Меню Закрыть

Свеча Дон-Кихота — Павел Косенко

Название:Свеча Дон-Кихота
Автор:Павел Косенко
Жанр:Литература
Издательство:
Год:1973
ISBN:
Язык книги:Русский
Скачать:
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Перейти на страницу:

Страница - 12


Однако в финале рассказа нет особого оптимизма:

«Когда это будет... не знаю... не знаю, когда взойдет над страдающим человечеством солнце извечной правды и любви.

Но нужно верить, что это будет! Бог — Человечество, идет на смену Будде, Христу... Капиталу... и другим идеалам человечества».

Путей к своей «земле без денег». Сорокин не знал.

Второй рассказ, «Свободное слово», — о талантливом писателе Андрее Тинарове, растлившем свой дар ради житейского успеха, ради денег и славы. Трезвым Тинаров не мог писать ту ложь, за которую его венчали славой, перед тем как сесть за письменный стол, ему приходилось напиваться, чтобы оглушить свою совесть художника.

И когда пришла свобода и писатель получил возможность рассказать правду о жизни, оказалось, что у него уже не осталось для этого способностей и сил. В отчаянье восклицает старый писатель: «Правдивыми, хорошими, свободными словами переполнена была моя душа, и я убивал вином эти слова, я душил эти слова, я калечил их, и они прятались, как напуганные мыши в норки. Как будто черви точили мои мозги и выжрали эти свободные слова, и в этом источенном мозгу не осталось ни одного свободного слова, Я, как нищий, потерявший копейку, заглядывал в самые темные уголки моей души, но и там не оказалось свободного слова. ...И я не виню тех, кто убивал мою мысль, я виню себя, как я мог, имея так много свободных слов, быть рабом!»

Сочиняя эту притчу, Антон Сорокин несомненно думал о себе. Он мог с гордостью сказать, что он, мистификатор, рекламист, «делопроизводитель собственной славы», которому не подают руки «порядочные люди», не написал в своих произведениях ни одного слова, в которое бы не верил, ни одного несвободного слова.

7

В декабре 1917 года в Омске собрался III съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Власть в городе перешла к Советам.

Весна восемнадцатого года была для омской левой интеллигенции весной надежд. Драматизм положения окруженной со всех сторон врагами молодой Советской республики «большевиковавшими» интеллигентами, да и рабочей молодежью Омска осознавался слабо — сказывался малый политический опыт.

Их мироощущение в тот момент хорошо передает Всеволод Иванов в своих воспоминаниях «История моих книг»:

«Мы были глубоко и торжественно убеждены, что справедливость восторжествовала навсегда, что так легко по1 бежденный враг никогда не оправится. Мы очень верили в людей. Уныние и скорбь исчезли от нас навсегда. Даже капиталисты скоро признают нашу правоту и в дальнейшем будут помогать нам, а не мешать... Мы, разумеется, часто восклицали о бдительности, о капитализме, который не скоро сдаст свои позиции и с которым нам предстоят битвы, но в душе мы были надменно уверенны, что со всем темным прошлым покончено, что оно никогда не возвратится. Как же вернется тьма, если перед нами свет?»

Сорокин был с молодыми. Он заявлял: «Многие выбиты из колеи Октябрьской революцией за свои взгляды. Я, с моим гуманистическим творчеством, не могу быть выбит из колеи революции».

Молодые писатели и художники, принявшие Октябрь, испытали той весной большой творческий подъем. Казалось, Что отброшено навсегда все мешавшее расцвету творчества— «твори, выдумывай, пробуй».

Вс. Иванов, работавший в типографии, создал «Цех пролетарских писателей» и выпустил первый номер газеты «Согры» (сограми в Западной Сибири называли молодую поросль на болотах). В «Сограх» он опубликовал свои стихи, написанные под явным влиянием только что появившейся поэмы Блока «Двенадцать»: «На улице пыль и ветер, и треск колокольного звона. Одно только я заметил — пронесли чудотворную икону. Две старушки, перекрестясь, оправили полушалки. Город наш — нищенский князь — смотрит печально и жалко. Мне ли в краю чужом верить вчерашнему сну? Я же давно пробужден. Я же противлюсь ему!» (Еще несколько лет Всеволод Вячеславович не расставался с убеждением, что он может писать не только хорошую прозу, но и хорошие стихи).

Кроме того Иванов ставил в деревянном театрике на берегу Омки написанную им социальную драму «Черный занавес» — из жизни немецких ткачей XIX века. Этот самый черный занавес, игравший в пьесе чуть ли не главную роль, достал драматургу-режиссеру Сорокин. Правда, дефицитная ткань была зеленого цвета, но Антон Семенович сказал своему молодому другу:

— Ну какой же вы писатель, если вы не сможете убедить зрителей, что зеленое — это черное.

И драматург вставил в пьесу реплику о том, что занавес, хотя и кажется зеленым, но на самом деле все-таки черный.

Конечно, и в «Цехе», и в «Сограх», и в «Занавесе» было много ребяческого, но совершенно ничего «чужого», и малопонятна суровость отповеди, которую дали молодым рабочим литераторам «Известия Омского Совета» в статье с недвусмысленным заголовком «Под чужим флагом».

Автор статьи М. Югович издевательски излагал впечатления от первого собрания новой организации: «Приветствие «Цеху» от имени слушателей агитационных курсов, прочтенное каким-то заикающимся субъектом, ответная речь В. Иванова, благодарившего за что-то ни в чем не повинную Российскую коммунистическую партию и предлагавшего ей «свою руку»,  все было достаточно скучно», — и кончал корреспонденцию на патетической ноте: «Не далеко уплывут по бурному морю народных настроений жалкие самозванцы, поднявшие на своем маленьком, грязном суденышке гордый флаг нового пролетарского творчества, мощной созидающей работы».

На самом же деле именно Российская коммунистическая партия была «повинна» в том, что у рабочих парней появилась жажда художественного творчества и возможность в меру своих еще скромных сил и знаний заняться им.

Между тем, в городе понемногу становилось тревожнее, Шли слухи о казачьих офицерах, засевших в станицах на линии и будораживших станичников шепотом насчет близкого конца казачьих вольностей, о готовящих восстания сибирских сепаратистах. В нескольких сотнях верст вниз по Иртышу, в Тобольске, пилил на досуге дрова (он всегда любил это занятие) свергнутый Николай Романов, и вокруг него плелась паутина монархистских заговоров.

У Сорокина на Лермонтовской появлялись все новые и новые люди. Эксцентричность некоторых из них заставляла Антона Семеновича, обожавшего все необычное, хвастаться ими. Н. И. Анов в очерке «Писателей надо беречь» вспоминает:

«Как-то я пришел к Антону Семеновичу, и он, открывая дверь, сказал загадочным голосом:

— Сейчас я пас познакомлю с Принцессой Грезой, сотрудницей «Женского журнала». Сейчас сидит у меня.

Писательница, выступавшая под таким псевдонимом, пользовалась огромной популярностью у читательниц. Она получала от них сотни писем. Женщины доверяли ей интимнейшие тайны, обращались за советом. Она охотно давала консультации по всем сердечным вопросам.

Я прошел в комнату, рассчитывая увидеть красавицу с пышной короной золотистых волос. Но вместо принцессы увидел полного лысого господина в очках, с помятым лицом и испорченными зубами.

Впрочем, Антон Сорокин не обманул меня. Лысый господин, журналист Громов, действительно был постоянным сотрудником «Женского журнала» и подписывал свои статьи только псевдонимом Принцессы Грезы».

Но к этому рассказу нужно добавить, что М. А. Громов, взявший в качестве псевдонима имя ростановской героини, в 1918 году редактировал большевистские газеты и в Омск приехал с мандатом, подписанным А. С. Серафимовичем. После переворота ему пришлось скрываться — колчаковская охранка в два счета поставила бы его к стенке, невзирая на популярность Принцессы Грезы среди российских читательниц.

Уже многие гости Сорокина вступили в Красную гвардию.

К лету восемнадцатого года на территории Советской России был сформирован из военнопленных чехословацкий корпус. Предполагалось, что через Тихий океан и Америку он будет отправлен во Францию, на немецкий фронт.

Чешские и словацкие солдаты в массе политически были мало развиты. В лагерях для военнопленных они дисциплинированно слушали своих офицеров, вбивавших им в головы буржуазно-националистические идеи Массарика и Бенеша. Солдатам говорили, что Советская республика — их смертельный враг, что, заключив с Германией Брестский мир, Советы помешали созданию независимой Чехословакии.

