Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) Ирина Стрелкова — Страница 13

Нажмите ESC, чтобы закрыть

Поделиться
VK Telegram WhatsApp Facebook
Ещё
Одноклассники X / Twitter Email
Онлайн-чтение

Друг мой, брат мой… (Чокан Валиханов) Ирина Стрелкова

Название
Друг мой, брат мой
Автор
(Чокан Валиханов) Ирина Стрелкова
Жанр
История
Год
1975
Язык книги
Русский
Страница 13 из 16 81% прочитано
Содержание книги
  1. ПОВЕСТЬ-ХРОНИКА
  2. НЕОБЫЧНОЕ ЗНАКОМСТВО
  3. СИБИРСКИЙ ЛОМОНОСОВ
  4. ПОРУЧИК СУЛТАН ВАЛИХАНОВ (Встреча первая)
  5. ПОРУЧИК СУЛТАН ВАЛИХАНОВ (Встреча вторая)
  6. ПОРТРЕТ МАКАЖАНА
  7. КАЙСАЦКИЙ ПРИНЦ
  8. ДРУГ МОЙ, БРАТ МОЙ... (Рассказ Григория Потанина)
  9. В СИБИРСКОМ КРУЖКЕ
  10. ВОЗВРАЩЕНИЕ АЛИМБАЯ
  11. РОССИЯ В ЛОНДОНЕ
  12. ПЕТЕРБУРГСКОЕ ЛЕТО
  13. ДОЛГАЯ ОСЕНЬ
  14. ПЕРЕПУТИЦА
  15. ПРОЩАНИЕ
  16. СТЕПЬ
  17. АЛТЫН-ЭМЕЛЬ
Страница 13 из 16

ПЕРЕПУТИЦА

В октябре Потанину сравнялось двадцать пять лет. В ноябре — Чокану. В Степи этот возраст считается самой прекрасной порой. В двадцать пять казах торопится с пира на пир, под ним конь лихой, седло в серебре, перья филина в конской гриве. Казах одет щеголем на степной лад, завораживает красавиц пением под домбру, обгоняет всех соперников на байге. Он молод, силен, удал и беспечен, как только может быть беспечен исконный степняк.

Чокан дразнил себя: завидует ли он порой своему счастливому ровеснику, не прославленному ни в Петербурге, ни в Европе? Завидует ли он кому-то, похожему на него монгольскими чертами лица, скачущему по осенней сытой степи на пир, чтобы блеснуть, какой он широкожелудочный, не слабее в сей доблести мужской самого великого хана Аблая?

Не без злости посмеиваясь над собой, Чокан готовил званый пир для друзей-сибиряков. Он знал, что из них добрая половина перебивается с хлеба на квас, и застолье готовил обильное. Накануне дня званого Чокан поставил перед собой востроглазого денщика, Мухаммедзяна Сейфулмулюкова: «Уходи. Ты мне больше не служишь». На круглом рябом лице — ни удивления, ни фальшивой обиды. Сейфулмулюков деловито собрал солдатские свои пожитки и был таков. Долго ли теперь валихановскому дому стоять без крысиной дыры?

На валихановские обеды собиралась одна и та же компания. Потанин, Ядринцев, сотрудник «Современника» Григорий Захарович Елисеев, Наумов — будущий известный писатель, другие сибиряки… Приходил капитан Голубев из Генерального штаба, исследователь Семиречья и озера Иссык-Куль. Венюков — тоже из Генерального штаба, прославленный путешествиями по Амуру, по Средней Азии. Перемышльский от приглашений не отказывался — первостроитель Верного теперь дослуживал в столице. Василий Обух, верненский артиллерист и первый метеоролог, бывал у Чокана, когда показывался в Петербурге. Непременный гость — Семен Капустин, сын Екатерины Ивановны, которую Чокан почитал как вторую мать. Капустин стал деятелем по крестьянскому вопросу, печатал статьи в газетах.

В тот раз и Трубников был приглашен отпраздновать двадцатипятилетие — Чокана и Григория Потанина.

Заскочивший на огонек румяный Всеволод Крестовский оглядел с порога компанию:

— Так вот оно почему нынче на мороз повернуло! Сибиряки в кучу собрались.

На его беду Чокан вышел по хлопотам хозяйским. Ядринцев глянул на Крестовского волком, и легкий характером Всеволод сделал вид, что заскочил лишь на минутку, что спешит куда-то, к лучшему обществу — всего-то у него и дела к Чокану — конверт оставить с портретом Макы и фотографией. На прощание Крестовский уязвил сибиряков извинением насмешливым:

— Простите, если глупость… сморозил! Вернувшийся к гостям Чокан за Крестовского огорчился. Ему приятен был Крестовский легкостью характера. Без тени смущения подхватывал меткие словечки Валиханова и вставлял в стихи. Недавно одно из стихотворений Крестовского приобрело скандальную известность. Всего лишь пустячок фривольный, но Добролюбов печатно отчитал поэта: в такое-то время сочинять недостойные стишки! — и литературный Петербург всполошился. Чокан сразу же стал уверять Потанина, что сюжет подсказан им, и у него, Чокана, в доме срифмован.

Добряк Семечка Капустин не разделял неприязни Потанина к Всеволоду Крестовскому:

— Спору нет, у него встречаются пустенькие вирши. Однако пишет он и о крестьянской доле, о том, что земля русская пропитана крестьянской кровью и крестьянскими слезами — пора уже вырасти на ней свободе…

— Кто нынче о слезах крестьянских не строчит! — вспылил Елисеев. — Экое наше несчастье русское, что всегда находятся охотники выскочить поперед всех с бубенцами. А случись чего — увидим их отнюдь не впереди, а припрятавшимися в обозе.

— Или бегущими с той же резвостью в обратную сторону! — добавил Чокан.

Появился запаздывающий по обыкновению Пирожков.

— Ну и мороз, черт бы его побрал! — бранился Пирожков, растирая побелевшие уши. — Чистая Сибирь на дворе!

Он не мог понять, отчего все так и покатились со смеху.

— Холоду с голодом нес дружно! — провозгласил хозяин. — Прошу за стол.

За столом разговор завязался российский — с непременным стремлением тут же, не сходя с места, рассудить, куда и как поворачивать отечеству, застопорившему посередь века.

Незадолго прошли в Петербурге пышно и многолюдно похороны старой императрицы Александры Федоровны, урожденной принцессы Шарлотты.

— Зрелище было постыдным, — возмущался Голубев. — Угодники расстарались, вывели на дождь и слякоть сирот из приютов, из училищ. Зачем? И без того смерть старой императрицы наново возбудила в обществе толки о неудобозабываемом покойнике Николае Первом. Не кажется ли вам, господа, что, испытав душевное облегчение, когда помер всем опостылевший царь, и пройдя через годы, отмеченные оживлением общественной жизни, мы нынче с новым интересом начали вглядываться в тридцатилетнее правление Николая Павловича? Чем можно объяснить, что в сие деспотическое правление блистательно развивалась литература? А могучее движение России на восток?.. В Азию!.. Непостижимое время!

— Майков его так объясняет: чем ночь темней, тем звезды ярче, — заметил Валиханов.

— О том времени Петр Петрович славную историю рассказывал, — заговорил Потанин. — Когда Гумбольдт возвращался из Сибири, ему дал аудиенцию Николай Первый. Простодушный немец, желая сделать императору приятное, принялся расхваливать умных и образованных людей, что встретились ему в нашем краю. Гумбольдт полагал увидеть диких сибиряков, одетых в звериные шкуры, а с ним беседовали образованные люди, показывали метеорологические записи, делились материалами о природных богатствах Сибири. Гордясь отменной памятью, Гумбольдт назвал императору десятки имен. Как известно, у императора память была тоже крепкая. Он знал каждое из названных имен. Все были декабристы!

— Я слышал недавно в одном доме, — Чокан не стал уточнять, что слышал от графа Блудова, — при дворе во времена Николая почиталось выгодным показывать, что служишь не России, а лично его величеству русскому императору. Министр Канкрин на том всю карьеру построил. И между прочим, этот царский любимец упрямо твердил, что России железные дороги не нужны. А вот Федор Михайлович в бытность в Омске рассказывал, что Белинский любил зайти и взглянуть, как идет постройка вокзала. И говорил: «Хоть тем сердце отведу, что постою и посмотрю на работу: наконец-то и у нас будет хоть одна железная дорога… эта мысль облегчает мне иногда сердце…»

— Вот где истинное понимание прогресса! — сказал Ядринцев.

— Ныне это слово разрешено, а прежде цензура не пропускала. Напишешь «прогресс» — вымарают! — заметил Капустин.

— На востоке говорят: сколько ни повторяй слово «халва», во рту слаще не станет. Не так ли и с «прогрессом»? — спросил Чокан.

— Семенов рассказывал, будто император Александр недавно объявил, что он не противник политических споров. — Потанин усмешливо выдержал паузу, — но… спорить надо научно, а в России наука слаба.

— Каждый судит по себе, — меланхолически пояснил Чокан.

— А вы слыхали, господа, новые стихи Шевченко? — спросил Трубников.

На похоронах старой императрицы он увидел в процессии горько плачущего Макы. Воспитанников училища глухонемых тоже вывели увеличить своим послушным строем «всенародную скорбь». Наверное, растолковали детишкам, что учатся они и кормятся попечением доброй царицы. Вот они и плакали по ней. И Макы как все.

Чуть впереди глухонемых мальчиков тащились по осенней слякоти несчастные девочки из приюта. Через несколько дней в университет пришли гневные стихи Шевченко: «Сирот, голодных, чуть не голых, погнали к «матери» дивчат — последний долг отдать велят и гонят, как овец отару». И дальше: «Когда же суд! Падет ли кара на всех царят, на всех царей? Придет ли правда для людей? Должна прийти! Ведь солнце встанет, сожжет все зло, и день настанет».

Трубников прочел и понял, что не все одобряют вызов Кобзаря. Получилось неловкое молчание: можно осуждать Николая Первого, можно замечать слабости нынешнего государя, предлагать решительные перемены, но разумно ли гнать «всех царят и всех царей»?

Валиханов задумчиво обвел глазами гостей. Сидел он во главе стола, ворот мундира расстегнут, смоляная жесткая прядь упала на высокий лоб.

— По-моему, надо поставить себе целью что-нибудь одно. Или уж ломать все и начинать преобразования коренные по образцу республиканскому… Или…

— Что «или»? — раздались несколько голосов.

— Или… — Валиханов опустил выпуклые веки. — Или, господа, держаться старого, даже старую веру исповедовать.

— Вы шутите, Чокан Чингисович! — улыбнулся Голубев. — Не верю, чтобы вы страдали максимализмом детским… — Камешек в огород Трубникову. — Подобные взгляды выдают у нынешнего юношества слабое знакомство с историей. Вы же, Чокан Чингисович, не только географ, но и исследователь истории азиатских народов.

— История государств, сопредельных России на востоке, не знала революций, подобных европейским. Войны завоевательные, войны за независимость. Если восстания, то во главе с ходжами и ханами… Насколько я понимаю, крестьянская революция у нас в казахской Степи в настоящее время невозможна… Как русский образованный и мыслящий человек я мог бы считать себя в числе самых решительных… — при этих словах Валиханов дружески кивнул Трубникову. — Но в каком качестве я могу быть понят на родине моей, в Степи? В каком качестве я могу стать необходимым и полезным сегодня-завтра?

— Ты первым прокладываешь путь, по которому пойдут многие! — убежденно заявил Потанин.

— Пойдут сегодня-завтра? Я знаю, ты, Григорий, скажешь: в будущем самом скором… Но будущее потому и зовется будущим, что мы до него нэ доживем. А в настоящем что?.. В настоящем героем Степи нередко становится не только мудрый бий* и смелый батыр, а какой-нибудь обжора и хвастун вроде Тынеке. Я его встречал несколько лет назад на Арасане. Несмотря на свои разбои, он пользуется большим влиянием в Семиречье и даже служил волостным управителем.

— Господи, да кто из нас его не знает! Тынеке!.. Рыжий, носатый, бородища густая, — припоминал Голубев.

— …и преогромное брюхо… — Валиханов брезгливо поморщился. — У меня в гостях Тынеке напился двпьяна, водой отливали и четыре ушата не помогли…

— Русское офицерство подает дурной пример, — заметил Перемышльский. — В крепости нынче пьянство непомерное…

— Мне не перепить ни верненцев усердных, ни толстобрюхого Тынеке. Не перещеголять его в обжорстве. Я не прославлюсь на байге. Мой интерес к сказкам только смешит степняков. Моя европейская ученость не будет им понятна. И если я хочу что-то изменить к лучшему в судьбе моего народа, я окажусь вынужден, — тут Чокан поглядел на Голубева, — держаться старого, то есть воспользоваться наследственными правами султана, появиться в Степи в качестве доброго управителя на смену управителям глупым и бесчестным. При этом я могу примером своим показать Степи, как может быть полезен казахам образованный султан-правитель. Степь увидела бы, что казах, получивший образование, совсем не похож на русского «майора», по действиям которого у нас по сию пору судят о русском воспитании. — Чокан усмехнулся недобро. — Но когда я, друзья мои, стану добиваться такой цели, мне понадобится, несомненно, изобразить себя царским любимцем, пользующимся покровительством высших сановников империи, а отнюдь не страдальцем за народ и не борцом…

— Что за привычка злословить о самом себе! — воскликнул Потанин.

— Да ты не принимай его всерьез! — Ядринцев пожал плечами. — Добрый правитель на смену прежним, которые грабят и обманывают народ?.. Да сожрут добряка омские Ивашкевичи, Кури и Фридериксы* при полном одобрении всей степной «белой кости» и всех новоявленных богачей из «черной кости»…


* Судья.

* Тогдашние омские чиновники, управлявшие Степью.

— Это мы еще посмотрим! — сверкнул глазами Чокан. — Впрочем, господа, я ведь пошутил, воображая себя в роли доброго хана. Надеюсь, вы не поверили, что я всерьез засобирался обратно в Степь? Напротив! Я нынче отцу написал, что намерен ехать в Париж. Доктора советуют к зиме поехать за границу. Все-таки Петербург губителен для жителя вольных степей с сухим климатом. Да, господа… Еду, еду… Вот только за деньгами дело стало, но отец определенно обещает выслать тысячу. Я ему написал, что за границей несостоятельного должника, будь он хотя бы архизнаменитостью, даже генералиссимусом, сажают в долговую тюрьму…

Потанин пробурчал любовно:

— Типун тебе на язык!

— Парижские врачи порекомендуют горный воздух, пошлют в Швейцарию, — вмешался Василий Обух. — Меж тем климат Верного и окрестностей не хуже швейцарского. Поезжай-ка в Верное, Валиханов, тебя там мигом вылечат.

Чокан удивленно поднял брови.

— Разве я говорил, что болен? Я сказал только, что врачи предписывают ехать в Париж. В Париж! А в Верное?.. Туда нынче посылают по другому ведомству. Так что увольте!

Все понимающе засмеялись. Как всякая отдаленная точка Российской империи, Верное уже вошло в число тех мест, куда Макар телят не гонял.

К удовольствию Обуха, Потанин и Валиханов взялись расспрашивать, что нового в Семиречье и в соседних землях. Обух рассказывал, что междоусобицы султанские не утихают. У дунган объявился некий Сеид-ахмет-хан. Дело явно идет к восстанию дунган против владычества богдыхана. Во всяком случае, султан албанов Тезек уже намекал на такую возможность военному губернатору Герасиму Алексеевичу Колпаковскому. Откуда новости у Тезека? Тезек Нуралин нынче самый осведомленный из всех степных аристократов. Он собирает вороха степных слухов и как заправский золотоискатель вымывает из них золотые крупицы известий с политическим весом и пускает их в оборот. Политический капитал Тезека растет день ото дня. Не будет ничего удивительного, если в случае восстания против богдыхана дунгане попытаются искать связи с русским правительством через Тезека.

— Непременно известите Петра Петровича, — посоветовал Обуху Потанин, — как преуспевает Тезек. Они ведь большие приятели.

— И не исключено, что именно встреча с Семеновым повлияла на политический курс Тезека, — добавил Голубев. — Не ему ли в прежние времена богдыхан пожаловал мандаринскую шапку с красным шариком?

— Ему, ему, — ответил Валиханов. — Он мне хвастался шапкой. А вот в очерке Ковалевского о встрече с Н. Н. у героя какие-то были счеты с Тезеком. Этого Тезек никогда не рассказывал.

— Романтические сказки почтенного Егора Петровича! — заметил Голубев.

— А что, если в самом деле отыщется след загадочного Н. Н.? — Валиханов поворотился к Обуху. — Василий, неужто до сих пор не слышно ничего нового о приключениях Алеко среди казахских племен?

— Ничего. — Обух пожал плечами. — Единственный романтический русский среди казахов Чубар-мулла, которого вы все знаете. Он по-прежнему увлечен археологией.

— Умен как бес этот Рябой мулла*. Когда-то — по степным слухам! — я представлял себе его бежавшим из Сибири декабристом. Но при встрече разглядел, что скопления рябин на его лице расположены не природой, а рукой человека. Это, несомненно, следы искусно вытравленных в Ташкенте каторжных клейм. Сибирские каторжники имеют обыкновение стремиться в Ташкент, и тамошние знахари навострились в вытравливании букв русской азбуки…

— С каторги побежишь, — вставил Потанин, — на радостях проскочишь и за Ташкент…

— Однако же, — продолжал Валиханов, — не вернуться ли нам к успехам Тезека. Ты не слыхал, Василий, выдал ли он замуж меньшую из сестер?

— Малышку Айсары? — Обух ее, оказывается, знал. — Я слыхал, что сватали Айсары, но уехали ни с чем. Говорят, ей не понравился жених.

— Привередливость красавицы? — поинтересовался Голубев.

— Нет, малышка Айсары очень некрасива. Но с лица не воду пить — тут степняки согласны с русской поговоркой. Особенно когда речь идет о возможности породниться с Тезеком.

— Стоит женщине показать, что она умна, как все сразу обратят внимание, что она некрасива! — вспылил Чокан. — Будь она глупа — ее нашли бы полнолицей как луна и еще бы приискали кучу достоинств в степном вкусе!

Он и сам не знал, зачем стал спрашивать Обуха, не вышла ли замуж та странная девочка, что встретилась ему неподалеку от перевала Алтын-Эмель. Значит, она заставила брата отказать жениху. Не так-то просто уломать Тезека, а она сумела. Чай влюблена в какого-нибудь джигита в остроносых сапогах из красной кожи, расшитых желтыми узорами? Не явиться ли туда соперником красноногому сопляку?

Ни в чем он не бывал так несправедлив, как в насмешках беспощадных над самим собой.

Стоит только вспомнить собственную первую поездку на Или. Он подъезжал на тарантасе к местам заветным, где родилась легенда о любви прекрасной Бояны к золотоволосому Козу-Корпеч. Он ждал нетерпеливо встречи с памятником, какого нигде больше нет на свете — памятником двум любящим. За один только этот памятник казахи имеют право на всемирную славу поэтического народа… Вот о чем он думал, подъезжая к Аягузу! А в дневнике записал, как ему хотелось быть у могилы утром к восходу солнца. В такой поэтический час славно бы на могиле напиться чаю: приятно в дороге пить чай и особенно на развалинах, на древних могилах.


* Так можно перевести прозвище Чубар-мулла: рябой, пестрый.

Природа не простила ему подражания лермонтовскому Печорину — обрушилась ливнем. Лошади еле тащились по размокшему солончаку. Ямщик наклонился с козел: «Ваше благородие, вот и могила!» Сквозь сетку дождя еле виднелась остроконечная верхушка пирамиды. «В такую погоду нечего было думать о чае и комфортабельном осмотре казахского антика»,- сказал он полувслух, привычно выставляя себя разочарованным скептиком.

Уже после он узнал от Достоевского, что неистовый Белинский пуще всего презирал спокойных скептиков, абстрактных человеков, беспачпортных бродяг в человечестве, не дорожащих интересами своей страны, своего народа. Да, это он узнал потом. А тогда зачем-то изобразил в своем дневнике этакого барича ленивого: «Ну, поезжай вперед, посмотрим в обратный путь, — сказал я и, завернувшись в шубу, повернулся на правый бок, и закрыл глаза, чтобы уснуть».

Но почему же после не написал он, что на обратном пути пришел к святыне своего народа, и упал перед ней в траву, и слушал, как ветер точит каменные плиты пирамиды?

Человек живет на широкой и гладкой Руси и рвется на Кавказ, хочет повидать Альпы. А как бросит судьба в горы — сначала повосхищается, а потом все надоест, и опять тянет туда, где береза белая и родная сосна — там и дыхание свободнее, и мысли текут шире, вольней.

А он любил степь, он только в степи мог быть беззаботно счастлив. Легкая чайка в лазури небес. Степной жаворонок трепещет крылами на высоте. Беспредельная степь покрыта тысячами разных трав, бледные цветочки, тонкие и мелкие, расстилаются зеленой скатертью. Ветер пробежит — зарябят и зашумят травы.

Как он стосковался в гордом каменном городе по степному простору! Достоевский — вот кто мог его понять. Федор Михайлович, тосковавший в вольной степи по каменным мешкам Петербурга.

Он вернулся от своих мыслей к общему разговору словно из дальнего странствия. Вернулся с перепутицы разбежавшихся во все стороны дорог.

Гости встали из-за стола, перешли в кабинет — кто в кресла, кто на огромный турецкий диван. Потребовали трубки.

— Когда ты, Чокан, распрощаешься наконец с офицерским мундиром? — начал Потанин. — Тебе ли служить? Я понимаю твое разочарование в восточном факультете. И мертвечины там много, и вовсе не преподают общественных наук. Но кто тебя неволит ограничиваться факультетскими курсами? Не нравится Петербургский университет — поезжай за границу. Менделеев уже в Гейдельберге. И ты бы мог…

— Что мог? — Чокан незаметно для Потанина подмигнул гостям. — Распрощаться с мундиром? Но в России только в мундире чувствуешь себя человеком. Я слыхал, что когда в церкви отпевали Пушкина, и то пускали лишь тех, кто в мундирах. А вот недавний случай. Возле оперы какой-то штатский нечаянно толкнул мальчишку-офицера, был отчитан высокомерно и получил приказ отправиться домой и проспаться. Разумеется, он поплелся восвояси, а уж после подавал жалобу на самоуправство щенка в мундире, но лишь зря извел бумагу и чернила. Если ты штатский — ты никто. Как же я могу снять мундир?

В тот год Чокан писал записку по заданию военного министра о значении кашгарской торговли для России и о путях, идущих с берегов Иссык-Куля в Кашгар. Валиханов предлагал основать там русскую факторию, а еще лучше консульство. Егор Петрович Ковалевский обещал похлопотать о назначении Чокана консулом в Кашгар. Директор Азиатского департамента сейчас большее имел влияние на него, чем Петр Петрович Семенов. Общественные взгляды обоих тут немало значили для Валиханова — и то, что Ковалевский добился выкупить родных Тараса Шевченко, и то, что в доме у Егора Петровича социалисты могут смело проповедовать свои взгляды.

…В кабинете продолжался разговор о Сибири и сопредельных России на востоке странах. Хозяин заметил, что Трубников чувствует себя как бы лишним, и заговорил с ним о Макы. Вовсе разладилось у старшего брата с младшим. Макы требовал возвратить рисунок Шевченко, отец слал напоминания сердитые, а Чокан все никак не мог собраться к фотографу. Теперь, спасибо Крестовскому, получена фотография с портрета. Но за это время в училище случилась неприятность. У Макы обнаружили несколько книг, и среди них очень ценные. Один из воспитателей явился к Чокану, и все разъяснилось: книги Макажан стянул у старшего брата. Чокан был так возмущен, что даже отцу написал про «воровство» и теперь жалел об этом. По законам Степи возможна и такая баранта, когда обиженный похищает вещи, чтобы насолить обидчику. Ни один бий не называет это кражей.

На что же обижен Макы? Перед историей с книгами он принес брату резную игрушку собственной работы. На зеленом сукне стола как живая встала гладкая лошадка — ни на скачки не годна, ни для долгого перехода. А где же тот степной огнехвостый конь, которого Чокан видел летом в руках младшего брата? Можно только догадываться, кому подарен степной скакун.

— Среди книг, мне возвращенных, есть одна, которую я, очевидно, должен вручить вам для передачи Софье Николаевне, — сказал Чокан Трубникову.

— Да! «Записки охотника» Тургенева. Я принес их почитать Макы после того, как увидел его плачущим — на тех похоронах… Софья Николаевна мне выговаривала за это. Ей казалось, что вашего брата будет мучить история немого Герасима. Но я убедился, что Макы с его чуткой душой все понял. Один рассказ больше объяснил ему народ русский, чем тома иных сочинений…

— Добрая у вас душа, Аркадий Константинович. Открытая. Не откажите мне в откровенности дружеской. Я хотел бы знать… — Валиханов наклонился над трубкой и долго ее раскуривал. — Я хотел бы знать, каковы размышления ваши о будущем, которые вы почитаете для себя главными. И может быть, не для одного себя, а для многих людей вашего возраста, вашего происхождения, воспитания.

Трубников задумался.

— Да как вам сказать? У меня с детства мечта была бедненькая — о куске: дойти до хорошего жалованья. Теперь я знаю, что обязан общему счастью послужить. А как пришел к понятию такому? Живешь своим путем и начинаешь задумываться, ищешь чего-то, выбираешь. И вдруг… Знаете, в русских романах пишут: «Участь моя уже решена». Вот и со мной. Будто все само собой совершилось, а мне, несведущему, лишь окончательное решение стало известно. Вроде бы и не я выбирал, а меня что-то большое выбрало и потянуло. — Трубников поглядел растерянно. — Я, наверное, не очень-то понятно говорю, но было так. — Нет, отчего же, — Валиханов старательно выталкивал губами колечки сизого дыма. — Вы верно объяснили. Ищешь, ищешь чего-то, а потом вдруг участь уже решена… Только кем?