседовать через переводчиков, которые при всей своей добросовестности не могут, разумеется, передать тех многочисленных оттенков мыслей и чувств, которые вложены им в стихи. Добро завидовал Олжасу Сулей менову, что тот может общаться с огромным всесоюзным «читальным залом» без посредников.

Попять его было нетрудно. Жарокова переводили хорошие русские поэты, переводили, бесспорно, с любовью, с тщанием. Перевод, однако, дело тонкое, и для того, чтобы полно передать все богатство иноязычного поэта, нужно такое «душевное совпадение» с ним, которое бывает очень и очень нечасто.

С какой бы признательностью ни говорил Жароков о переводческой работе своих русских товарищей, но ему-то, мастеру этого трудного жанра, было ясно видно, что ни у кого из них полного душевного совпадения не произошло. Досадовать на это было бы нелепо, подлинная духовная близость не возникает по заказу. Жароков это отлично понимал, по горечь в душе у него все же осталась. Не раз, читая русские переводы своих стихов, он говорил: «Хорошо, но это не я».

Отсюда, мне кажется, пошло и маленькое чудачество Таира, о котором, вероятно, помнит кое-кто из литераторов. Обычно он сам делал подстрочники своих стихов и вот каждую прозаическую строку русского текста аккуратно зарифмовывал. Конечно, эти свои рифмы переводчику он не навязывал, наоборот, просил не обращать на них внимания, но сам удержаться все же не мог.

Я ничего не знал о его болезни (да и вообще о ней знали не многие), поэтому весть о смерти Таира сильно меня ударила. Подумалось сразу — ведь я его видел всего неделю назад, и он казался сильным и здоровым, как всегда, не шел, а летел. Но вот уже мы сидим в кабинете кого-то из секретарей Союза писателей и пишем официальный некролог, и Ануар Алимжанов, очень грустный и какой-то почерневший, словно обугленный горем, говорит мне: «Ты обязательно упомяни, что он был настоящим рыцарем в литературе, скажи, каким он принципиальным был…»

Вспомнилось: ведь, действительно, Таира никогда не касалась никакая групповая возня, которая нет-нет да и заводится в любой писательской организации. Даже самые завзятые любители такой возни и не пытались втянуть в нее Жарокова, знали — бесполезно, знали — о любой книге, пьесе, поэме Таир — какие б у него ни были личные отношения с автором — будет судить с полнейшей объективностью, так, как ему подсказывает совесть. Да, глубочайшая внутренняя порядочность и высокая принципиальность были настолько органичны для Жарокова, что раньше мы о них и не задумывались.

Поэт умер. Стихи его продолжают жить. И мне верится, что найдется еще русский поэт, что, работая над их переводом, ощутит себя духовным двойником Таира и сможет полно и вдохновенно передать обаяние его поэзии. Той поэзии, в которой, по выводу исследователя, «соединились патетика и реализм, романтическая приподнятость и точность, темперамент и свежесть, влюбленность в мощь машин и восхищение перед рабочим человеком, своим современником».