Империалисты Антанты делали на чехословацкий кор* пус крупную ставку.

Эшелоны корпуса растянулись по железной дороге от Волги до Дальнего Востока. Чехословаки были вооружены. И внезапно они ударили Советской республике в спину. Восток страны был рассечен на десятки сегментов.

Красная Армия только еще начала формироваться-Малообученные и слабовооруженные красногвардейцы не смогли противостоять натиску регулярных войск.

Омские красногвардейцы встретили врага в тридцати километрах к западу от города под станцией Марьяновка. Бой был очень упорным, но, понеся большие потери, Красная Гвардия была вынуждена отступить к городу. После новых боев остатки красногвардейских отрядов под командованием будущего командарма и писателя Р. П. Эйдемана на пароходе «Андрей Первозванный» покинул Омск. В город вошли белочехи.

Память о себе в. Сибири они оставили очень нехорошую.

Официально в Омске у власти стояла эсеро-меньшевистская директория, но реальная сила была у монархически настроенного офицерства. Назревала военная диктатура. Тюрьма и лагеря наполнялись опознанными красногвардейцами и коммунистами.

Расстреливали в самом городе пока еще осторожно, по--немногу. Осужденных на баржах отправляли в верховья Иртыша. В трюме одной такой баржи смертников плыл в те месяцы мой дед, Яков Павлович Лукьянов. Он был делегатом от неказачьего населения на Всесибирском съезде казачьих депутатов. Чехи и офицеры съезд арестовали. В Усть-Каменогорске бабушка ухитрилась выкупить полуживого мужа у солдат, охранявших баржу.

В Омск приехал бывший командующий Черноморским флотом сорокапятилетний адмирал Александр Васильевич Колчак, почти год скитавшийся по заграницам и обративший на себя благосклонное внимание руководителей Антанты.

Почти одновременно в Омск вернулся Александр Новоселов. В декабре семнадцатого Сибирская областная дума назначила его министром внутренних дел. Никакой реальной власти у «облдумы» не было, в феврале ее окончательно разогнали. «Министры» бежали во Владивосток и Харбин.

В Омск Новоселов вернулся, разочаровавшись в политической деятельности. Георгию Вяткину, навестившему его вскоре после приезда, он говорил:

— Устал я от политики... Да и какой я политик? Надо быть твердокаменным, а мне все кажется: это не то, это не так... Массы от нас далеки, а на одной интеллигенции далеко не уедешь...

Однако старые приятели по организации эсеров вновь попытались втянуть усталого писателя в большую политическую игру. Но их партия была безнадежна, выигрывали белые, и Новоселов оказался фигурой, которой пожертвовали. На третий день по приезде он был арестовав. Еще через день его вывезли в загородную рощу и застрелили.

Феоктист Березовский, резко говоря о политических ошибках и заблуждениях Новоселова, тем не менее высоко ценил его талант. После освобождения Омска он занялся выяснением обстоятельств гибели писателя. Из рассказов дачных сторожей, ставших случайными свидетелями убийства, Березовский воссоздал следующую картину: «Утром в загородную рощу въехал автомобиль и остановился в глубине рощи около глубокого рва. Из автомобиля вышли два офицера и один штатский. Все трое медленно направились вдоль бровки рва, мирно беседуя. Через несколько минут один из военных несколько приотстал, выхватил из кобуры револьвер и в упор выстрелил в затылок штатскому. Взмахнув руками, штатский упал. Тогда двое военных взяли его за ноги, стащили в ров и там еще раз выстрелили. Затем сели в автомобиль, быстро уехали в город».

Новоселова убили люди, занимавшие потом командные посты в колчаковской охране.

Свергнув вскоре директорию, Колчак запретил проводить расследование обстоятельств смерти писателя.

Немного времени спустя чехи собрали торжественное заседание, «посвященное юбилею великого чешского патриота Яна Гуса». Присутствовали чешские генералы. Почетным гостем был диктатор, пришедший с большой свитой, Сорокину достал билет один из офицеров свиты —Янчевецкий, любитель искусства.

Похлопали докладчику. Председатель предложил высказаться желающим.

На трибуну вышел Антон Сорокин.

До предела напрягая свой слабый голос, он закричал, обращаясь к портрету великого реформатора.

— О, Ян Гус, Ян Гус! Твоя слава, великий мученик, достигла захолустного города, что отстоит за тысячи верст от места твоей казни. Ты смело мыслил, ты свободно говорил— и тебя сожгли. О, варварство!

Все изменилось за эти века, Ян Гус. Твои потомки, культурные люди, почему-то празднуют твой юбилей далеко от родины, в нашей дикой Сибири. За свободную мысль теперь уже не сжигают на кострах. Нет, теперь свободная мысль получает в спину грошовую пулю —- дело маленькое.

И Сорокин повернул лицо к залу:

— Я говорю о великом сибирском писателе Новоселове, застрелянном в спину в овраге загородной рощи. Неужели кто-нибудь из вас, чтящий память Яна Гуса, посмеет не встать, чтобы почтить память убитого в спину Новоселова!

Солдаты дисциплинированно поднялись, задвигав стульями. За ними, нехотя и удивленно, встали офицеры. Колчак вскочил и стремительными шагами ринулся к выходу, за ним помчалась свита.

Антон Семенович хрипел вслед уходящим;

— И если Антон Сорокин сегодня не вернется домой, пусть его убийцы не волнуются. История не запомнила имен убийц Яна Гуса, не запомнит имен убийц Александра Новоселова, забудет и убийц Антона Сорокина. Убийцы недостойны памяти истории!..

Когда заседание кончилось, Сорокина пригласили в служебную комнату. Он шел, ожидая ареста.

Янчевецкий набросился на него:

— Вы подвели меня, я не полагал, что вы будете вести себя так необдуманно! Вы забываете, какое сейчас время, вас очень свободно могут ликвидировать, и что вы выдумываете — адмирал не причастен к смерти Новоселова. Если хотите, он даже был против.

Антон Семенович ответил тихо — после крика на эстраде болело горло.

— Если всех писателей начнут ликвидировать подряд, это вряд ли поможет верховному правителю. И вообще, знаете, я не боюсь смерти.

Вмешался чешский офицер — гладкий, сияющий, невероятно вежливый:

— Антон Семьенович! Ви правильно сказали, ми культурны люди. Ми любим писатель, художник. Мы знай, ви худо живет. Вот деньги, краски, бумага. Берите — писаль, рисоваль...

Сорокин пожал плечами, подумал, молча сложил в бухгалтерский портфель деньги, бумагу, краску и, не прощаясь, пошел к дверям, у выхода остановился и, подняв взгляд на погоны любителя искусства, сказал:

 — Сам я ничего не выдумываю. Я — только радио моей родины — Сибири.

8

За всю свою двухсотлетнюю историю Омск не видел такого наплыва «гостей». Город раздулся и трещал по швам. Число его жителей за год возросло раз в десять. Беженцы из «Совдепии» мостились на головах друг у дуга.

На главных улицах вечерами броско сверкали электричеством вывески и окна убого шикарных, как фальшивые бриллианты, ресторанов, шантанов, кабаре. Процветал бывший владелец знаменитого петербургского театрика «Кривое зеркало» Балиев. Концлагеря разместились тоже в городской черте. Охраняли городские окраины сыпнотифозные бараки.

Все жили на чемоданах: московские фабриканты и петербургские этуали, присяжные поверенные и эгофутуристы, профессора и хипесницы. Только непонятно было, куда придется ехать: то ли в златоглавую матушку Москву под малиновый звон сорока сороков вслед за адмиралом на белом коне, то ли в Харбин и на еще более чертовы кулички.

Днем улицы пестрели от мундиров, с презрением щурившихся на сволочей-шпаков, без толку мельтешащих под но-гами. «Спасай этих дармоедов!» Русские мундиры терялись среди интервентских. Ночами проститутки пели забубенную частушку: «Я лимон рвала, лимонад пила, в лимонаде я жила».

Один из персонажей повести Ф. Березовского «Мать» говорит об Омске девятнадцатого года: «У нас ведь, ух!.. Двунадесять языков!... Ветер... и тот в контрразведке служит!.. Доносит!.. Все доносят!.. Чехи, казаки, поляки, сербы, американцы, французы, японцы, итальянцы, румыны, англичане...»

Современники сравнивали быт столицы «Верховного правителя России» с пиром во время чумы. Впрочем, некоторые на этом пиру умирали с голода. Чуму же успешно заменял сыпняк. Но было этакое вакхальное опьянение и человеческая жизнь не ставилась ни во что.

«Самарцы в каждом кабаке свой «Шарабан» горланят хором, и о великом Колчаке бормочет пьяный под забором» (Леонид Мартынов).

Антон Сорокин вел себя в это отчаянное время так, словно был бессмертен.

Словно его не могли за любую из сотен его выходок схватить, бросить в лагерь, расстрелять, просто пристукнуть на месте, как это каждый день делалось в столице омского царя.

Ну, прежде всего о том, к чему слово «выходка» совсем уже не подходит: после переворота Сорокин прятал у себя на квартире тех из своих прежних посетителей, кто служил в Красной Гвардии и сейчас весьма интересовал контрразведку. А. Оленич-Гнененко вспоминает: «Без всяких просьб с нашей стороны, прямо и просто, словно речь шла об обыкновенном невинном гостеприимстве, Антон Семенович предложил нам скрываться у него».

Кроме Оленича-Гнененко с женой у Сорокина прятались летом 1918 года Вс. Иванов и Громов. Антон Семенович держался очень хладнокровно, подбадривал своих жильцов, устраивал по вечерам литературные конкурсы, скажем, кто быстрей (засекалось время) напишет пьесу-миниатюру.

Далее в воспоминаниях А. Оленича-Гнененко «Суровые дни» говорится следующее: «Через несколько дней Всеволоду Иванову удалось уехать из города к отцу в станицу Лебяжье. Исчез неизвестно куда и Громов. У Сорокина остался только я. Однажды Антон Семенович принес газету, в которой был напечатан приказ, грозящий расстрелом без суда всем виновным в укрывательстве большевиков, красноармейцев и красногвардейцев и в недонесении. Прочитав приказ, я сказал Сорокину:

— Антон Семенович! Вы сделали для меня даже больше, чем могли. Я никогда этого не забуду. Но совесть не позволяет дальше оставаться здесь...

Все с той же своей двойственной улыбкой, в которой странно сочетались ирония и нежность, Сорокин возразил:

— Но вы же талантливый поэт, а они разбойники, пала--чи, что они делают. Нет, вам сейчас нельзя уходить...»

И Оленич-Гнененко остался на втором этаже особнячка на Лермонтовской (когда же в конце концов он вышел оттуда, то вскоре был арестован и перенес все ужасы колчаковской тюрьмы).

Служил дом Сорокина «политическим убежищем» и в последующие месяцы.

Но рисковал Антон Семенович головой не только за укрывательство большевиков и «сочувствующих», но и за многочисленные свои дерзкие публичные выступления, в которых он старался скомпрометировать власть Колчака.

Они начались еще до провозглашения адмирала «Верховым правителем». Тогда в кабаре Валиева Сорокин прочел свой рассказ «Тартарапь-корабль» — о смертельной схватке за золото на тонущем судне. Публике, забравшейся к Валиеву, чтобы забыться от ужасов жизни, рассказ не понравился. Видимо, слушатели уловили в содержании рассказа нечто близкое с их омским чемоданным бытом. Сорокина пытались заставить замолчать, какой-то офицер стрелял в потолок, наконец выключили электричество. Антон Семенович достал из кармана свою свечу и дочитал рассказ при ее свете.

Когда свет включили снова, Сорокина неожиданно пригласили к столику, за которым сидел со своими сподвижниками, завтрашними министрами, Колчак. Адмирал тогда кроме нагайки пытался еще пользоваться и пряником и слегка заигрывал с интеллигенцией. Колчак расспрашивал Антона Семеновича о сибирской литературе, угощал шампанским. В ответ непьющий Сорокин предложил тост за то, чтобы адмирал скорее покинул степной Омск и очутился среди своей стихии — моря.

Тост был встречен дружным молчанием. Впервые встретившись с Сорокиным, колчаковцы не поняли точно, является ли его пожелание наивностью или дерзостью.

Потом у них, конечно, никаких сомнений — в подобных случаях не оставалось.

В конце жизни Сорокин писал (и не дописал) краткие мемуары «33 скандала Колчаку», в которых пытался разъ-яснить философию, стратегию и тактику своего общественного поведения во время «адмиральского часа». «То, что я делал прошло малозамеченным, но если бы я действовал против Колчака пулеметами и пушками, сделал бы меньше, чем своими скандалами, — утверждал он. — Антон Сорокин — шут, Антон Сорокин — маньяк, это броня Антона Сорокина, под этими защитными масками Антон Сорокин сумел так дискредитировать власть Колчака, что учесть последствия скандалов совершенно не представляется возможным. В устройстве общественных скандалов Антона Сорокина можно считать специалистом, и, выступая со скандалами против Колчака, Антон Сорокин чувствовал себя хорошим фокусником, жонглером слова».

В этом объяснении есть некоторое противоречие: Сорокин признает, что его скандалы, в общем, прошли малозаме-ченными, но в то же время заявляет, что они так дискредитировали колчаковщину, что даже невозможно учесть все их последствия. Конечно, это скорее из области желаемого, чем действительного. Несомненно, винтовки сибирских партизан беспокоили колчаковцев во много раз больше, чем сорокинские выходки (хотя так же несомненно, что эти выходки их все-таки весьма раздражали). Разумный человек, Антон Сорокин, надо думать, понимал: укусы его скандалов для врага отнюдь не смертельны, и, если все взвесить на весах здравого смысла, вряд ли стоит из-за них ежедневно рисковать головой.

Но в трагическом балагане колчаковского Омска Сорокин не мог поступить так, как этого требовали здравый смысл и благоразумие.

Ему не позволяла так поступать писательская совесть.

Среди писателей, которые по тем или иным причинам оказались в адмиральской столице, были люди с очень громкими именами, всероссийски шумевшими до и потом. Но достоинство русского писателя в ту трудную пору поддержали не они, а «паяц» Антон Сорокин. В этом, пожалуй, и состоит главное значение сорокинских скандалов всесильному «Верховному правителю России».

Его свечу не задул ледяной ветер. Светила она не так ярко, но это был живой свет среди угрюмой тьмы.

Что, собственно, делал Сорокин? Да старался превратить в фарс любое «общественное начинание» колчаковского правительства и интервентских властей. Объявлялись, скажем, «вечера сближения славян» — Сорокин приводил на них бесновавшихся сектантов. Проходил съезд священников, где попов призывали брать в руки оружие и идти защищать святые мощи, над которыми надругаются большевики, — Сорокин заводил дискуссию и предлагал оригинальное объяснение, почему при вскрытии «святых мощей» (в целях антирелигиозной пропаганды оно в те годы часто проводилось в Советской России) «находят вату, дамские чулки и прочую рухлядь»: оказывается, умершие аскеты-бессребрепники посмертно обиделись на церковь, которая стала торговать их памятью, «и от обиды решили превратиться в самые разнообразные вещи, как, например, в дамские чулки».

Далеко не все «шутки» Сорокина были остроумны и отличались тонким вкусом. Но он ведь меньше всего и думал об остроумии и вкусе...

Антон Семенович в «подражание» Колчаку объявил себя диктатором над писателями и выпустил собственные деньги, на которых значилось: «Денежные знаки шестой державы, обеспеченные полным собранием сочинений Антона Сорокина. Подделыватели караются сумасшедшим домом, а не принимающие знаки — принудительным чтением рассказов Антона Сорокина». Кое-кто из получивших от диктатора «шестой державы» новые дензнаки, успешно расплачивался ими с извочиками.

Он потребовал освободить больных из сумасшедшего дома: «Вся Сибирь сошла с ума, и нет никакой цели в сумасшедшей Сибири держать сумасшедших в особых домах. Мания небывалая: боязнь всего красного. Стоит пронести по улице красный флаг — моментально затрещат револьверы. Мания украшения себя побрякушками, которые называются орденами, имеется и мания преследования всех, кто называется рабочими».

Американская миссия попробовала использовать его для распространения своего бюллетеня «Дружеские речи» (американские империалисты и тогда уже были мастерами лицемерия). Сорокин разбросал по улицам тысячу экземпляров бюллетеня, предварительно, однако, заклеив почти всю площадь газетного листа своими портретами.

Сорокина не один раз задерживали, таскали то в комендатуру, то в «Осведверх», но всегда, подержав и допросив, выпускали. Играло, видимо, роль и то, что Антон Сорокин получил от японского представителя Танаки, заинтересовавшегося сорокинской графикой, «охранную грамоту», где говорилось: «Дано сие Антону Сорокину в том, что он, как писатель и художник, стоящий вне политики и держащий самый строгий нейтралитет, находится под охраной японской миссии». Сказывалось, несомненно, и то, что в доме на Лермонтовской изредка бывал и сам адмирал.

Обратимся еще раз к очерку Вс. Иванова «Антон Сорокин». Всеволод Вячеславович вспоминает в нем об одном из вечеров в квартире Сорокина.

«...Пришла молодая женщина, слегка широколицая, с большими веселыми глазами и слегка полная. По ее разгон вору я понял сразу, что она актриса. Но мне не удалось разговориться с нею: послышался звонок и в комнату вошел небольшого роста седеющий человек, подстриженный бобриком, в черном мундире. Он поздоровался с актрисой, затем с женой Сорокина, поцеловал им руки, а затем Сорокин представил меня военному, сказав, что это, мол, молодой гений, сибирский прозаик, с которым переписывается М. Горький. Военный, пожав мне руку своей маленькой рукой, как-то небрежно проговорил:

— Колчак,

...Колчак слушал Сорокина небрежно, глазами приглашал актрису встать и уйти: это была его жена. Впрочем, на допросе он отрицал это. Актриса не торопилась и вообще обращалась с грозным правителем довольно небрежно...

— Итак, с вами переписывается Горький?

— Он написал мне два письма, — ответил я.

Колчак помолчал, помешал ложечкой, а затем сказал задумчиво:

— И Горький, — и опять чуть помолчав, он добавил: — и в особенности Блок талантливы. — Затем, слегка вздохнув, он глотнул чаю и сказал: — и все же их обоих, когда возьмем Москву, придется повесить. — И он опять вздохнул, словно сожалея, что, вот, мол, хорошие люди, но придется вешать, чтобы не распложать большевиков. Он опять вздохнул и добавил: — Очень, очень талантливы.

Затем, снова поцеловав руку супруге Сорокина, Колчак ушел, ведя под руку свою даму».

Вс. Иванов находит, что «Верховный» не уничтожал Сорокина, потому что ему льстило — у него, как у московских государей, есть свой юродивый, который говорит ему суровую правду. Объяснение вполне в духе всеволодоивановского «фантастического соцреализма», но, пожалуй, чересчур замысловатое для действительности. Сам Сорокин объяснял свою неуязвимость проще — тем, что колчаковскому режиму, ненавистному рабочим и мужикам Сибири и крайне непопулярному даже среди «общественности» беженцев (о коренной сибирской интеллигенции и говорить нечего),— всем же было совершенно ясно, что режим держится только на иностранных штыках, — невыгодно и даже в какой-то мере опасно дополнительно компрометировать себя ликвидацией довольно известного писателя. Но ведь если колчаковское командование и придерживалось таких соображений, то любой пьяный офицер в любом ресторане, где зажигал свою свечу Антон Сорокин, ничего о них не мог знать и был вполне в силах самолично рассчитаться со смутьяном. Оружие тогда вынималось легко, а человеческая жизнь в Омске ценилась дешево — особенно со времени Куломзинского восстания.

Позже Антон Семенович очень интересовался историей этого восстания и написал о нем пьесу, довольно слабую, как, впрочем, и все его пьесы. О Куломзинском восстании писали и другие прозаики и поэты — от Алексея Толстого до Марка Максимова — и тоже не очень удачно.

Восстание это было крупнейшим в городах колчаковского тыла. Если крестьянская Сибирь, горная и таежная, запалила сотни мятежных костров, если среди алтайских белков и прибайкальских урманов действовали настоящие партизанские армии, то сибирские города, особенно расположенные на железнодорожной линии, были в плотных обручах. Повсюду стояли сильные гарнизоны; колчаковцы и интервенты отлично понимали: если артерия великого Сибирского пути будет разорвана, их гибель неминуема. А тут взрыв произошел в самом центре колчаковской империи...

История Куломзинского восстания трагична и поучительна. Именами руководителей восстания в советском Омске названы улицы. Их память заслуженно чтят потомки — это были храбрые, преданные революции, самоотверженные люди. Почти все они были вскоре схвачены и казнены — и самым для них горьким было то, что умирали они с сознанием своей вины перед людьми, которых послали в бой...

Восстание было хорошо подготовлено: существовала разветвленная тайная военная организация, хранившая запасы оружия, возглавлявшаяся хорошо подобранным из военных специалистов штабом. К восстанию готовились примкнуть многие воинские части, стоявшие в городе, договоренность с ними была достигнута полная. Омск разбили на четыре района, планы действий в каждом районе были тщательно разработаны. В подпольный партийный комитет входили опытные и преданные революционеры. Председателю его Александру Масленникову было около тридцати лет, но десять из них он уже провеса на партийной работе. Был близким другом В. В. Куйбышева, возглавлял Самарский губисполком. После падения Самары был арестован эсерами и направлен в Омск. Здесь бежал из концлагеря; через несколько дней после побега возглавил подпольный комитет. Старыми партийцами, опытными вожаками масс были и другие руководители подполья — Вавилов, Нейбут, Чунчин, Шнейдер, Рабинович. Начало восстания было назначено на ночь 22 декабря 1918 года.

Сейчас, когда мы знаем историческую обстановку тех дней так, как ее не могли знать современники, очевидно, что у повстанцев были реальные шансы ликвидировать колчаковскую верхушку и захватить власть в городе (хотя и здесь в плане восстания был серьезный просчет — предполагалось, что районы будут действовать совершенно самостоятельно и нужды в координации действий на первом этапе не будет).

Значительно меньше шансов у повстанцев было удержать город в своих руках — Красная Армия была далеко, она дралась еще под Уфой. Однако колчаковские войска несомненно были бы на какое-то время парализованы потерей командования, их солдаты воевать не хотели, восстание могло быть поддержано в других сибирских городах, и неизвестно еще, как повернулось бы дело. Да и необходимость оставить Омск, если б она и возникла, не обозначала еще гибели восстания: можно было бы попытаться вывести отряды из города на север на соединение с партизанами.

Но сила врага завораживала подпольщиков — психологически это понятно, они пережили колчаковское наступление, они видели размеры помощи, которую оказывали адмиралу империалистические державы, — они переоценивали могущество, ум, хитрость своих противников. В высказываниях руководителей восстания накануне его проскальзывали мотивы жертвенности, обреченности. «Если даже мы продержимся в Омске только три дня, то и в этом случае восстание будет оправдано»,— говорил Масленников. Сказано вроде твердо, но, конечно, Масленников и его товарищи хорошо понимали, какими потоками крови рабочих придется заплатить за эти три дня. У них не было внутренней абсолютной уверенности в целесообразности такой платы. При первом предвестье беды они заколебались, растерялись и в результате заплатили действительно страшную цену.

Не совсем ладно у них было и с конспирацией. Среди будущих повстанцев шли слишком откровенные разговоры, было слишком много доверчивости. В двух арестованных белогвардейских офицерах солдаты тюремной охраны, состоявшие в подпольной организации, увидели друзей и союзников. Между тем, то были просто пьяницы и дебоширы, попавшие под арест за нарушение воинской дисциплины. Классу своему они изменять не собирались.

После бесед с солдатами арестованные поручик Винтер и прапорщик Комаров отправили несколько рапортов по начальству. Контрразведка принялась за работу, но действовала, в общем, наугад. Взяв конспиративную квартиру во II районе, колчаковская охранка решила, что задержала руководителей всего подполья и на этом пока успокоилась.

20 декабря начальник штаба белой армии полковник Лебедев доложил Верховному правителю, что в городе готовилось восстание, однако теперь большевики обезглавлены, а гарнизон абсолютно надежен.

Не были даже усилены ночные патрули. Если бы был выполнен намеченный план, то повстанцы сумели бы овладеть городом быстро и без больших потерь.

Но узнав об арестах, подпольный комитет поспешно принял роковое решение об отмене выступления.

В районы города были посланы связные, чтобы передать приказ комитета.

Но до некоторых районов связные не дошли, и там повстанцы начали действия по уже отмененному плану.

В ночь на 22 декабря была захвачена тюрьма и освобождены политзаключенные (среди них был Ф. Березовский, сумевший затем скрыться). К рабочим присоединились солдаты нескольких колчаковских частей. Связь в городе была вырублена намертво — подпольщики-латыши перерезали все военные провода.

Однако, что делать дальше — повстанцы не знали. Не получая распоряжений, не имея руководителя и связи между собой, отдельные отряды восставших пассивно ждали до утра, пока их не разоружили спохватившиеся колчаковцы. Многих из повстанцев тут же расстреляли.

Наиболее крупные события развернулись в Куломзи-но — отделенном Иртышом от всего города железнодорожном поселке на левом берегу реки. Здесь тоже ничего не знали об отмене восстания. К рабочим примкнула железнодорожная охрана. Вместе им удалось полностью разоружить чешский батальон. В это время к восставшим пришла совершенно неожиданная подмога — с Запада подошел эшелон с солдатами, возвращавшимися из германского плена. Узнав, в чем дело, они тут же примкнули к рабочим и разобрали конфискованные у чехов винтовки.

К утру положение определилость — левый берег против правого берега. Куломзинцы залегли на иртышском льду. Винтовок у них хватало, имелось по 25—30 патронов на брата, но не было ни пулеметов, ни, тем более, артиллерии. Конечно, они не могли рассчитывать на победу в бою со всем гарнизоном Омска, но они не знали, что произошло в городе и ожидали поддержки от основного ядра восстания. Командиров у них не было, единственный представитель рев-штаба с рассветом ушел по льду на правый берег и не вернулся.

Ликвидировать «бунт» Колчак поручил полковнику контрразведки Зайчеку, бывшему полицмейстеру Вены. Тот действовал привычным ему методом провокации. К железнодорожному мосту, охранявшемуся куломзинцами, подошел от вокзала паровоз с несколькими вагонами. Из вагонов высовывались и что-то кричали люди в штатском. Повстанцы решили, что к ним на помощь прибыли рабочие депо и железнодорожных мастерских. Но когда поезд поравнялся с охраной, из вагонов ударили пулеметы. Люди Зайчека захватили мост и вышли в тыл красногвардейским цепям.

Последние отряды повстанцев отбивались до вечера, пока не кончились патроны. К ночи колчаковцы ворвались в Куломзино, и начался «суд». Был он весьма скор: подполковник Руссианов потом хвастался, что он один за ночь допросил больше сотни повстанцев, которые после допроса немедленно расстреливались. К утру 23-го улицы поселка были завалены трупами рабочих и присоединившихся к ним солдат...

Куломзинская трагедия задала тон быту Омска под Колчаком, быту, где расстрелы в тюрьмах и кровавые расправы прямо на улицах была явлением повседневным, а боязливая ненависть к рабочим достигла действительно размеров мании.

И в этой воспаленной атмосфере — странный, на первый взгляд, жадный, страстный интерес к искусству. Вернисажи, поэтические турниры, литературные вечера. Для одних — это особый наркотик, средство забыться, отвлечься от страшной действительности. В эти дни Георгий Маслов сочиняет: «От мира затворясь упрямо, как от чудовищной зи-мы, трагичный вызов Вальсингама, целуясь, повторяем мы. А завтра тот, кто был так молод, так дружно славим и любим, штыком отточенным проколот, свой мозг оставит мостовым...» Эстета, «почти реально жившего» в начале прошлого века, убил не штык — тифозная вошь.

Для других искусство — путь к духовному обогащению человека. Руководители подполья незадолго до 22 декабря собираются на вечеринку. О чем они спорят в эти краткие, может быть, вообще последние часы досуга? О перспективах развития искусства в Советской России. Разгоряченный Масленников требует, чтобы товарищ ему немедленно ответил на вопрос: нужно ли пролетариату наследие буржуазного искусства?

В Омске много литераторов. Сорокин к ним относится по-разному. С откровенным презрением к пригретому «Верховным» С. Ауслендеру, написавшему панегирическую биографию правителя, за что биограф был награжден шубой с правителева плеча. В петербургских литературных кругах Ауслендер считался тонким стилистом; теперь пишет преимущественно бульварные романы-фельетоны для колчаковских газет. Сорокин зовет его не иначе, как Сережкой Слендером.

Жалеет талантливого Юрия Сопова, поплывшего по течению и погибшего совсем молодым. Он был мобилизован, зачислен в личную охрану Колчака и на одном из дежурств в приемной адмирала случайно подорвался на гранате (В. Зазубрин потом написал о нем: «Гибель Ю. Сопова — своего рода символ. Горе связавшим свою судьбу с судьбой уходящего, отживающего класса»).

Не очень ровные, но в общем дружеские отношения устанавливаются у Антона Семеновича с «отцом российского футуризма» Давидом Бурлюком, засевшим в Омске по пути из Москвы в Нью-Йорк (как известно, поселившись в Америке, Бурлюк не порвал связей со своими товарищами в советской стране, печатался в советских изданиях, помогал Маяковскому организовать его выступления в США в 1925 году). Они устраивали совместные вечера и выставки (Сорокин в это время много занимался живописью). Бурлюк вручил Антону Семеновичу такой документ:

«От Всероссийской федерации футуристов. Национальному великому писателю и художнику Сибири Антону Сорокину. Извещение.

Я, Давид Бурлюк, отец российского футуризма, властью данной мне великими вождями нового искусства, присоединяю вас, Антон Сорокин, к ВФФ. Приказываю отныне именоваться в титулах своих великим художником, а не только писателем, и извещаем, что отныне ваше имя вписано и будет упоминаться в обращениях наших к народу: Давид Бурлюк, Василий Каменский, Владимир Маяковский, Веле-мир Хлебников, Игорь Северянин и Антон Сорокин.

Подписал действительный член, учредитель о-ва «Бубновый валет», член президиума московских художественных организаций Давид Давидович Бурлюк, скрепил Сергей Спасский».

Однако подпись Сорокина не появлялась ни под одним из манифестов русских футуристов.

Конечно, притчи и аллегории Сорокина очень далеки от словотворчества футуристов, но объявлять омского писателя совершенно чуждым русскому футуризму, как это делает Еф. Беленький в упоминавшейся статье, все-таки слишком категорично. Кой-какие мостики, сближающие их, есть, и они не только в рекламистской практике. Антивоенный и антикапиталистический пафос произведений Сорокина в соединении с расплывчатым социальным, утопизмом находит отклик в ряде вещей «будетлян», особенно — военных лет, интерес к русскому востоку и к укладу жизни докапитали-стических формаций Сорокин делит с Велемиром Хлебниковым. Как и футуристы, омский писатель увлечен новой техникой, в частности, ее применением в искусстве. Позже Антон Семенович познакомился с лефовской теорией «литературы факта» и в какой-то мере, видимо, принял ее. Свои мемуарные «33 скандала Колчаку» он начал характерной для «лефов» фразой: «Это не литература, это — вне литературы. Тем хуже для нее». Напечатаны отрывки из «33 скандалов» были в журнале сибирских лефовцев «Настоящее».

Одним из скандалов Колчаку, о котором сам Антон Семенович не успел рассказать, был выпуск им в 1919 году «Газеты для курящих». В единственном вышедшем номере «редактор-издатель национальный сибирский писатель Антон Сорокин» так объяснял причины, побудившие его вы-> пустить свой печатный орган: «Я, Антон Сорокин, вздумал издавать газету, потому что омские редакторы не печатают мои произведения, но когда я посылаю свои произведения, подписанные вымышленными именами, мои статьи и рассказы печатались». Но в «Газете для курящих» (все ее содержание состояло из «Вступительного слова» издателя? напечатан номер был на махорочной бумаге) Сорокин обличает омских редакторов не просто за тупость и безграмотность. Колчаковские газеты он недвусмысленно называет «испачканными политическими статьями». Он обращает внимание читателей на тяжелую участь литераторов-демократов в столице «Верховного правителя» (Сорокин называет имена Вс. Иванова, И. Тачалова, К. Худякова и др.): «Не окурки ли брошенные их трудовые жизни?.. И вот поэт сидит на паперти Ильинской церкви и просит подаяния. Не окурки ли жизни этих писателей? Не судьба ли курила и бросила в грязь их талант и ногой растоптала. Курите же газету Антона Сорокина и подумайте о великой Сибири и о писателях-окурках, придавленных грубой ногой жизни» С горькой иронией кончал Сорокин свое обращение: «Велика мощь Сибири, и Сибирь может позволить судьбе выкуривать, как папиросы, жизнь талантливых людей.»

Ирония была понята и оценена: колчаковская администрация прислала Сорокину бумагу, в которой обещала передать дело о «Газете для курящих» в прокуратуру.

Кажется, Колчак под конец своего правления Сорокина просто уже органически не мог выносить. Если на каком-либо собрании, где присутствовал адмирал, поднимался Антон Семенович, Колчак немедленно уходил со всей свитой. А вслед им несся торжествующий слабый голос писателя:

— А-а, вы боитесь свечи Антона Сорокина! Боитесь света!..

9

Омск был освобожден 27-й дивизией 5-й армии 14 ноября 1919 года. Колчаковская столица пала почти без боя. Белогвардейцы попытались закрепиться в 170 километрах восточнее — у Татарска, там 27-ю дивизию ждали два бронепоезда, пришедшие из Новониколаевска. Но после короткой напряженной схватки адмиральцы покатились дальше.

Вскоре сам Колчак был арестован в восставшем Иркутске. Основное ядро его отступавших войск еще только приближалось к Прибайкалыо. Была опасность, что адмирала попытаются отбить; поступили сведения о возникшем в городе офицерском заговоре. Ранним утром 7 февраля 1920 года Колчака и его «премьера» Пепеляева по постановлению Иркутского ревкома расстреляли на берегу притока Ангары, речки Ушаковки. Пепеляев трясся и падал на колени перед красногвардейцами, Колчак держался спокойно. Тела сбросили в прорубь.

В Омске налаживалась жизнь. Здесь было теперь сосредоточено большинство всесибирских советских учреждений. Через две недели после освобождения города тут начала выходить газета «Советская Сибирь», появились и журнальчики вроде «Юного пропагандиста», где был напечатан сорокинский «Дафтар».

Омск напоминал медленно выздоравливающего после очень тяжелой болезни. Он постепенно входил в свои границы — часть беженцев ушла с колчаковцами, часть вернулась в Европейскую Россию. Разоренный и обветшавший город потихоньку поворачивался к мирному быту.

И высовывались из окошек еще неуверенные личики коренных омских обывателей. Но с каждым днем все маслян-нее становились их улыбки, все цепче хватались они за новую жизнь. И уже вскоре Иванов писал в Петроград А. М. Горькому: «Обилием «советских мещан» — Омск тучен не в меру».

Антона Сорокина при новой власти охотно печатали, никто не мешал ему участвовать в литературных вечерах, устраивать выставки своих картин в предназначенных для того местах. «Гастролировать» дальше вроде бы не было смысла. Но выплывавшее «мурло мещанина» настолько его раздражало, что он не мог остановиться.

Вс. Иванов: «Напротив губернаторского дворца строился какой-то дом, начатый еще при Колчаке и обнесенный плотным дощатым забором. Мы всю ночь трудились, прибивая на этот забор картины Антона Сорокина, написан* ные на листовом железе или на больших листах картона. Поверх этих картин, прямо на заборе, мы написали: «Выставка картин короля сибирских писателей Антона Сорокина...» Прибили мы эти картины так крепко, что оторвать их от забора было невозможно.

...В чека Антон Сорокин спросил, где есть закон, по которому нельзя выставлять картины на улицах. Ему ответили, что против картин его они пока ничего не имеют, но если специалисты заявят, что картины плохие и портят вкус добродетельных граждан города Омска, то милиция снимет эти картины. Чека возражает против слова «король»... Выставка провисела два дня, а через два дня специалисты, по-видимому, признав, что выставка действительно портит вкус добродетельных жителей Омска, содрали и увезли в телеге в милицию картины.

...Он показал нам бумажные деньги. У меня сохранился один экземпляр этого денежного билета. Там стояла определенная сумма, а подпись была такая: «Король писателей Антон Сорокин, директор Государственного банка Всеволод Иванов». Самое странное было то, что он действительно без особого труда купил за эти, между прочим, отлично напечатанные деньги продукты на базаре.

Дня через два его по обвинению в производстве фальшивой монеты арестовала чека.

— Я не фальшивомонетчик, — сказал он. — Я был бы фальшивомонетчик, если бы напечатал деньги от имени Советского правительства. А я напечатал от своего имени. Сибирский народ очень уважает меня как писателя и охотно берет мою валюту.

— Значит, вы признаете себя королем?

— Да, королем сибирских писателей, так как я пишу лучше всех их, — ответил он.

— Король, значит, вы? — спросили его еще раз.

— А вы, собственно, для чего переспрашиваете? — спросил он.

— А для того, чтобы убедиться, что вы сумасшедший, и притом тихий сумасшедший. Мы вас выпускаем, но если вы появитесь на базаре со своими деньгами, мы каждый раз будем сажать вас за это в кутузку на неделю».

Некоторым утешением Сорокину могло послужить то, что вскоре в передовой статье «Советской Сибири» руководитель омских большевиков Емельян Ярославский написал, что озорник Антон Сорокин умеет пропагандировать свое творчество среди народа значительно лучше, чем художники, именующие себя революционными, — они не выходят из своих мастерских навстречу рабочему зрителю.

Всеволод Иванов уехал в Петроград « в распоряжение Горького», как значилось в его мандате. Оттуда он спрашивал старшего друга: «Чудачите по-прежнему?» и сообщал: «В Петербурге — ни одна душа не спросила об А. Сорокине». Спрашивать было некому, никто в центре великого рекламиста не знал. А Омск быстро превращался из фантастического подобия столицы Сибири в заурядный провинциальный городок, и литературная жизнь в нем выглядела тоже провинциальной, неумело подражающей настоящей, большой, столичной.

Сорокин просил Иванова: «Было бы хорошо, если бы кто-либо, а лучше Вы, написали бы обо мне, причем самые отрицательные отзывы для меня более желательны», — и пояснял: «Для писателя более важно, когда его не расхваливают, а ругают».

Но Сорокина в столицах не расхваливали и не ругали. Бурно начиналась советская литература, каждый месяц на ее небосводе появлялись новые звезды, шли горячие споры о том, какой ей быть, литературе Советской республики, и никому не было дела до маленьких скандалов и маленьких-рассказов безвестного сибирского литератора.

А отношения между Ивановым и Сорокиным вскоре расстроились. Всеволод Вячеславович написал Антону Семеновичу, что собирается посвятить ему свою новую повесть «Бронепоезд 14—69», которую считает наиболее «антоносорокинской» из своих вещей. Но вскоре молодого быстро становившегося знаменитым писателя новые друзья убедили, что посвящения — штука старомодная и провинциальная, и повесть была опубликована без посвящения. Сорокин обиделся.

... Но как бы скромно ни выглядела литературная жизнь Омска по сравнению со столичной, она все-таки существовала, и Сорокин не мог не принимать в ней самого деятельного участия. Он был одним из инициаторов создания лито при Сибполитпросвете, объединившем литераторов города. Затем лито было преобразовано в «Омскую артель поэтов и писателей», где Антон Семенович тоже играл ведущую роль. «Артель» устраивала в Доме печати или в помещении рабфака недалеко от сорокинской квартиры вечера, на которых делались доклады на весьма серьезные темы: «Психология речи», «Стихотворение как художественная теорема», «О ритмике», «О творчестве М. Кузьмина», «О творчестве Александра Блока». Одним из докладчиков был, к слову сказать, будущий известный композитор, тогда молодой литературовед В. Шебалин.

Организовывались «артелью» и популярные в ту эпоху «литературные суды». В январе двадцать второго судили футуризм и имажинизм. Обвинителем был некто Войтов, заявлявший: «Российский футуризм — это шарлатанство, одурачивание публики, а его детище имажинизм — это об-разоблудие». В качестве защитника выступал совсем юный Леонид Мартынов.

Судили и Ф. М. Достоевского, очевидно в связи с его столетием. Суд шел недалеко от «мертвого дома», где великий писатель томился на реальной каторге. Впрочем, где точно помещались семьдесят лет назад тюремные казармы, уже никто не знал.

В Омск приезжал молодой поэт, автор изданного в Канске фантастического романа о коммунистическом будущем «Страна Гондури» Вивиан Итин. Он отбирал стихи и прозу для нового журнала «Сибирские огни», который собирались издавать в Новониколаевске, тогда, конечно, никто не представлял, какой долгий и славный путь предстоит пройти «Огням». Литературно-художественные журналы пытались выпускать во многих провинциальных городах. Пробовали н в Омске. Здесь тиражом в 400 и 500 экземпляров вышло два номера «Искусства» — «журнала искусств, литературы и техники, временника гублитсекции и Сибирского художественно-промышленного практического института».

«Временник» был по тем временам просто великолепно оформлен — в Омске помещалось тогда единственное в Сибири высшее художественное училище, его преподаватели приняли деятельное участие в выпуске «Исскуства». В содержании двух номеров журнала было немало материалов по прикладному искусству. Были напечатаны также стихи А Оленича-Гнененко, Л. Мартынова, рассказы А. Сорокина и К. Урманова и др. «Правда» откликнулась на издание омского журнала благожелательной рецензией Л. Шмидта, где говорилось, что «Искусство» может стать «твердым центром, вокруг которого будут группироваться художественные и литературные силы Сибири».

Однако таким центром стали «Сибирские огни», а «Искусство» прекратило свое существование. Случайности тут не было. «Сибогни» с самого начала выступили как журнал с твердой идейно-художественной программой, ставящий перед собой определенные литературные и общественные задачи и целеустремленно работающий над их решением. Омский же шедевр оформительского и полиграфического мастерства выглядел сборником случайных материалов, за содержание которых редакция не брала на себя никакой ответственности. В журнале, например, было помещено две статьи к юбилею Достоевского — восторженно-панегирическая Георгия Вяткина и другая, профессора Г. Круссера, названная с мрачной прямотой: «Художник рабов». Профессор заверил: «Достоевский ныне мертв... остался и останется навсегда в прошлом... настоящему он ничего не может сказать, кроме скверных анекдотов из подполья».

В «Искусстве» Антон Сорокин печатался вместе с молодым Леонидом Мартыновым, с которым в то время очень сблизился. Мартынову не было и двадцати. Его облик тех лет зарисовал В. Зазубрин: «Леонид Мартынов сильно стучит. Огромным не по ноге английским ботинком. И оставляет на полу мокрые куски снега. Грудь он старается открыть по-матросски, но шея у него тонка. Он еще растет вверх. Стихи у него тверды на ощупь, но музыка в них не окрепла, как голос, как грудь юноши».

Однако и в неокрепшей музыке первых мартыновских стихов уже прорывались отдельные ноты симфонии эпохи и начинал чувствоваться будущий огромнейший поэт: «Мы футуристы невольные, все, кто живет сейчас: звезды пятиугольные вместо сердец у нас. Мечтой о благополучии мы оперируем зло, ждем, чтоб огнями жгучими будущее зацвело. И притворяемся глупыми — умному жить больней. Пахнут землей и тулупами девушки наших дней».

Молодого поэта иногда называли последышем футуристов и штукарем, но были у него и яростные защитники вро-де Вивиана Итина, совершенно непонятно объявившего Мартынова новым Джеком Лондоном, но абсолютно спра-ведливо предсказавшего поэту большое будущее.

Молодой Мартынов бредил моряцкой романтикой и таскал Сорокина любоваться на маленькие черные морские суденышки «Убекосибири» («управления по обеспечению безопасности кораблевождения в устьях рек и у берегов Сибири») «Орлик» и «Иней», пришедшие в устье Омки через Белое, Баренцово и Карское моря. По тем временам их поход был героическим.

Леонид Мартынов написал и напечатал в «Рабочем пути» — в 1924 году — статью о своем старшем друге — чуть ли не первую благожелательную статью о писателе Антоне Сорокине. Называлась она «Дон Кихот сибирской литературы».

В заключительной части статьи говорилось, что в настоящее время «страсть Сорокина к скандалам утихла», однако констатировалось: «Масса, в особенности омские обыватели, видят и до сих пор в Сорокине только рекламиста и литературного хулигана. Поэтому стоит только Сорокину появиться перед публикой на каком-либо литературном собрании, как несознательная часть аудитории начинает гоготать и «задирать» писателя. Сорокин, привыкший к такой обстановке, часто отвечает резкостью, и в результате происходят недоразумения». Л. Мартынов приводит спокойно-грустные слова писателя: «Массы до сих пор не понимают меня, запуганные мною вначале».

Непонимание, конечно, не вдохновляло. Мешала и развивающаяся болезнь. Антон Семенович запустил ее. Узнав, что у него туберкулез, он вроде даже загордился, что у него настоящая, традиционная писательская болезнь, и лечился слабо. Да ведь и о каком серьезном лечении туберкулеза могла идти речь в голодном и неустроенном Омске времен гражданской войны.

Но был, видно, в его душе какой-то мотор, который не позволял ему останавливаться, не разрешал отложить перо, затушить свечу. Писал он в двадцатые годы не меньше, чем раньше, и часто писал просто хорошо.

10

Большинство рассказов Антона Сорокина, написанных в 20-е годы, — о казахах. Писал омский прозаик и о национальных меньшинствах Сибири, но особенно волновала его судьба людей Степи. В его архиве сохранилась короткая запись на отдельном листке: «О киргизском народе я хочу рассказать. Не могу не писать о нем. Я понимаю киргиз, а они меня. Они называли меня киргизским писателем».

Нет сомнения, что Сорокин хорошо знал о многих событиях в Степи. Его сборник «В сытых степях» открывается посвящением: «Памяти Маймуржана, Бирсаана, Ермиктаса, Алеке, Айгон, Айтенбая, Дженара, Аджибулата, Бактыбека, Иштара и всех других, не пожелавших в свое время подчиниться царскому правительству и первыми восставших перед Великой революцией». В конце концов не так важно, называет ли Сорокин подлинные имена знакомых ему участииков народно-освободительного восстания 1916 года или эти имена вымышлены им, важнее, что писатель понимает большое значение героического движения казахского народа.

Ряд казахских рассказов Сорокина воссоздает картины гражданской войны в Степи. С гневом и болью говорит писатель о горе, которое принесли в казахские аулы банды белоказачьих атаманов:

«Одно горе было у киргиз. Думали, большего и не будет. Только и разговоров было, что переселенцы теснят, скот на солончаках вымирает, а вот оказалось, что горе не имеет пределов. По приказу царскому стали брать киргиз на войну окопы рыть. И когда киргизы отказались, приехали казаки и стали из пулеметов расстреливать киргиз, вешать для устрашения. Много погибло киргиз, ну, думали, что может быть больше этого горя? Оказалось, нет предела горю, пришло время, и по степи стали разъезжать банды казаков атамана Дутова. Пожирали скот, насиловали невест, рылись в сундуках, уничтожали аулы. Полными горстями судьба бросила несчастья и смерть».

Ужасы белого террора в степи порой изображаются писателем красками трагического гротеска. Так, в рассказе «За страх и ужас в глазах» повествуется о том, как Анненков устраивает в «захудалом городе Павлодаре» бал-маскарад с призом за лучшую маску. Приз присуждается маске, изображающей застывшее в гримасе смертельного ужаса лицо степняка. Атаман приказывает победителю снять маску, но, оказывается, сделать это невозможно: перед танцующими настоящее лицо казаха, случайно попавшего на бал.

Писатель показывает не только кровавое торжество белогвардейцев, но и их историческую обреченность, их бессилие перед силой всего народа, всей степи: «Отряды казачьи, что репей на коже верблюда, а убитых в травах высоких не видать — скрывает степь. Только волки грызутся у трупов убитых, да летают, каркая, черные вороны. Много убитых, но всех не перебить, да и степь Тургайскую не наполнить убитыми, в огромных степях жалки кучки отрядов атамана Дутова».

Сорокин выводит образы степняков, не сломленных террором, бросающих в лицо своим палачам слова ненависти и презрения. Таков Джуван, перед смертью плюющий в глаза атаману Дутову. Таков дуана Байман, грозно прорицающий атаману: «Горе и бедствие над степью, горят разоренные аулы, но горе вам, — близко отмщение. Вот вы бежите по безводной голодной степи, жгучий песок пустыни слепит глаза и залазит в рот и ноздри. На чужбине бьют атаманз по морде кулаками и течет кровь».

Концовка этого рассказа — «Дуана Байман» — выдержана в фольклорном духе: прорицатель, чьим голосом говорит народ, неуязвим для вражеских пуль: «Злобно защелкали наганы и браунинги, но медленно шел дуана Байман к реке Тахир. Ушел дуана Байман...»

Знаменательно, что именно на казахском материале входит в творчество Антона Сорокина ленинская тема. В рассказе «Что знает только Аделькан о Ленине» кокчетавский акын Аделькан наделяет вождя революции чертами сказочного героя: «Аллах сделал так: ум у батыров оставил, а стали они такими же маленькими, другой раз и не узнаешь: батыр это или простой человек. Вот таким батыром с большим умом был товарищ Ленин». Пусть в песнях Аделькана о Ленине много вымысла, главное — забота великого вождя революции о счастье всех народов — передана в них правильно.

Поэтичен рассказ «Песня о живом кургане Азах» — о кургане, возведенном казахским народом в степи в честь Ленина. Ненавязчиво, всей художественной тканью повествования ведет автор читателя к мысли о неразрывной связи Ленина и народа, к мысли о том, что величие Ленина — это величие народа. «Разве не чудо живорастущая гора?.. Разве не чудо благодарность народная? Степные люди не имеют книг, чтоб записывать. В благодарность они на странице степи ставят точку, и точка эта — большая гора. Вот какой мерою можно измерить благодарность народа...»

Литературная общественность молодой Казахской Советской Республики ценила писательскую работу Антона Сорокина, ценила его рассказы о казахах. Некоторые из них еще в двадцатые годы были переведены на казахский язык. Переводили их один из основоположников казахской советской литературы Ильяс Джансугуров и будущий ученый Бейсембай Кенжебаев.

11

Антон Сорокин больше не устраивает скандалов. И потому что не хочет и потому что не может. Антон Сорокин очень болен.

Он то в тубдиспансере, то дома на кровати, которая в случае нужды может служить и гробом.

Рядом — Валентина Михайловна, жена, верный друг. Никогда не просила она Антона Семеновича свернуть с его трудной, неровной дороги, никогда не взывала к здравому смыслу. Только лечила синяки от ушибов.

На ее руке лежит маленькая желтая высохшая рука мужа. Он говорит шелестящим шепотом:

— Валя, я всегда считал себя великим писателем, а был, может, только хорошим счетоводом.

Оставлены планы, еще недавние. Еще год назад, выступая в военном училище на диспуте о нашумевшей книге Ф. Гладкова, он говорил: «Почему роман «Цемент» имеет такой успех? Дело, в том, что автор «Цемента» сумел уловить пульс времени, пульс огромной страны». Он хотел сам поймать пульс эпохи. Ходил с записной книжкой на омские заводы.

— Если у нас власть рабочих, то я должен написать о рабочих роман — и написать лучше всех.

Теперь он уже ничего не напишет. Он умирает.

А за окнами, на жарких пыльных улицах живет и не собирается умирать второй Сорокин, Сорокин-легенда, хулиган в пенсне, рыжий городской сумасшедший, достопримечательность Омска.

Маска паяца приросла к лицу. Можно ли ее оторвать?

Даже В. Я. Зазубрин, высоко ценящий рассказы Сорокина, после знакомства с автором недоуменно пожимает плечами:

— Ничего не понимаю... Очень милый, скромный, хороший человек...

Как будто ожидал, что Сорокин при знакомстве станет на руки или будет качаться на трапеции, зацепившись за нее хвостом.

В Новониколаевске — первый съезд сибирских писателей. Сорокин, конечно, не может поехать, но посылает письмо:

«Просьба прочитать съезду. Приветствую съезд сибирских писателей. Я при всем желании не мог приехать на съезд, но все-таки мне хочется сказать несколько слов. Мне в кругу писателей хотелось бы сказать, что черная слава Антона Сорокина не вполне им заслужена. В дореволюционное время работать писателю было нелегко. Его затирали, не давали видвинуться, а талантливые люди гибли от пьянства и полуголодной жизни. Антон Сорокин, затравленный, искал выхода в рекламе и все-таки не желал писать патриотических военных рассказов. И вот через 10 лет все изменилось. К писателям стали относиться иначе. Легко и радостно работать в великую эпоху переустройства жизни. Я жив еще, и сказать есть что, и это знают все мои читатели. Отношение ко мне самое наилучшее. Из центра за мои произведения мне дали пишущую машинку».

Ранней весной двадцать восьмого состояние больного становится катастрофическим. Близкие предпринимают последнюю попытку спасти Антона Семеновича или хотя бы отсрочить смерть.

«Антон Семенович, немедленно напишите, куда вы хотите ехать? Сколько Вам нужно денег? Мой совет ехать на время таянья снега в Сухум. В Сибкурупре будем хлопотать, но для хлопот необходимо знать, куда Вы хотите ехать.

Для того, чтобы выехать и поправиться, необходимо не падать духом. Я думаю, уверенность в том, что Вы не одинок, что у Вас есть Союз, есть друзья, которые Вам помогут, должна помочь Вам перенести стойко обычный недуг русского писателя.

Желаю бодрости и здоровья. Привет жене. Жду ответа. Жму руку.

В. Зазубрин.

РS. После Сухума (летом) по-моему, необходимо переехать в Боровое».

Наконец получена путевка в один из крымских санаториев. Валентина Михайловна отправляется с почти беспомощным мужем в непривычный для нее, закоренелой провинциалки и домоседки, долгий путь.

Медленно идет поезд, подолгу стоит на частых станциях. В душном купе обычного плацкартного вагона шумят детишки. Взрослые пьют водку и чай, играют в подкидного дурака. Сорокин лежит неподвижно, прикрыв глаза тонкой ладонью. Сквозь полудрему, сквозь голоса играющих, сквозь слабость, охватывающую все тело, он вспоминает, какие красивые, выразительные названия он умел находить для каждого из двух тысяч своих опусов: «Корабли, затонувшие ночью», «Чаша крови», «Записки Врубеля», «Гвардия слез предместья Мораль...»

После тяжелой пересадки в Москве Сорокин еле жив. Собрав последние силы, он сходит на перрон в Севастополе. Пролетка трясется по каменистой дороге и в такт ей прыгает в груди боль.

Но оказывается, чиновник, выписывавший путевку, был не очень внимателен: санаторий не принимает больных с открытой формой да еще в третьей стадии. Что же делать? Директор санатория пожимает плечами.

Растерянная, испуганная, измученная женщина мечется по улицам Ялты, по учреждениям и квартирам, сдающимся внаймы. Никто не хочет принимать больного, харкающего кровью. Денег почти нет. Остается одно — отправляться в обратную дорогу. И это уже верная смерть.

Где-то под Харьковым Сорокин, задыхаясь, шепчет жене:

— Валя, я хочу, чтобы меня похоронили в красном гробу... Дело маленькое...

Всеволод Вячеславович Иванов, один из самых популярных и признанных писателей страны Советов, собирался на заседание правления издательства «Круг», когда в его квартире раздался телефонный звонок. Женский голос произнес:

— Это говорит жена Антона Сорокина. Антон Семенович умирает. Он лежит в приемном покое на вокзале. Больных много, коек не хватает, и он лежит на полу. Пожалуйста, помогите ему.

Иванов связался со знакомым журналистом из «Известий», попросил его немедленно устроить Сорокина в хорошую больницу и уехал заседать, намереваясь заехать к больному на обратной дороге. Но с середины заседания его вызвали к телефону.

— Говорят из больницы. К нам по вашей просьбе помещен больной Сорокин. Он только что скончался.

Весь следующий день Всеволод Вячеславович провел в литфонде в хлопотах о ссуде для вдовы — ей не на что было добираться до Омска.

Из больничного морга тело в закрытом красном гробу привезли во двор «Известий».

Когда Иванов приехал туда с деньгами, было уже около шести.

Ваганьково кладбище закрывалось в семь.

Лошади понеслись через Москву рысью. За похоронными дрогами на извозчиках ехали Валентина Михайловна, Иванов, несколько известинцев и старичок-библиограф из Ленинки, прикрепленный к литературе Сибири.

Когда подъехали к Ваганькову, кладбищенские рабочие уже запирали ворота. Им не хотелось зря возвращаться. Завязался нелепый спор. Всеволод Вячеславович, морщась, слез с пролетки, отозвал старшего и достал бумажник. Старший взмахнул рукой, ворота отворились, дроги въехали на кладбище.

Дул резкий холодный ветер, деревья размахивали длинными, черными шпицрутенами. Воспаленно-красное мартовское солнце медленно проваливалось сквозь горизонт, оплывая как огарок. Косые лучи падали на лоснящиеся лица могильщиков и на красный гроб, который они, запинаясь нетвердыми ногами за каждую оградку, тащили на плечах к вырытой днем прямоугольной яме.


Перейти на страницу: