Меню Закрыть

Мартовский снег — Абиш Кекильбаев

Название:Мартовский снег
Автор:Абиш Кекильбаев
Жанр:Казахская художественная проза
Издательство:Советский писатель
Год:1988
ISBN:
Язык книги:Русский
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Перейти на страницу:

Страница - 27


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КРАСНОЕ ЯБЛОКО

1

Крошечные воронки, появляющиеся под копы­тами устало бредущих коней, тут же вновь заполняются песком. И мгновенно исчезают бесчисленные следы на скло­нах вздыбленной гряды барханов, оставленные отрядом уг­рюмо взирающих окрест телохранителей, едущих на отбор­ных скакунах саврасой масти впереди, на расстоянии пу­щенной стрелы. Зыбучий песок, безмолвный и бездушный, издревле привыкший к непостоянству и тщетности бытия, мигом стирает малейший отпечаток на бескровном лике этого безбрежного серо-пепельного мертвого пространства. Как бы ни старался Повелитель, вступив в Великую пустыню, отвести взгляд от всепожирающего сыпучего пес­ка вокруг, однако никак не мог избавиться от гнетущего ощу­щения его беспредельной ненасытности. И каждый раз, когда он, утомленный однообразным, удручающе монотонным су­хим хляскаипем копыт увязающих в песке по самые щетки лошадей, досадливо откидывает занавеску у окна своей кры­той повозки, перед глазами его простирается все то же уны­лое песчаное море.

Ранняя, чахлая весна. Скудная, убогая равнина, и ны­нешней зимой обделенная снегом, утомляла глаз. На кри­вых сучьях саксаула и жузгена еще не развернулись поч­ки. Все вокруг погрузилось в дрему. Горбатые барханы, невзрачные, раскорячившиеся кусты точно застыли в из­вечной неподвижности, прижавшись к убитой земле.

На стыке зимы и весны здесь всегда бушуют бури. Са­мая свирепая и затяжная из них, именуемая в народе «че­репашьей», отшумела лишь недавно. Пять суток кряду, словно из преисподней, бил им в лицо раскаленный до­красна зной пустыни. Пыльный смерч смешал землю и небо. Казалось, какая-то чудовищная сила, распаляя себя, в пепел, в прах истолкла всю твердь земли и провеивала ее па жестоком ветру. Несметное войско, ничего не видя и не слыша в этой черной кутерьме, с тупым упорством брело, тащи лось, грудью налегая на валивший с ног коней упругий шквал. Точно вздыбился весь мир и белый свет померк... Где земля, где небо — не разобрать... Ломило уши от рева ветра... Смерч, возбуждаясь, крепчая, гулял-свистел по всей вселенной... И казалось, не угомонится он никогда, не уймется, пока не разнесет, не развеет всю землю в прах. Вко­нец осатаневший ветер шквалом набрасывался на крытую ханскую повозку, норовя зашвырнуть ее в пучину мрака.

Кони вымотались, храпели; песок забивался в ноздри, в уши, в глаза, и изнуренные воины с трудом двигались против ветра. Но Повелитель велел продолжать поход. Ка­кой смысл в привале, если в голой пустыне пет ни кустика, где б можно было укрыться?

Наоборот, очень даже возможно, что разбушевавшаяся буря играючи разметет-расшвыряет по пустыне все повозки и тюки. Ведь не один караван бесследно исчезал под этими безмолвными барханами.

Не в правилах Повелителя было отправляться в походы в весеннюю распутицу или по чернотропу. На этот раз, стре­мясь вернуться в родные края к началу весны, он поневоле изменил обычаю. Однако, чувствуя какое-либо сопротив­ление, он становился упрямее, ожесточеннее и сильнее стискивал зубы. В самом деле, кто могущественнее на этом свете: этот шальной, безумный ветер, лишь дважды — в ве­сеннюю и осеннюю пору — обрушивающийся на землю, или он, владыка, способный при желании перевернуть вверх тормашками весь этот бренный мир?!

И все же, все же зло брало, что он, всемогущий, перед которым трепетало все живое, не в силах был укротить — ни копьем, ни саблей — вздорный нрав разгульного ветра. Тысячники, темники то и дело кружили вокруг его повоз­ки, как бы умоляя о привале, но Повелитель был непро­ницаем. Он сидел неподвижный, угрюмый и, казалось, не слышал, не замечал вовсе надсадного воя бури.

Пять дней и ночей ярилась буря — предвестница благо­датной весны. Потом весь мир враз утишился, словно обес­силенный после камлания баксы-шамана. Повсюду вокруг — кучками и поодиночке — валялись вылезшие, должно быть, на свет божий из трещин черепахи. Ветер расшвырял их как попало. Иные лежали брюхом кверху и беспомощно сучили уродливыми ножками.

