Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) Ирина Стрелкова — Страница 15

Нажмите ESC, чтобы закрыть

Поделиться
VK Telegram WhatsApp Facebook
Ещё
Одноклассники X / Twitter Email
Онлайн-чтение

Друг мой, брат мой… (Чокан Валиханов) Ирина Стрелкова

Название
Друг мой, брат мой
Автор
(Чокан Валиханов) Ирина Стрелкова
Жанр
История
Год
1975
Язык книги
Русский
Страница 15 из 16 94% прочитано
Содержание книги
  1. ПОВЕСТЬ-ХРОНИКА
  2. НЕОБЫЧНОЕ ЗНАКОМСТВО
  3. СИБИРСКИЙ ЛОМОНОСОВ
  4. ПОРУЧИК СУЛТАН ВАЛИХАНОВ (Встреча первая)
  5. ПОРУЧИК СУЛТАН ВАЛИХАНОВ (Встреча вторая)
  6. ПОРТРЕТ МАКАЖАНА
  7. КАЙСАЦКИЙ ПРИНЦ
  8. ДРУГ МОЙ, БРАТ МОЙ... (Рассказ Григория Потанина)
  9. В СИБИРСКОМ КРУЖКЕ
  10. ВОЗВРАЩЕНИЕ АЛИМБАЯ
  11. РОССИЯ В ЛОНДОНЕ
  12. ПЕТЕРБУРГСКОЕ ЛЕТО
  13. ДОЛГАЯ ОСЕНЬ
  14. ПЕРЕПУТИЦА
  15. ПРОЩАНИЕ
  16. СТЕПЬ
  17. АЛТЫН-ЭМЕЛЬ
Страница 15 из 16

СТЕПЬ

Покидая Петербург не через год, определенный Достоевским, а через полтора, мог ли Чокан считать себя окончательно решившим, что делать?

Валиханов был политик зоркости чрезвычайной. Недаром его кашгарские наблюдения на многие годы вперед корректировали курс российской дипломатии в Азии — об этом не раз слышали от Егора Петровича Ковалевского ближайшие его сотрудники.

Прожив полтора года в Петербурге разведчиком от Степи, Валиханов многое увидел и многое понял. Для России миновала безвозвратно пора благих ожиданий и наступила всеобщая перепутица: кому куда… В необходимом выборе пути у Валиханова не все зависело от его убеждений. Вмешалась болезнь. К весне он стал вовсе плох, еле собираясь с силами, чтобы подтрунивать над докторами, что они самые эгоистичные индивидуумы на свете, ибо живут жизнью других. А весна 1861 года выпала в столице прескверная. В ночь на шестое мая повалил снег, и не было ему конца. В ту снежную ночь простудился, возвращаясь с тайной сходки, 

* Впоследствии он был все же выслан в Иркутск.

Трубников и слег в постель. В отчаянии от слабости своей он не хотел сопротивляться болезни. Делу общему нужны люди здоровые и крепкие, как Потанин, который, готовя себя к трудностям путешествий, не готовил ли и к иным невзгодам, что сыщутся не за тысячи верст, а неподалеку, за стенами Петропавловской крепости?..

Возвращаясь домой, в Степь, Валиханов увозил с собой из Петербурга Трубникова, признанного докторами безнадежным. От Петербурга до Москвы поездом, а дальше в тарантасе по разбитым российским дорогам. Валиханов, сам больной, заботливо ухаживал за своим спутником. Трубников, когда хватало сил, приподнимался на сиденье и глядел жадно, прощально на чистую зелень полей, на деревенские жалкие избы. Господи, как мало знал он еще Россию, ради которой не пощадил бы жизни, если бы жизнь у него оставалась! Давняя мысль мучительная о сгущенности петербургской атмосферы подтверждалась все большими расстояниями от деревни до деревни. Но тракт оставался населенным густо, не убывало на нем тарантасов, кибиток, колясок, мужицких долгих обозов, и перли пешком в Сибирь с тузами на спинах потомки Ермака Тимофеевича. Трубникову представлялось, что нет в России дороги главнее, чем эта, идущая на восток.

По прибытии их в Казань к Валиханову в гостиницу явился солдат. Лицо как блин — Мухаммедзян Сейфулмулюков.

— Прибыл из отпуска по болезни. Имею приказ сопровождать ваше благородие.

— Куда сопровождать? — спросил Валиханов.

— Согласно командировочному предписанию, — твердо ответствовал денщик.

— А если я тебя не возьму?

— Воля ваша, — денщик осклабился, как бы упреждая, что воля его благородия тут уж будет ни при чем.

В раздражении Валиханов поехал объясняться с казанским гарнизонным начальством. Выходя из гостиницы, он увидел Сейфулмулюкова на лавочке у Борот. Крыса уже приступила к своим обязанностям. Интересно, чем Сейфулмулюков промышлял в Казани полгода, что числился уволенным в отпуск по болезни? Приглядывал за соплеменниками своими, добивающимися издания газеты на татарском языке? Или был приставлен следить за студентами-инородцами, что проторили дорогу в здешний университет, славящийся своими востоковедами?

Казанское армейское начальство никак не могло понять, чем обязано чести принимать у себя кашгарского героя. Неужто весь шум и переполох Из-за денщика? Замечен в пьянстве? В воровстве? Если нет, то капризы штабс-ротмистра султана Валиханова более чем неуместны.

— Мы позаботились найти для вас денщика-мусульманина, пригодного служить вам в киргизской степи. Уж не претендуете ли вы, чтобы в диком, простите, ауле за вами ходил денщик из православных? Не видим сие ни удобным, ни приличным. Или, быть может, вам приискать для поездки в Орду денщика из лютеран?.. — Начальственное остроумие показывало, что Казань не Петербург, и Валиханов не гордость русской науки, а всего лишь инородец. Можно ничего не сказать прямо, но все растолковать преотменно.

— Что с вами? — тревожно спросил Трубников, когда Чокан вернулся в гостиницу.

— Я чувствую себя разбитым нравственно и телесно. В Петербурге я не ощущал себя инородцем. Я с детства не знал себя инородцем, человеком низшей расы. Я был всегда равный с русскими однокашниками. И этим, Аркадий Константинович, многое в моей жизни определилось.

С болью выслушал Трубников рассказ Чокана о только что пережитом унижении.

После Казани Валиханова словно не радовали никакие приметы приближения к родным местам. Сменялись на почтовых станциях упряжки, сменялись ямщики.

— Гони! — сквозь зубы цедил Чокан, и в воздухе мелькал серебряный рубль. Весть о щедром ротмистре летела впереди. На станциях Чокану подобострастно кланялись. Он вспоминал, как встретили в Кашгаре богатого Алимбая. Был бы полон кошелек — сразу признают господином.

На облучке рядом с ямщиком покачивался неотвязный денщик.

— Один его вид меня терзает! — говорил Чокан Трубникову. — Я, кажется, начинаю понимать, что мечты мои о преобразованиях в Степи обречены на неудачу. На меня нападут с двух сторон. Ни один полководец не побеждал сразу двух противников. Но отступать я не собираюсь.

Они ехали степью к синеющим вдали горам. Чаще встречались березовые рощи, как островки в степи. Кокчетав оказался типичным уездным городишкой, однако мечеть выглядела богаче, чем церковь. Чокан остановился у чиновника-казаха, жившего на русский лад. Чиновник почтительно докладывал степные новости. Все аулы в положенный срок тронулись с зимовок, и Чингис тоже оставил Сырымбет и кочует, но его уже известили о скором прибытии сына, и Чингис передвинул аул на лучшее пастбище, ждет Чокана.

Отец его ждал, а Чокан не торопился. Ездил с визитами к местным властям, рассказывал о Петербурге и подолгу выспрашивал обо всем, что в Степи.

Меж тем все больше наезжало в Кокчетав посланных от Чингиса, и образовалась пышная свита, готовая сопровождать Чокана в отцовский аул. Наконец прискакал Мукан — веселый джигит, давний помощник Чокана в сборе степных песен и сказок. Чокан распорядился выезжать.

Ехали на трех тарантасах в сопровождении доброй сотни джигитов. Со всей степи навстречу стремились всадники. Мукан сказал, что многие приехали издалека, чтобы приветствовать знаменитого сына Чингиса. Чокан высовывался в оконце тарантаса, вглядывался в лица встречавших. Резкий степной ветер был ему опасен. Ближе к закату Чокана стал бить озноб. Свита уверяла, что можно засветло добраться до аула Валихановых, но Чокан распорядился заночевать в казачьей станице.

— Не стоит пугать родных, — сказал он Трубникову. — Достаточно того, что я появлюсь не в седле, как подобает моему возрасту и чину, а по-стариковски на колесах. Но жар — вот уж совсем некстати. Я должен его согнать до утра. Непременно.

Бородатый станичник в мундире и при медалях провел Валиханова и Трубникова в чистую горницу. Вкусно пахло печеным хлебом. Дородная хозяйка вынимала из печи огромный противень.

— Шаньги! — обрадовался Чокан. — Кабы знали вы, Аркадий Константинович, что за шаньги пекла Филипьевна, у которой в Омске квартировал Потанин. Он после на другую квартиру перебрался, так Пирожков и вся прочая наша братия потребовали, чтобы он Еоротился к Филипьевне: «Она дает шанег до отвала». — Вспоминая о днях юности, Чокан светло улыбнулся.

Польщенная вниманием богатого султанского сына к простой стряпне, казачка выставила на стол и шаньги, и глиняную миску сметаны, и мед в деревянном корытце.

— Водка у тебя есть? — спросил Чокан.

Она и глазом не моргнула — принесла графинчик и рюмки.

— Спасибо! — сказал Чокан. — Только я не стану пить. Простудился я в дороге. Обтереться бы.

Сквозь кружевные занавески можно было разглядеть, что на улице против дома собрались несколько десятков верховых казахов. Вышел к тарантасу денщик, и всадники его окружили.

Через некоторое время верный Мукан вернулся с улицы расстроенным:

— Что за человек ваш денщик? Люди его там расспрашивают про вас: «Что тюря* делает? Что собирается делать?» А он возьми и ляпни, что сейчас уложит вас спать и будет мазать водкой.

— Ну а люди что сказали на это? — напряженно выпрямился Чокан.

— Плохо сказали: «Пить, значит, недостаточно, а надо еще и себя мазать, вот так тюря!» А старик один еще и добавил: «Научился всему хорошему, нечего сказать!»

— Та-ак! — иронически протянул Чокан. — Мой денщик свою службу знает.

Утром его свита умножилась. От станицы дальше не стало накатанной дороги, тарантасы двинулись по степной целине на упряжках из казахских невыезженных лошадей. Гонцы летали туда и сюда, давая старому Чингису подробные вести о приближении сына.

Тарантасы, нещадно скрипя, въехали на пригорок, и внизу открылся многолюдный табор. Чуть в отдалении стояли две большие белые юрты. Мукан показал: одна юрта Чингиса, а другая старшего сына Жакупа, который нынче командует кочевками валихановекого аула.

— Вот мы и дома, Аркадий Константинович!


* Так называют султанов.

Трубников приготовился никак не мешать своим присутствием встрече Чокана со старым почтенным отцом, но тарантасы свернули в сторону и остановились в некотором отдалении от аула. Здесь уже были поставлены юрты для Чокана и его русского друга.

Согнувшись, Трубников шагнул в круглое войлочное жилище. Внутри оказалось светло. Свет шел сквозь отверстие наверху и сквозь решетчатые стены — там, где войлоки были откинуты. Полом служил толстый узорчатый ковер. Справа от входа стоял сундук с красивым узором, слева — кровать с резными спинками. Не решаясь разрушить пирамиду подушек на высокой узкой кровати, Трубников с наслаждением растянулся на ковре, трогал рукою узор, знакомый по рисункам Макы. А что, если он и вправду выздоровеет здесь и полный новых сил воротится в Петербург исполнить свою судьбу, для которой и нужно ему железное потанинское здоровье?

Сквозь решетчатые стенки видна была вся жизнь аула, постепенно наполнявшегося народом. Но закрытым оставался вход в юрту Чингиса, и Чокан еще устраивался в юрте по соседству с Трубниковым — оттуда слышался его мучительный кашель. Трубников понял, что приехал не просто в кочевой аул, а ко двору киргизского аристократа, где существует свой этикет.

Меж тем Чокан послал Мукана просить у отца приема. Посланный вернулся с вестью, что отец приглашает сына к себе. Старший брат Чокана Жакуп и с ним несколько двоюродных братьев пришли, чтобы сопровождать Чокана. Жакуп заметно стеснялся Чокана, робел перед братом, младшим годами, но достигшим в жизни больших чинов, почестей и наград. Робость старшего брата породила досадную оплошку. Когда Чокан и Жакуп подошли к отцовской юрте, старший опередил младшего и поднял перед ним дверь. Чингис недовольно нахмурился. По обычаю Чокан должен в знак почтения сам приподнять дверь. Что скажут в Степи?

Среди людей, приехавших поглазеть, как встретится Чингис со своим прославленным сыном, прокатился недовольный говор: «Не хочет и двери сам поднимать… Да уж, испорчен, испорчен, видно по всему».

Что болтали досужие люди, Чингис, конечно, после в точности узнал от тех, кто имел уши и слушал и докладывал повелителю своему. Но в тот миг за недовольством властного отца явилась пронизывающая боль отца любящего, отца, гордящегося самым сильным орленком в своем большом гнезде: «Как ты исхудал, Чокан! Какие тени недобрые легли на твое лицо!»

Чокан подошел к отцу, опустился перед ним на колени. Обеими руками Чингис притянул его к себе и поцеловал в лоб, горячий и влажный. Зейнеп тянулась к Чокану и жалобно причитала: «Мой Чокан, иди, иди ко мне, сын мой, иди, иди…» Чокан поднялся с колен и, сделав несколько шагов, почти упал к материнским ногам. Она плакала и целовала его лицо, и люди, стоявшие за дверью, уже знали, что Чингис рад приезду сына и дал ему отцовское целование, а мать опечалена глубоко болезнью своего любимца. Никто не вышел из юрты, и белый войлок не подняли, и дверь оставалась завешенной, но весь аул, и соседние аулы, и вся Степь уже знали, как ласково встретил старый Чингис вернувшегося из долгой отлучки сына. И откуда-то уже взялся радостный слух, что с приездом молодого султана, к слову которого прислушивается русское начальство в Кокчетаве, Омске и даже в Петербурге, непременно начнутся перемены в Степи, и жизнь станет лучше. Людям всегда хочется верить, что начнутся перемены, и непременно к лучшему. Люди не могут жить без радостных надежд, и они ищут, кто бы сгодился их надежды исполнить, и всегда находят такого человека, иной раз и ошибаясь, но чаще нет.

Этот слух, родившийся сам по себе ясным летним днем, очень скоро докатится до Семипалатинска. Расчетливый Мусабай зачтет его в убыток процветающей фирме, и Чокан никогда не увидит былого спутника в опасном странствии гостем своего степного коша.

Слух дойдет и до Омска и вызовет приступ ненависти у разбогатевшего на поборах с казахов Виктора Карловича Ивашкевича. Он и прежде недолюбливал в Валиханове счастливчика, губернаторского любимчика, делающего блистательную карьеру, заласканного в Омске и Петербурге. Всем опытом предателя он угадывал в Валиханове нравственную чистоту и — помня самого себя таким же чистым когда-то и верящим в идеалы — Валиханову напакостить был воистину счастлив. Теперь же с вестями, что народ ждет от сына Чингиса благодетельных перемен, чиновничье счастье само плыло в руки Ивашкевичу, и он не собирался его упускать, о чем сразу же известил приятеля своего по темным махинациям, губернского секретаря Густава Карловича Кури. Дружная парочка, ловко вертевшая всем в губернии, немедля принялась раскидывать умом, а прав был граф Блудов, когда говорил, что среди мздоимцев встречаются канальи с большим воображением.

Знал ли Чокан, искушенный в азиатской дипломатии, как много узлов завязало его появление в родной Степи? Не мог не знать.

…Он был усажен по правую руку от Чингиса, и перед ним тотчас же постлали скатерть и принесли кумыс в плоской чаше. «Пожалей и спаси», — попросил он, обращаясь не к аллаху, в которого не верил, не к духам предков, не к иным чарующим силам, а к началу собственной жизни своей, здесь, на этой земле, — и со словами этими, сказанными одному себе, он окунул сухие воспаленные губы в белый, густой, пахнущий детством кумыс и выпил чашу до дна, и почувствовал, как от земли, от травы, от кобылиц, которых он видел пасущимися в степи и пьющими воду из заросших камышом степных речек, — от всего побежала к нему живящая сила.

Если отломить ветку от зеленого дерева — ветка никогда не прирастет на прежнее место и не придут к ней соки от ушедших глубоко в землю корней. А человек может долго быть вдалеке от родины, оторваться от нее совсем, но однажды он вернется, и живая жизнь родины даст ему соки свои, и он услышит в себе, как врастает в оставленные когда-то корни.

Об этом думал Чокан, когда отпущенный ^ из отцовской юрты шел зеленым пригорком в свой кош, уже окруженный легкими шалашами для слуг и принявший облик его, Чокана, собственного кочевья. Там поджидал хозяина, окруженный нетерпеливой публикой, первый степной гость Чокана, известный акын Орунбай. Притащилась хитрая лисица!

Чокан прошел в свою юрту и велел слуге пригласить Орунбая да спросить Аркадия Константиновича, не охота ли ему послушать степного импровизатора.

Орунбай слыл в Степи певцом, приближенным к русскому начальству. Его посылали по аулам как пропагандиста, когда требовалось склонить народное мнение в нужную начальству сторону. С чем же явился старый хитрец к только что прибывшему на родину Чокану?

Пришел Трубников. Валиханов усадил его рядом с собой и дал Орунбаю знак начинать. Певец ударил по струнам домбры и запел. Голос его был высок и пронзителен — на слух непривычный, как у Трубникова, старик не пел, а кричал. Любопытные из аула частью проникли в юрту, частью слушали за открытой дверью. Трубников увидел и денщика-коллекционера, присевшего невдалеке от двери, поджавши ноги под себя.

Послушав, Чокан пояснил Трубникову:

— Он воспевает мой приезд в аул, мою персону и, разумеется, моих предков… мое путешествие к белому царю и горячую любовь царя ко мне — разумеется, не как к исследователю Кашгара, а как к потомку великих людей, которые всегда жили по обычаям казахским… — Он помолчал, послушал певца и добавил с раздражением: — На все случаи жизни у нас в Степи много готовых фраз, сочиненных когда-то умными отцами, на все новые веяния есть аргументы из седой старины. Орунбай попал на любимого конька и теперь не скоро с него слезет. Он вымазал меня патокой, как в Америке мажут дегтем, чтобы вывалять потом в перьях и пронести по городу на шесте… — Чокан опять умолк, прислушиваясь. — Кроме того, лесть такого сорта содержит если не угрозу, то настойчивый совет не проявлять собственной воли, а следовать обычаям и советам старших. Уж в этом-то Орунбай поднаторел изрядно. — Чокан усмехнулся. — Как видите, перед вами степной Фаддей Булгарин. Благодаря ему я теперь знаю, каким меня хотело бы видеть начальство. Натуральным киргизом, а никак не образованным и свободомыслящим русским!

Старик еще долго пел, показывая не только дар свой слагать поэтические строки, но и неиссякшие с годами физические силы и крепость глотки. Он закончил на высокой ноте, как бы взлетев над всей степью. Закончил и жадно ждал хвалы.

Чокан сдержанно поблагодарил его и спросил:

— Позволит ли Орунбай сделать ему небольшое замечание?

Певец в ответ залебезил, и Чокан методически перечислил ему татарские слова, которые не стоило вводить без надобности в казахский язык, и объяснил Орунбаю для каждого случая, какое следовало употребить казахское слово.

Трубников не понимал, о чем беседует его друг с льстивым певцом. Он только заметил, что слушатели одобрительно зацокали языками и с восторгом ловили речь Чокана и шумно выражали свое одобрение… Заметил Трубников и злобное выражение на лице денщика.

После Трубников натолкнулся за юртой Валиханова на Сейфулмулюкова и Орунбая, занятых тихой и деловой беседой. Как быстро такие люди находят друг друга!

…Утром Трубников проснулся с чувством совершенной легкости. Он понял, что значит жить в юрте, а не в четырех стенах. После он приедет в город, и ему еще дол/о будет не хватать воздуха в комнатах даже при настежь распахнутых окнах.

На ковре лежал приготовленный ему казахский костюм. Чокан предупредил Трубникова, что все русские друзья отца непременно переодеваются в ауле на казахский образец, потому что европейская одежда здесь неудобна, стесняет, утомляет. Трубников натянул длинную рубашку, штаны и вышел. На горушке Жакуп и еще двое разостлали на земле халаты и ждали первого солнечного луча, чтобы совершить утренний намаз. Чокан еще спал. Денщик молился усердно, всем видом показывая, как тяжко ему переносить неверие хозяина.

Явилась от Зейнеп служанка с большой чашкой кумыса. Трубников через силу стал пить, испытывая отвращение и к вкусу, и к запаху. Чокан спал. Он вышел из юрты только к полудню, объявив, что дал зарок ничего не делать, ничего не читать, ничего не писать, одним словом, не изнурять умственных способностей — в этом и будет заключаться лечение по способу, полученному Чоканом еще в юности от одного сибирского доктора, человека умнейшего в своем роде.

Пришли от Чингиса звать русского гостя к чаю. Трубников сразу полюбился хозяевам большой юрты рассказом подробным о петербургском житье-бытье Макы. Чаевничали сидя на ковре, за разостланной белой скатертью, и чайный прибор был из серебра, и на серебряных же подносах лежали груды фисташек и разного печенья. Кроме знакомого уже ему Жакупа, Трубников увидел других братьев Чокана: чем-то недовольного Кокуша, болезненного Козыке, толстячка Махмуда. По взглядам, по жестам, по репликам угадывались непростые отношения в валихановской семье. В обращении к отцу лишь у Чокана проскальзывали нотки противоречия. Остальные выражали только повиновение и послушание, разве что Кокуш иной раз — как бы уча отца — произносил нечто начетническое.

После чая принесли вареную баранину на плоском деревянном блюде. Чингис своими руками положил русскому гостю лучший кусок, с удовольствием толкуя, что жизнь в степи принесет Трубникову — а тем более Чокану — полное выздоровление.

К вечеру юрты были разобраны, и аул заночевал под открытым небом, готовый на заре двинуться в путь. Козыке привел к Чокану друга своего, молодого певца. Козыке и сам был изрядный музыкант. Всю ночь в таборе Чокана звучали то домбра, то кобыз, то сыбызга, песни пелись старинные и складывались новые — не такие, как у Орунбая, а вольные степные песни.

Назавтра с первым лучом солнца Жакуп сотворил утренний намаз, и аул тронулся в путь. Противу русского обычая одеваться в дорогу поплоше, все принарядились празднично. Молодые женщины в высоких остроконечных шапках, шитых жемчугом, вели связки по семь-восемь верблюдов. Нарядные девушки гарцевали верхом не хуже джигитов, и серебряные шолпы звенели в их косах.

Едучи в одном из тарантасов, Трубников видел, что кочевой аул растянулся на всю степь, сколько хватал глаз. И воображалась картина всеобщего счастья, благоденствия, свободы, равенства, братства — от времен стародавних и на веки веков, — что не могло быть правдой и не было ею. Трубников с тревогой поискал глазами Чокана. Чокан ехал верхом на статном огнехвостом скакуне — не на том ли, которого резал минувшим летом из деревянного чурбачка истосковавшийся по дому Макы?

В конце лета кочевые аулы, завершая предписанный природой степной круговорот, возвращались по своим зимовкам. Трубников чувствовал себя здоровым. Абсолютно здоровым! И следа не осталось от проклятой петербургской болезни! Он знал это без доктора — по своей эгоистической радости. В Сырымбете приглашенный кокчетавский военный лекарь прилежно выстукал Трубникова и развел руками: «Степь совершила чудо!»

Он может вернуться в Петербург — к друзьям, к общему делу. Приедет, взбежит, не задыхаясь, к Потанину на чердак, закричит во все здоровое горло: «Степь совершила свое чудо!»

— А что Чокан? — спросит Григорий Николаевич.

Как он ответит Потанину? Чем объяснит, отчего Степь, такая добрая к заезжему петербуржцу, не поставила на ноги сына своего, плоть свою Чокана Валиханова? Чокану не полегчало здесь настолько, чтобы он мог уехать. Да и полегчало ли ему вообще? Какие соки — кроме добрых и здоровых — текут здесь к нему, не давая покоя?

С чувством какой-то своей вины простился Трубников в Сырымбете с гостеприимным валихановским поместьем.