В тот день, когда улеглась буря, к полудню войско до­брело до барханов. Склоны песчаных дюн, исхлестанные ветром, напоминали иссохший остов диковинных ископаемых чудовищ. Глубоко увязая в серый сыпучий песок, брели воины уже несколько дней. Еще недавно, всего несколько дней тому назад, они терпели великие муки из-за шкваль­ного ветра, теперь их изводила, угнетала глухая непроби­ваемая тишь. В груди сжимался, щемил беспокойно-го­рячий, с кулачок, комочек, точно опасаясь умолкнуть, ос­тановиться невзначай в этом оглохшем от тишины и непод­вижности мертвом пространстве.

Вокруг, куда ни посмотри, горбатились бурые барханы, и как бы пи спешило войско преодолеть их один за дру­гим, пока еще и намека не было на надежную твердь. Пус­тыня, изборожденная тяжелыми песчаными складками-мор­щинами, простиралась во все стороны. Сколько бы ты ни всматривался в затейливую и таинственную, как сура Ко­рана, вязь, начертанную ветром-каллиграфом на податливо­мягком песке, не вычитаешь ничего, что бы могло взбодрить онемевшую мысль. Наоборот, эти причудливые письмена поневоле навевали тягостные думы о том, что сама жизнь не что иное, как бессмысленные, беспорядочные знаки на песке, как случайные, постоянно меняющиеся, призрачные следы в этом однообразно тусклом и безбрежном мире. Ведь так же, как весенняя буря, которая после многоднев­ного буйства, вдруг разом обессилев, смиряется сама по себе, все, что человек привычно называет жизнью, со всеми ее страстями и суетой, остается завтра безжалостно стер­тым и погребенным сыпучим песком, имя которому Вре­мя.

Четыре долгих года провел он в походах, сто тысяч ко­ней истоптали, истыкали копытами немало чужих земель. Неужели когда-нибудь и это точно так же бесследно раз­веет ветер и проглотит песок? Если человеческая жизнь — нечто мимолетное, как шальной степной ветер, что просви­стел и унесся прочь, значит, и прожитые годы, старатель­но нанизывающие подряд и без разбора все ничтожное и сок­ровенное, так же призрачны и бесплодны, как этот зыб­кий, шуршащий песок под ногами. Выходит, между небом и землей нет ничего, кроме низменной суеты и бессмыс­ленности? Выходит, все-все проходит и только непостоянство постоянно, вечно?

Кто знает... может, так оно и есть. Разве мало униже­ний испытал он в прошлом? Разве не мыкался вот в этой не­доброй пустыне с женой и сынишкой, спасаясь от гонений? Разве не эти проклятые пески, отупляющие даже сейчас, когда он смотрит па них из расшитой золотом по­возки, обжигали ему тогда пятки до кровавых волдырей? Даже чахлого кустика не мог он найти в те черные дни, чтобы пальцами разгребать под ним песок в надежде кос­нуться истресканными от жажды губами желанной прохлады и влаги, и тогда в отчаянии казалось, что никогда уже не суждено ему выбраться из ненавистной скряги-пустыни, иссушившей его тело и душу, и никогда не дожить ему до того счастливого мгновения, когда он может или мог бы ополоснуть рот глотком живительной воды. Но кто о том знает теперь? Ведь даже он — он сам! — вспоминает о том разве что в безысходной тоске. Прошлые унижения стерло нынешнее могущество. Прошлые муки искупились нынеш­ним счастьем. Но ведь так может забыться и сегодняшнее. Тогда что собой представляет Завтра, о котором беспрестан­но твердит жалкий человеческий род? Что оно? Безумный разрушитель всего сущего на земле, равнодушный губитель всего, что живет сегодня, или карающий меч судьбы, бес­смысленности и непостоянства, одинаково беспощадный ко всему и ко всем? Что оно, это Завтра?

Если оно и впрямь меч карающий, то к чему тогда Се­годня, олицетворяющее неминуемую смерть с хищно ра­зинутой пастью?! А если Сегодня — вечно, бессмертно, то где — Вчера? Где оно, что было вчера? Где они, что жили вчера? Как случилось, что те, кто еще вчера сражался с ним, сегодня погребены песком забвения? Неужели их сразила лишь его пощады не знающая сабля? Нет, конечно! В своей гибели они повинны сами. Вернее, слабость их повинна. Выходит, Вчера — попросту разновидность слабости. Точ­нее, другое ее название. Лишь ослабев, обессилев, Сегодня превращается в Вчера. А неуемная, все сокрушающая сила способна дерзко схлестнуться не только с сегодняш­ним, но и бросить вызов самому Завтра... Истинное имя силы — Вечность. Только необузданная сила, мощь в сос­тоянии находить с нею общий язык. Гибель слабого пред­определена уже Сегодня; кару для посредственности, для середняка готовит Завтра; и только сильный, не признающий никого и ничего, бессмертен, как сама Вечность.

Сегодня — это еще неопределенность, какая-то зыбкая серединная межа между страхом и надеждой. Это доля презренного большинства. Это плавание на утлой лодчон­ке в ограниченном, строго очерченном пространстве. И толь­ко. Лишь в таком шатком положении — между явью и заб- пением — жалкий люд способен постичь и признать волю сильного. А без него тьма-тьмущая слабых — сброд. Лишь тот, кто наделен такой могучей волей и в состоянии дер­жать чернь между Страхом и Надеждой, может превра­тить ничтожных в ее реальную силу. В руках такого Се­годня оборачивается грозным оружием в борьбе с Завтра... Каждому своему военачальнику он неустанно внушает: «Какие бы напасти ни подстерегали тебя, не попадайся в тупик, из которого нет выхода. Заранее позаботься о ла­зейке для спасения...» Слабость — тот же тупик... Надо иметь в запасе уйму уловок, чтобы не очутиться в ее те­нетах.

Разве не о том же говорится в Священном писании?

Спросил однажды муравей у пророка Соломона: «Ве­даешь ли, отчего всеблагий подчинил себе ветер?» Соло­мон не нашелся что ответить. «В том заключен намек, что царство и могущество твое когда-нибудь ветер же и раз­веет». Побледнел мудрый Соломон, услышав это. «Ибо ска­зано: устами ничтожного аллах сообщает свою волю вели­ким»,— сказал муравей и уполз восвояси. Если уж от са­мого Соломона отвернулось Счастье, то что говорить о других. Но, лишившись счастья, он ведь не лишился славы. И потому не следует ли из этого, что счастье — приз­рачное благо бренной жизни, а слава — достояние величия и вечности?

Разве славу Соломона сберегли до нынешних дней не все те же бедные дехкане — безымянные труженики мура- вьи, которым несть числа? И разве не они, не те же самые ничтожные, чьими устами аллах сообщает свою волю вели­ким, воздают им славу и почести по всей земле? Неслу­чайно любое деяние великих черни всегда кажется испол­ненным смысла и значения. Ведь именно толпа вознесет тебя до небес, глядя на твои недоступные ее разумению свершения. Скакун, на котором скачет слава,— людская молва. Пока нерасторопная истина в устах разумного взберется в седло, пустозвонная молва в устах горлопана уже поскачет, развевая полы, по низовьям и верховьям.

Пустослов, распространяющий молву, шалеет от одного звона. Он воспринимает лишь грохот славы. И не станет надрывать глотку в надежде отведать от славы тихой и скром­ной. Главное: что бы ни делал, нужно делать так, чтобы удивить, ошеломить этого ничтожного маленького человеч­ка. Ошеломленный, он не в состоянии отличить хорошее от плохого, добро от худа. Ну, вот к примеру, идет впереди, тяжело переваливаясь, ногами-бревнами вспарывая хруст­кую гладь песчаных холмов, неуклюжий верзила слои, гру­женный золотом и драгоценностями поверженных южных стран, и тот, кому этот слон в диковинку, отнюдь не станет рассуждать, хорошее это животное или плохое. Глядя па его чудовищную громадность, несуразно длинный хребет, человек, вероятно, не испытывает в первый момент ни стра­ха, ни ужаса, ни отвращения даже, а только и прежде все­го — удивление.

Размеры твоих деяний — все равно, во имя добра или зла, — должны быть непременно больше, внушительней, чем в силах охватить их маленький глаз маленького человека. Малым твоим добром оп так и так не удовольствуется, а за малое твое зло начнет тебя же ругать и склонять на все лады. Разобьешь кому-нибудь нос в кровь, тебя осудят и под­нимут галдеж; если же утопишь в крови половину вселен­ной, тобой начнут восхищаться и говорить о тебе с благо­говением и страхом.

Пока ты жив, старайся удивлять всех, кто тебя окружает. Те, кого ты сумел удивить при жизни, будут удивлены и после твоей смерти. И, прислушиваясь к их россказням, начнут удивляться потом и те, кто тебя и в глаза не видел. Важно только сохранить кое-где приметы своей славы и верноподданных потомков — живой отголосок былого твоего могущества, которые не дадут угаснуть восторженной молве, подбрасывая изредка в костер легенды хворост воспомина­ний.

Не всякому такое дано. Это удел избранных. Но тебе- то это вполне доступно, пока владеешь несметным богат­ством и держишь в руках тумены послушного войска. Только но прозевай своего часа, пе дряхлей... И не обленись от пре­сыщения... Иначе уподобишься незадачливому любовнику неверной, похотливой бабенки: едва выскользнешь из ее опустошающих объятий, как на твое место уже метит дру­гой, более удачливый и сильный. Таков он, этот лживый, изменчивый мир. Разве сам ты пе достиг могущества и славы, ловко воспользовавшись слабинкой других? Теперь старайся, чтобы они ни за что не догадывались о твоей слабости... Пусть о том знает всевышний. И только.

Один всевышний... Да-а... ранее, бывало, возвращаясь с победой, оп по ломал себе голову, размышляя о том о сем. Все эти мысли сохранялись в Глубокой тайне в самом потайном уголке сердца. И оберегал оп ее, эту сокровенную тайну, не только от чужих, словно какую-нибудь свя- тыпю, которую храпят в заветном местечке за семью зам­ками, но и от самого себя, подальше, в глубине души, радуясь тому, что она есть, всегда при нем, и одно­временно боясь даже лишний раз о ней подумать. Тогда зачем, по какой причине теперь вдруг всколыхнулось, всплы­ло наверх все сокровенное, многажды раз передуманное до мелочей, взвешенное до крупицы, тщательно оберегаемой от всех живых? Зачем он вновь и вновь жует свою жвачку, давясь отрыжкой, словно Старый, шелудивый верблюд? Ведь если уж хранить тайну тайн своих, то следует ее хра­нить, как верную дамасскую саблю. Если без толку размахи­вать ею, не мудрено ненароком и выронить из рук. А став до­бычей врага, твоя сабля тебя же и обезглавит.

Потому-то он и не позволял себе передумывать то, что было им однажды решено. А сегодня с ним творилось что-то непонятное. Прежде, как бы он ни уставал от изнуритель­ных походов, в душе не чувствовал подобного смятения. Или, может, его вконец истомила многодневная свирепая буря великой пустыни, особенно опасная в эту пору — на стыке зимы и весны?.. С чего бы это? Ведь немало стран покорено, немало тронов опрокинуто. Он наконец-то на этот раз свел счеты и в прах разнес двух давних, коварных, немало крови ему попортивших соперников, не говоря уже о карли­ковых правителях, которых без труда поработил попутно.

Раньше, глядя на то, как падали к его ногам чужие короны, он испытывал сладостное и грозное удовлетворение. На этот раз все в нем точно онемело. Может, причиной тому непрошеная, незваная гостья — старость, подстерегающая его с некоторых пор на каждом шагу? Она, пожалуй, похуже лю­бого врага. Ее никаким войском не одолеешь. И сабля не бе­рет, и златом не откупишься, и хитростью не упредишь. Она, словно кровный твой враг, незаметно берет в осаду и не обрушивается врасплох, а изводит постепенно, под­тачивая силу и веру, вселяя тайный страх.

И вот теперь она же, старость, крепко напоминает, что дальние и долгие походы отныне не для него.

И, думая об этом, он почувствовал, как сердце точно каленой иглой кольнуло.

Когда-то, давным-давно, добившись трона и короны, он явственно понял, что, покоряя одного за другим своих бес­численных врагов, проведет свою жизнь не на золотом троне, а в походном седле.

Так оно и случилось. Так он и жил до сих пор. Мно­гие пароды и страны покорил. В краях, доступных копы там коней, осталась неподвластной ему лишь одна-единст венная страна. Народу в ней видимо-невидимо, как муравьев- в муравейнике, и, должно быть, потому не трепещут перед ним, как другие. Более того, время от времени подсылают к нему своих редкобородых, узкоглазых послов, и они то угодливо припадают к его стопам, то горделиво-полусонно взирают на него, важно плетут словеса с подчеркнутым достоинством па каменно-непроницаемых лицах. Давно на них он точит зубы, но, кажется, пробил час судьбы, дошел и до них черед. Остальные три стороны света он подмял под себя, да так, что не поднять им больше головы. И потому, чтобы в будущих походах не думать о покоренных уже стра­нах и не тратить силы на подавление возможных мяте­жей, он приказал заблаговременно истребить поголовно всех побежденных воинов. Теперь уж можно не оглядываться.

Сейчас и победоносное войско его, сокрушившее немало врагов и наводящее ужас па чужеземцев, как никогда в славе и силе. И пока оно не растеряло грозного воинско­го духа, он намерен после недолгой передышки вновь отпра­виться в далекий поход.

По пути он пополнил свое войско успевшими подрасти воинами ранее покоренных стран. Песок повизгивал-шуршал под копытами тысячи и тысячи коней, голубые копья, ощети­нившись, сверкали в лучах солнца, из-за барханов и дюн все шли-текли, словно черные тучи из-за ущелий, грозные тума­ны, и казалось, не из похода возвращается великое войско, а, наоборот, выступает в кровавый поход. Воины веселы, бод­ры, точно джигиты после жарких девичьих объятий. Боевые знамена и бунчуки сотников и темников горделиво развева­лись па пустынном ветру.

И лишь по тяжело навьюченным караванам и по мно­жеству рабов, закованных в кандалы, и пленниц можно было догадаться, что войско возвращается из победного похода. Да-а, что бы там ни было, он решил вступить в столичный город всем войском, многочисленным, как комариная туча. Пусть народ лицезрит своего властелина, завоевавшего три стороны света, во всем могуществе и блеске, пусть полюбует­ся его мощью, шалея от гордости и спеси...

Вдали над белым песчаным холмом Повелитель неожи­данно увидел странный силуэт, похожий на тонкий шест. Он был голубее самого прозрачного неба и впивался своим острием в окутанный дымкой марева горизонт.

Пораженный властелин хотел было подозвать немедленно провидца из свиты, чтобы узнать, не божий то ли знак, но, заметив, что шест все явственнее обозначался на фоне неба, обретая темпо-синюю окраску, решил повременить.

Наконец-то кончились могучие барханы и дюны и пошли мелкие, разрозненные холмики. Чувствовалось, что пустыня па исходе и скоро нога коснется желанной тверди. Все чаще попадались островки с чахлыми кустиками.

Когда песчаные увалы остались позади, горизонт, зажа­тый ими, вдруг сразу раздвинулся, расширился.

И вместе с горизонтом, по-весеннему зыбким, смутным, с просинью, медленно, по-кошачьи отступавшим назад, туда, к неотвратимо удалявшимся, точно в страхе от несметного полчища, барханам, отодвигался, уплывал и таинственный голубеющий шест.

Вот тумены обогнули дикие заросли саксаула и жуз- гена, поднялись на суглинистый перевал и выбрались на твердь долгожданного плоскогорья. Впереди, далеко-далеко, в дымчатом мареве дрожала, зыбилась гряда пестрых гор.

Еще некоторое время спустя в урочище, значительно ближе от пестроголовых гор, в сплошной дымке, показались силуэты больших и малых строений. Голубой шест особня­ком, загадочно завис над ними, постепенно погружаясь в густую синеву неба.

Вскоре четко вырисовался город в долине. Точно выплыл из голубого марева войску навстречу со своими голубы­ми, будто воздушно-невесомыми, минаретами. Прямой как стрела голубой шест, упиравшийся вершиной в небо, обер­нулся — и Повелитель увидел теперь это ясно — величест­венной башней. Раньше ее не было в его столице. Строй­ная, округлая, чем ближе, тем причудливей переливавшаяся всеми красками башня напоминала молодую, нежную жен­щину в голубом шелковом платье, истосковавшуюся по далекому, измученному дорогой возлюбленному и машущую ему рукой. Здесь, на равнине, широко раскинувшейся во впадине, земля обрела вдруг рыжеватый оттенок. Вокруг — то здесь, то там — шевелились, суетились крохотные черные точечки. Весна властно преобразила ровное поле в окрест­ностях города. Многочисленные сохи, запряженные лошадь­ми, волами, а то и людьми, вспарывали, бороздили упру­гую, с едва заметным, еще блеклым покровом пашню, будто вырезали тесьму на могучем теле земли. На равнине за городом войско, под которым стонала и прогибалась земля, в честь возвращения с победой двинулось торжественным строем. В первых рядах, натянув до звона тетиву, шли лучники; за ними, грозно вскинув стальные сабли и острые копья,— сабельные и копьеносцы. Дальше, гремя кандалами, тащились пленники-рабы и брели тяжело груженные добычей караваны верблюдов. За караваном, покорно опустив головы, прошли юные красавицы, пленницы из разных племен и на­родов. И лишь в конце, замыкая шествие, в окружении десяти тысяч верных нукеров, проплыла под тягучий рык кар- паев ханская повозка.

Караульные отряды, обступив торжественный строй с двух сторон, сопровождали войско до главных городских ворот. Поля, вспаханные под бахчу, хлопчатник, овош, перешли вскоре в тщательно ухоженные фруктовые сады. На деревьях недавно, видно, лопнули клейкие почки. Все вокруг точно в сиренево-белых прозрачных платьицах. Под раскидистыми ветвями виднелись бурые глиняные дувалы вокруг маленьких двориков. Здесь начиналась окраина горо­да. На широких лавках, протянувшихся по обе стороны улиц, сверкал, сиял, переливался, притягивая невольно взор, диковинный товар со всех концов света — китайские шелка, драгоценности, изделия из золота и серебра, сукно, замша, дубленая кожа, меха, пушнина, всякая утварь, поделки; в возду.хе плыл густой, пряный дух сушеного урюка, сочной, крепко поперченной самсы, сладкого и жирного, паром исходившего плова, хрустко поджаренного на сак­саульных углях кебаба.

Неожиданно кончились сады, окутанные дымчатой ки­сеей, все плотнее, выше становились дувалы и все много­людней улицы. Едва головные части войска хлынули в город, точно пенистый резвый ручей — в мутную лужу, как за крепостной стеной на холме, опоясанном глубоким рвом с водой, Зычно затрубили карнаи. И тут же откликнулись в ответ разом все карнаисты под войсковыми знаменами и бунчуками и посыпалась оглушительная дробь походных барабанов — даулпазов. От раскатисто-ликующего гула, взметнувшегося над городом со всех минаретов и круглых куполов, от утробного рева тысячи надрывающихся карнаев и мощного цокота несметных копыт задрожала, застонала земля.

Жители столицы, потрясенные невиданным зрелищем, пугливо озираясь на сурово ощетинившиеся копья, смотрели во все глаза с дувалов, из щелей и окон на торжест­венное шествие победителей.

Все внимание Повелителя было поглощено новым мина­ретом, вызывающе гордо устремившимся к бескрайней шири неба...

2

Пир в честь победы и окончания похода длился два месяца. Шумная, многолюдная равнина после торжеств сразу же опустела. Столичный город вернулся к обыденной привычной жизни. Народ казался бодрым, оживленным после длительного отдыха, веселья и гульбы.

И только одного Повелителя усталость не покидала. На другой день после окончания пира он перебрался в тихий загородный дворец на вершине холма, окруженного тенистым, недоступным солнцу и зною садом. По величию и богатому убранству дворец не уступал другим, однако в нем Повели­тель никого не принимал. И сад на холме был запущен­ный, дикий, как и все непроходимые леса вокруг урочища. В нем обитали косули-елики, водились павлины, фазаны, и не были они прирученными, как в других садах. В этом дворце Повелитель не устраивал пиров и не принимал послов. Он предпочитал уединенную прогулку по саду, куда пробирался по мостику, перекинутому через ров с водой вокруг дворца. Гулял он один, без свиты, без спутника. В сад вообще никто не допускался, кроме членов ханской семьи. Но и они не осмеливались приходить сюда без личного его позволения. По воле Повелителя, бывало, привозили к нему маленьких внуков, с которыми он весь день проводил в саду, а ве­чером, посадив их в повозку, отправлял назад к Старшей Ханше.

На этот раз он и за внуками не посылал. Старшая Ханша через гонца передала просьбу поговорить по одному неотложному делу, но хан и его не принял, передав, что ему сейчас не до разговоров. Долгий, нелегкий поход и двух­месячное разгульное пиршество вконец утомили его. Никого не хотелось сейчас видеть.

Он забирался в укромный прохладный уголок сада и подолгу сидел на валунах у звонкого, говорливого родника. Только вот здесь, на крохотном клочке земли, рядом с вечным родником, он не чувствовал себя могущественным властелином. Здесь он мог не повелевать, и были ему не­послушны, неподвластны и неустанно журчавший прозрач­ный родник, и бесчисленные птахи, безмятежно щебе­тавшие в густой зеленой листве, и лупоглазые стрекозы, трепетавшие тонюсенькими крылышками над самой водой. Здесь никто его не боялся. Пожалуй, одни только чуткие косули, невзначай наткнувшись на пего, ошалело мчались прочь в густые заросли. Но пугались они его не потому, что был он властелином, а лишь потому, что принадлежал к многочисленному недоброму племени двуногих.

Когда он направлялся к любимому роднику, вооружен­ные телохранители и дворцовые слуги, избегая с ним встречи, мгновенно убирались восвояси.

Часами в глубокой задумчивости сиживал Повелитель возле одинокого родника. Здесь вызревало окончательное ре­шение о далеких и опасных походах. Здесь, па сонной поля­ночке, в райском уголке, под переливчатый говорок ручейка, решались судьбы тронов и коронованных владык.

Мысли роились в голове Повелителя, текли непрерыв­ной вереницей, как эта родниковая вода, сочившаяся из глубины земли. Но вода текла ровно, размеренно по одному и тому же извечному руслу. А мысли Повелителя, едва за­родившись в глубине души, неизменно путались, мешались, растекались беспорядочными ручейками во все стороны.

Вот и сегодня он пришел к роднику, чтобы обстоятель­но обдумать предстоящий вскорости нелегкий поход, ио думы нежданно-негаданно набрели на загадочный случай с яблоком. Красное наливное яблоко, с едва заметным, тоненьким надрезом сбоку он вернул вчера, не дотронув­шись, а сегодня во время трапезы служанка вновь поднесла его на золотом подносе.

Он его сразу узнал среди других яблок, схватил и раз­ломил: из середины, извиваясь, выполз червь. Он не имел привычки выказывать гнев перед слугами. Положил яблоко обратно, будто ничего не заметил.

Служанка убрала поднос. Повелитель сурово сдвинул брови, но сделал вид, что прощает оплошность прислуги, подавил нарастающую ярость.

Он устремил все подмечающий, сверлящий взгляд па служанку, но не усмотрел в ее движениях, походке ни тени робости или смущения, кроме того, что она чуть-чуть при­кусила нижнюю тонкую губу.

Но разве не все служанки испокон веку прикусывают губы и заученно улыбаются, выказывая подобострастие- перед властелином? Выходит, эта, что унесла сейчас с ханского стола червивое яблоко, не почувствовала никакой вины перед ним? Или, занятая делом, ставя и убирая посуду с яствами, она и впрямь ничего не видела? Но... подмечать, ловить каждое движение па лице Повелителя и удовлетво­рять любую его прихоть разве не обязанность челяди? Однако ведь может быть и так, что поджатые губы служанок не просто дань вежливости или учтивости, а искреннее смущение перед мужчиной-повелителем? Теряются же перед ним, испытывая невольный трепет, не только слуги, по и визири, полководцы и даже родные дети. Что уж говорить о бедной, беззащитной женщине? Она не то что за выражением лица Повелителя, а за собственными поступками от страха не усле­дит. Где уж ей все вокруг подмечать?..

Порой Повелитель поневоле поражался непонятливости своих приближенных, тому, что их разумению оказывались недоступными самые простые вещи. Потом, размышляя об этом наедине с собой, приходил к выводу, что поражается напрасно. Ведь ему-то легко: у него нет необходимости кому-либо угождать или стараться понравиться, а его и чиненным, угодливо ловящим каждое его слово, постоянно смотрящим ему в рот, следящим за каждым движением бро­вей, немудрено, разумеется, споткнуться на ровном месте.

Во время беседы с приближенными он искусно заставлял их высказываться без утайки, а сам между тем лишь молча слушал. Даже не перебивал собеседника. П тот чувствовал себя робким учеником, плохо выучившим урок, перед стро­гим, педантичным до угрюмости наставником. Повелитель, точно окаменев, смотрел собеседнику в глаза, нс выказывая ни единым движением своего осуждения или одобрения. Не простое искусство — умение слушать. Иной верткий, пронырливый льстец, угадав настроение Повелителя, начи­нает ловчить, подстраиваться, подлаживаться, как заурядная шлюха, скрывая своп подлинные мысли и побуждения. А По­велителю совершенно ни к чему, чтобы его подчиненные что-то утаивали, скрывали. Ему выгоднее, чтобы перед ним все выворачивали наизнанку свои душонки, с покор­ностью выкладывали все свои тайны. Ибо в подвластном ему мире только один-единственный человек имеет право па какие-то тайпы — большие и малые, все равно. Это он сам, властелин! А всем остальным, готовым ради пего пролить кровь и пожертвовать жизнью, какой смысл иметь еще какие- либо секреты?! Да, да... он должен, обязан знать, что думает и делает каждый, кто находится под его властью. Нет покоя его душе, пока он не вызнает до донышка все, что в сердце и помыслах приближенных. Здравый человек не садит­ся на коня, чьи повадки ему не знакомы. Точно так же не­разумно окружать себя людьми, которые ио отвечают за свои слова и поступки, но знают своих возможностей и не ведают, где свернут себе шею. К тому же следует помнить, что твоя тайна, пока опа при тебе,— твое оружие, но с того дня, как ты однажды кому-то ее доверил, она уже оружие чужое. И Повелитель искони стремился прежде всего обезоружить своих приближенных, раз и навсегда ли­шив их сокровенной тайпы. Потому в беседе он позволяет им говорить свободно, без стеснения, без оглядки. Боже упаси, чтобы он обрывал чью-нибудь речь неуместным словом. Наоборот, прикидывался незнающим, задавал наро­чито наивные вопросы. И тогда собеседник, не чувствуя под­воха, с долей приятного превосходства отмечал про себя, что всемогущий и всевидящий властелин не такой уж всемогущий и всевидящий, как о нем говорят, коли не догадывается о простых вещах, и начинал с детским простодушием и откро­венностью выкладывать все подробности, о которых еще ми­нуту назад был склонен умолчать.

Таким образом, заставив собеседника распахнуть перед ним душу до последнего закоулочка, вызвав его на чисто­сердечную исповедь, Повелитель потом без сострадания давал понять, что он отнюдь не такой простак, как тому, собесед­нику, па мгновение почудилось, что он, как истинный про­видец, наделенный к тому же верховной властью, все-все знал и видел давным-давно. Бедняга, пустившийся в откро­венность, тут спохватывается и подавленно умолкает, вдруг сразу ощутив всю пропасть своего ничтожества. После этого он становится покорным, послушным, точно годовалый верб­люжонок, которому пробили ноздрю, чтобы было сподручней вести его на поводу...

В конечном счете, разве не в этом заключается пре­восходство всех владык, всех сильных мира над остальным людом — в том, что, имея власть выведать тайну каждого, они сами никого в свою тайну не посвящают и никогда о пей не разглагольствуют? Ведь с самого сотворения мира когда и где бывало, чтобы кто-то осмеливался выспрашивать тайну самого правителя?

Властелин должен быть не только немногословным, ио и уши свои он не позволит осквернять какими-либо недостой­ными слухами. Если он опустился до чьих-либо нашепты­ваний, то уж поистине впору снять с головы золотую корону и поставить ее плевательницей перед сплетником с поганым хайлом.

Тех, кто охотно и подленько наговаривал на других, он ненавидел люто, точно бешеных собак. Кое-кто из неиспра­вимых холуев, тайком сообщавших ему, что о нем говорят за глаза, нашел успокоение па виселице. С тех пор никто не совался к нему с подозрительными слухами. Визири и родные сыновья без его просьбы или поручения никогда ни о ком не заикались. Чрезвычайной важности события сообщались ему — с ведома и согласия членов его семьи или высоко­поставленных служителей дворца — только предсказателями из личной свиты. При этом недобрая весть доводилась до пего намеками. И если ему требовалось знать все подроб­ности, скрывающиеся за иносказанием, он вызывал к себе га­дателей и приказывал истолковать донесение. Те известную им недобрую весть тоже не сообщали открыто, а препод­носили лишь разные ее толкования, которые он мог пони­мать, как ему угодно было. На основе намеков и их толко­ваний Повелитель сам выносил решение и определял меру наказания виновнику. Находить истинную суть каждого иносказания, а также единственно правильный выход из создавшегося положения и точно определить степень вины — нелегкое занятие даже для властелина. Ибо, как нигде больше, здесь всякая поспешность и очевидная всем неспра­ведливость, несомненно, наносят непоправимый урон даже безмерному ханскому престижу. И в этом вопросе он свято придерживался своего излюбленного правила: «При любой напасти опасайся тупика, на всякий случай всегда оставляй себе лазейку». Он стремился не связывать самому себе руки. Известно, что жалобы и сплетни чаще всего касаются отдельных личностей. Повелитель, способный без угрызения совести утопить в крови тысячи людей и уложить на поле брани тысячи воинов, однако крайне осторожен и щепетилен в вынесении приговора одному человеку. В этом сказы­вается одна из кощунственных несуразностей презренного бытия.

В самом деле, в бою чем больше загубишь невинных душ, чем больше перебьешь воинов-сыновей, взлелеян­ных горемычными матерями, — тем громче слава пред­водителя-хана, и — наоборот — малейшая несправедливость, допущенная им в мирной жизни хотя бы в отношении к последнему нищему, накладывает несмываемое пятно на его честь. Милость, милосердие, проявленные повелителем к какому-нибудь ничтожному смерду, способны вытравить из сознания толпы жуткую славу кровопийцы, повинного в гибе­ли тысячи и тысячи невинных, и посеять молву о мудром, человечном и справедливом хане — таком справедливом, что может мечом правосудия, как говорится, повдоль рассечь волосок.

В этом он окончательно убедился много лет назад во время южного похода.


Перейти на страницу: