Памятные встречи — Ал. Алтаев
Название: | Памятные встречи |
Автор: | Ал. Алтаев |
Жанр: | Литература |
ISBN: | |
Издательство: | ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ |
Год: | 1957 |
Язык книги: |
Страница - 16
ТЕАТРАЛЬНЫЙ ИЗВОЗЧИК
Рядом с актерами вспоминается и кое-кто из «Техни ческого персонала» нашего новочеркасского театр. Я помню трех.
Один — буфетчик Петр Семенович, кругленький, ро зовый, приветливо улыбающийся, приятель всех актеров и, видимо, искренний, потому что отпускал всем в кредит, и к концу сезона многие ему не уплатили...
Я отмечаю его в своей памяти еще и потому, что он служит одним из примеров того, какое влияния имел отец на всех, с кем он и то время соприкасался в театре.
По окончании театрального сезона в Новочеркасске Петр Семенович стал мороженщиком: он разносил по городу на голове кадку с мороженым нескольких сортов, и оно считалось лучшим. Но всего любопытнее было другое: когда отец уехал из Новочеркасска, подобно актерам, за куском хлеба колесить матушку Россию и мы впали в большую нужду, Петр Семенович заходил к нам во двор, вызывал меня и непременно угощал своим прекрасным мороженым, накладывая всех сортов по огромной порции, и его улыбающаяся, приветливая физиономия типичного повара или кондитера так и стоит у меня перед глазами.
Второй — заведующий театральной вешалкой, худой, рыжий, с выпуклыми глазами «людоеда» из сказки «Мальчик с пальчик». Мне неприятно вспоминать, что этот скверный человек был мужем нашей чудесной экономки Аксиньи.
Аксинья, видя нужду в доме, помогала матери продавать ее вышивки, на которые в то время была большая мода, брала новые заказы у местной аристократии, говоря, что продает свою работу, сделанную «между делом», и этим поддерживала репутацию состоятельности нашей семьи. Напыщенная местная аристократия, наверное, стала бы презрительно относиться к матери, зная, что она отчасти содержит семью иголкой.
Особняком стоит театральный извозчик Филипп. Нс могу без чувства умиления и признательности вспомнить этого замечательного человека.
Он был «поэт и театральный критик». И наружность у него, такая особенная, оригинальная, сразу бросалась в глаза; с первого взгляда он сильно напоминал моего отца. Происходило это главным образом оттого, что, обожая отца, он носил так же, как и тот, волосы длинные, откинутые назад, «на манер писателя», обнажая большой лоб. А извозчичий армяк Филипп превращал в поддевку. Филипп был неизменным завсегдатаем театра. Покрыв лошадь старенькой рваной попоной, он уходил за кулисы и глазел оттуда на спектакль, а лошадь в бурю- непогоду терпеливо ждала хозяина, и ее длинная шершавая шерсть покрывалась иголочками изморози.
Но, ежели вы хотите знать, от любви этой все превратности моей судьбы, в коей я не виню никого. Я вашего папаши актеров завсегда возил: не о деньгах пекся, а о славе. Кого везу: Лукашевич, Дубровину, Кузьмину, Райчеву с голоском ангельским: «Смотрите здесь, смотрите там»; притом же возил Правдина, самого Аркашку-Робинзона, или Самсонова, скажем, Льва Николаевича... больного, а полного, что называется, вдохновения, ежели «Записки сумасшедшего» изобразить... Эх-ма! А папашу вашего свезти — одно наслаждение, друга-то просвещения! И не мне надо платить, а с меня брать... ведь всю дорогу меня, темного, поучают, и папаша не гнушался мои писания читать. Э-эх... могу ли я теперь возить этих толстопузых сидельцев, квасников, живоглотов, что писатель Островский нам на сцене в достаточном художестве показал? Оттого мы с Актрисочкой и обеднели. Обеднели, Актрисочка, правда,— некому нам платить стало,— так ведь?
Актриса косила на хозяина печальный глаз.
Он вздыхал и вынимал из-за пазухи смятые листы оберточной бумаги.
— Вот, пожалуйте... Не откажите мамашеньке передать, а ежели приедет на побывку из дальних городов папашенька,— пожалуй, одним глазком взглянет? Может, это у меня и «ошибки молодости», но все же человек не единым хлебом жив... И душа без этого сочинительства в некотором роде как в летаргическом сне... молчат все струны эоловой арфы. У меня только две радости: сочинительство да редкие посещения вашего семейства. Как ваша мамаша с малюточками, в добром ли здоровье? Это нынче для меня «Злоба дня» и «Горькая судьбина».
Он любил выражаться фигурально, вплетая в речь словечки из пьес и их названий. Этой витиеватости помотало и то, что старший сын его был наборщиком в типографии местной газеты.
Филипп возил меня по городу, медленно труся; Актриса постоянно останавливалась, и мне казалось, что при последнем издыхании. По дороге мы раз встретили казачью свадьбу. Бабы в цветах и ярких лентах на чепчиках прыгали перед возом со скарбом, подбрасывая бутылки с водкой, самовар и подушки, и визжали свадебную песню:
Сестрицы подружки, Да несите подушки, А сестрицы Варвары, Да несите само-ва-ры!
Филипп, презрительно ухмыляясь, объяснил:
— Приданое невестино по городу возят — показывают. Невежество одно! Обстоятельства жизни не дали вашему папаше просветить наш дикий край. И пришлось теперь искать судьбы в чужих местах. Ну что же, «бедность не порок», как сказал Островский.
Я не могу отказать себе в желании докончить историю этого благородного, бескорыстного друга театра.
Он перебрался к нам во двор со своим семейством как раз перед отъездом матери в Петербург и перед моим переездом в квартиру старшей замужней сестры.
На следующее утро я пошла к нашему старому опустевшему гнезду. Филипп встретил меня посреди двора. Он водил по двору Актрису.
— Боюсь, не испортить бы лошадь,— говорил он значительно.— Разгорячилась она сегодня, быстро бежала... Горячий конек, что и говорить!
Актриса уже едва тащила ноги.
— Вот и мамаша с малюточками уехали,— грустно сказал извозчик.— Проводили мы их.
Он снова вытащил из-за пазухи грязную бумажонку.
— Я же, в ожидании улыбки прекрасной Авроры, когда не спится, при свете месяца написал новое произведение пера... Хотел вашей мамаше показать, да им перед отъездом было не до того... А вы что, на коня моего загляделись? Горячий, говорю, конек!
Актриса склонила голову, повела ушами, ласково скосила глаз и заржала...
И вот разыгрывается на моих глазах последний акт пьесы, называемой «Филипп и Актриса, или беда от нежного сердца»,— только уж это не водевиль, а драма.
Филипп жил в крошечной части крошечного флигелька нашего двора, который сначала весь занимал Сам
сонов, потом — черноусый майор, а потом — сапожник. Сапожник наклеил на двери вырезанный из бумаги белый сапог и занял все апартаменты, только одну клетушку отвел Филиппу с его огромной семьей.
Филипп все меньше и меньше привозил денег домой. Часто из окна гимназии я видела его тощую фигуру, согнувшуюся в три погибели на старой пролетке с заплатанным кожаным фартуком, и лошадь, как всегда покорно ожидаюшую седока под моросящим дождем. Из ближайших подъездов выходили люди, искали глазами извозчика, громко аваля его, но едва Филипп подкатывал, седоки с негодованием отворачивались, продолжая кричать:
— Извозчик! Извозчик!
Редко кто теперь нанимал гнедую Актрису, за которой было такое славное прошлое... Филипп отказывался это понимать. Он говорил:
— Удивительно, как меняются вкусы у публики. Вот хотя бы к примеру: прежде публика ценила литературу серьезную, добродетельную,— ныне она ищет пустого блеска и глупой мишуры. Так и с моем Актрисой.
Лошадь поворачивала голову и смотрела на нас добрыми умными глазами.
— А сколько ей лет. Филипп?
— Двадцать восьмой пошел. От настоящего орловского она рысака, и ежели у нее ныне ввалились бока, то только невежды могут называть клячей ее, которая выступала на одной сцене с самим Митрофаном Трофимовичем Козельским и была удостоена его внимания.
«Быть или не быть,— вот вопрос» для тебя, моя старуха. Актриса, «Офелия, иди в монастырь...» Помните, как он это говорил в «Гамлете»? Слова возвышенные Боже мой, что это была за игра!
А через несколько дней я застала моего друга Филиппа у конюшни с понурым видом.
- Не ест, - отрезал он угрюмо.— Инстинкт ума у нее, как человека все чувствует даже когда я о ней думаю или растроен превратностями судьбы.
Я вошла в конюшню. Сено в яслях было почти не тронуто. Лошадь медленно, с трудом повернулась, и особенно ясно бросились в глаза ребра и хребет, обрисовывающиеся под кожею. Неказиста была знаменитая Актриса, несмотря на ее былую славу.
И вдруг в щели двери увядшее лицо жены Филиппа.
— А-а-ах, несчастная я! Ты думаешь, я ничего не вижу? Лошади, твари, картошку вздумал скормить от семьи — мал мала меньше! На шкуру ее пора давно, сам же к кому-нибудь в кучера нанялся бы! А то— «Актриса знаменитая. Каких актеров возила!» Дурак ты, твои актеры— что за невидаль! За семь рублей продан лошадь, чтоб не кормить даром! Кровь ты из меня выпил!
И пошла обливать попреками и Филиппа и его Актрису.
У Филиппа был совсем убитый вид. Он повторял безнадежно:
— Баба, что ржа, точит. Разве понимает высокие материи баба? Куда я без своей Актрисы? А она еще послужит, послужит!
Я ушла из конюшни.
Осенью, в Воздвиженскую ярмарку, Филипп, «источенный» женой, все же поехал продавать Актрису в ближнее местечко, рассчитывая, что «она еще послужит». Но ее никто не купил. Говорят, над ним смеялись приезжие:
— Чоловик! Мабуть, доведешь коняку живою?
— Эй, купец, что дорожишься за шкилетину?
— Почем за фунт конячьи кости?
— Да ты не на себе ль дохлятину повезешь?
А Филипп, добрый, задумчиво-мечтательный Филипп, вдруг не выдержал, бросился в самую гущу толпы с перекошенным лицом и сжатыми кулаками:
— Проклятые! Убью!
Он не довел Актрису назад до дому. Разразилась гроза, хлынул дождь как из ведра, и чернозем дороги превратился в липкую кашу. Ноги лошади увязли, и она рухнула в грязь. Это был конец. Покрыв ее рогожею, Филипп, шатаясь, вернулся домой. Он повторял бессмысленно одну только фразу:
— Куда же я без нее денусь?
С тех пор он запил горькую...
ЛИКВИДАЦИЯ
Помнится, кая отец прогорел с театром.
Это пришло постепенно, с систематическом точностью, с точностью каждого неверно прожитого дня. Непрактичная система домашнего обихода, незнакомство с учетом все это просочилось и в дело, и из этих слагаемых дома и театра — создалась сумма: крах.
Прежде всего, отец не был дельцом. Он не знал людей, в сущности и жизни. Он был мечтателем. Наверно, ему вредило и то, что он вышел из старой дворянско- помещичьей среды, не задумывавшейся о том, откуда брались средства и надолго ли их хватит. При этом у него была еще художественная натура, вкус и образование, и ему претило всякое «коекакство», выражаясь словами Агина.
Его дом был открыт для всех, кому не лень было пользоваться радушием этого дома. И его театр был открыт для каждого талантливого актера. Он, с присущим ему широким жестом, ставил самые сложные пьесы, не затрудняясь затратами. Он не останавливался и перед тем, чтобы назначить жалованье актеру, не соответствовавшее бюджету.
И в течение своей антрепризы он так развил вкус новочеркасцев, что они потом не хотели мириться с посредственностями, говоря:
— Видали мы Козельского и Чарского. У нас был Правдин. У нас от игры Лукашевич, Кузьминой и Дуб- равиной людей из театра без чувств уносили.
Ему дали пять тысяч субсидии, но никакая субсидия не могла покрыть его больших затрат.
В старые годы, еще во Пскове, у него был камердинер, из крепостных, Павел Иванович Козырев. Отец знал его еще мальчишкой, но почтительно называл «вы», «Павел Иванович» и, уехав, выдал ему полную доверенность.
Кончилось тем, что Козырев купил за бесценок на чужое имя большое имение отца и сделался богатым человеком, в то время как отец совершенно разорился.
Театр съедал все больше и больше средств; имения управлялись неведомо кем и неведомо как; новые и новые художественные постановки требовали колоссальных денег. Не помогала и оперетка, дающая отличные сборы... Долги росли...
Главный кредитор, богатый купец Черников, не ленился ссужать отца новыми суммами; каждый его приезд к нам сопровождался подарками мне и вызывал на лице матери не выражение благодарности, а испуг и красные пятна; руки ее дрожали, когда отец посылал за вексельной бумагой и после этого переписывались векселя.
Я ненавидела подарки этого старика с волчьим взглядом и седыми усами, игрушки старалась сломать, а раз зарыла в садике великолепную куклу. Я понимала, что он приносит в семью разорение, что он огорчает мать...
Огорчает мать... А отца? Отец продолжал оставаться в делах вечным ребенком. Он сам был слишком щепетильно честен, чтобы не верить тем, кто говорил ему о своей честности, а Черников не только прикидывался честным, но и доброжелателем, другом, поклонником искусства, ради которого якобы готов поддержать антрепренера.
Дело доходило до того, что нам грозила опись имущества за долги этому поклоннику искусства. Отец и тут пробовал его оправдывать. Он горячо, убежденно говорил матери:
— Как ты не понимаешь, что он не мог отвратить этой беды? Надо знать коммерческие расчеты. В деле он не один — у них компания. Ты думаешь, эта мануфактура в здешнем Гостином дворе только Черникова? Магазин большой, как говорят, «на три раствора», принадлежит... сосьете... и надо перед всеми отчитаться. Но я придумал ловко,— и я, видишь, могу быть практичным, когда надо. Я выдал ему полную доверенность на ведение моих дел в Псковской губернии, на куплю и продажу имений, на получение всего, что мне там причитается.
Мать широко раскрыла глаза.
— Полную доверенность... Как Павлу Козыреву? Но ведь он обобрал тебя...
— Ах, милая, это же совсем другое дело! Павел — типичный кулак, а Черников — просвещенный любитель
искусства. Какое участие принимает он в нашем репертуаре в выборе пьес, как интересуется мельчайшими де-талями постановки...
Мать промолчала. На этот раз тем дело и кончилось. Но Черников все-таки уехал в Псковскую губернию.
Не помню, сколько длилась его отлучка, помню только хорошо, как он приехал к нам после возвращения. Его пролетка с прекрасными серыми в яблоках лошадьми остановилась перед нашим подъездом; он солидно вышел из нее, приказав кучеру нести за собой какие-то свертки. Это все были подношения.
Черников казался каким-то особенно модным. Усы были накрашены; от него пахло какими-то удивительными помадами и одеколонами. Галантно приложившись к руке матери, он заговорил весело-игриво:
— Как ваше драгоценное?
— Ничего, благодарю вас, Степан Иваныч. А вы помолодели,— отвечала мать, видя его новый ло- цилиндр, усы и как-то по-особому причесанную
искусства. Какое участие принимает он в нашем репертуаре в выборе пьес, как интересуется мельчайшими деталями постановки...
Мать промолчала. На этот раз тем дело и кончилось. Но Черников все-таки уехал в Псковскую губернию.
Не помню, сколько длилась его отлучка, помню только хорошо, как он приехал к нам после возвращения. Его пролетка с прекрасными серыми в яблоках лошадьми остановилась перед нашим подъездом; он солидно вышел из нее, приказав кучеру нести за собой какие-то свертки. Это все были подношения.
Черников казался каким-то особенно модным. Усы были накрашены; от него пахло какими-то удивительными помадами и одеколонами. Галантно приложившись к руке матери, он заговорил весело-игриво:
— Как ваше драгоценное?
— Ничего, благодарю вас, Степан Иваныч. А вы помолодели,— отвечала мать, видя его новый ло- цилиндр, усы и как-то по-особому причесанную голову с редкими, тоже накрашенными волосами.
— Был в столице. По вашим делам был в столице. А там медведя обломают, не только меня... Всякие фиксатуары, ал-о-панаксы, парикмахеры из Парижа... Бог ты мой одних щеточек для всяких надобностей сколько заставили меня купить, всяких вод, кремов, помад... Маменька ахнула, ведь она у меня к старой вере привержена
«Ты, Степушка, говорит: скоро и двуперстие за
и аллилуйю продашь!» Знаете, сударыня моя,
старых людей не переспоришь, их почитать надо, а к тому же ей капитал большой положен. Она своего кубилека не покидает, на платье французское. А я вот вам гостинчиков привез и маленькой барышне,— он указал головой на меня,— привез конфет и игрушек, по всегдашнему моему расположению...
— Ах, зачем это вы беспокоились...
В голосе матери я уловила досаду.
— Ручку пожалуйте... А вас дозвольте поцеловать. Дядя добрый: всегда о вас думает...
Я тщательно вытерла щеку, к которой приложились протяжные нафабренные усы.
А он продолжал наигранно-весело:
Тут и деревенские гостинчики из ваших псковских палестин. Два окорочка, сальпе, маслица кадочка, мучица, какая-то баба слезно просила «батюшке Владимиру Дмитриевичу» сдобными кокорами кланяться, говорила: «Он когда-то кокоры любил»,— только они, пожалуй, зачерствели,— собакам скормите.
Пока он это болтал, из театра вернулся отец и сейчас же ушел с Черниковым в кабинет, а я осталась с матерью в столовой распаковывать рогожные кульки. На пояс и на игрушки я не смотрела — уж очень мне был противен этот усатый человек, про которого и Аксинья и няня, украинка Гапка, говорили:
— Кровопийца... дюже много крови из папаши с мамашей высосал.
Отец скоро открыл двери кабинета и взволнованно
весело крикнул с порога:
— Ты только посмотри, что у меня! Тысяча! Целая тысяча! — И помахал радужными бумажками.
Мне казалось, что это целое состояние. А он продолжал смеясь:
— Маг и чародей! Ты только вообрази: все долги заплачены, чист, как стеклышко, и еще тысяча! Да чего я теперь для следующей постановки не наделаю, бог ты мой! Хватит сезон дотянуть... Нет, маг и чародей!
— Как же это все вышло? — растерянно спрашивала мать.
— А так: оказывается, я забыл про одну большую пустошь и несколько лет ею не пользовался, а деловой человек взял да и отыскал, по доверенности предъявил на нее права, а затем ее продал, деньгами покрыл все долги, даже вперед мы с ним высчитали за месяц жалованье всем в театре, а тысяча — на разживу. Правда, гениально?
Черников делал вид, что конфузится.
— Ну, уж и гениально! На том стоим, коммерсанты; где же вам, дворянам, да еще с этакими высокими стремлениями, всякие там пустопорожние землицы помнить? А мы на том стоим, на коммерции!
— Ну, спасибо вам от души! — горячо говорил отец.
— И не благодарите. По долгу совести и по любви и к театру и к вашему семейству. Честь имеем кланяться.
И к столу не зовите! нынче пятница, день постный; маменьке обещал с нею на манер монастырской трапезы откушать. а, между прочим, у вас всегда ведь скоромное. Честь имею!
Когда он ушел, мать сказала:
— А ты. Владимир Дмитриевич, от него отчет подробный взял?
— Какой отчет?
— В купле-продаже.
— Смешно! Ведь если бы он хотел меня обмануть, он бы мог мне не привезти этой тысячи.
— Но ведь ты доверял и Павлу Козыреву, и он тебе что-то присылал и привозил, а потом оказалось, что он сделался богатым человеком, а ты потерял все, что имел.
— Ах, я же тебе говорил, что Павел Козырев — совсем другое дело! Давай-ка попробуем: вижу, ветчина из наших родных палестин и порховские калачики...
У Черникова в магазине появились новые свежие товары; о приданом, которое он привез из столицы для своей дочери, заговорил весь город. Он рассчитывал ее вытащить в дворянки, и уже намечался жених из гвардии.
Тысячи отцу хватило ненадолго. И в один день, помню, вернувшись с няней с гулянья, я наткнулась дома на странный хаос. Прислуга, сбившись в кучу, перемывала косточки хозяев и среди нот сочувствия пускала скверные шипы сплетен и осуждения:
— Вон поглядели бы сродственники, до чего у нас дошло: небель с молотка идет... кебель описывают всю как есть и печатью казенной припечатывают.
Повсюду в доме двигались незнакомые фигуры с довольно гнусными, как мне тогда казалось, лицами. Они высматривали и вынюхивали во всех углах, стучали какими-то палочками в хрустальную посуду и даже в медные кастрюли на кухне.
- Но что было особенно возмутительно — они не оставили в покое даже заветную чашечку матери, белую с незабудками, про которую говорили, что она из тончай
шего севрского фарфора, и мать пила в этот день из грубой, толстой чашки, взятой у Аксиньи.
— Все описано,— сказала она мне грустно,— в моя чашечка.
Теперь от нее полетели телеграммы ко всем родственникам, потом снова появились у подъезда дрожки Черникова с серыми в яблоках лошадьми, и он сказал, что какие-то векселя переписаны за страшные проценты и что он нашел еще какого-то «страшного ростовщика».
Печати сняли, в жизнь как будто покатилась по старому руслу...
Но это только казалось. У матери я видела постоянно опухшие от слез глаза, слышала слово «ликвидация» в разговорах отца:
— А когда после ликвидации я уеду, неужели на тебя взвалить всех девять человек детей?
- Но как же иначе? Мы остаемся на месте; я буду служить, ты — присылать, сколько сможешь... как-нибудь и перебьемся... Расплатиться с труппой у тебя хватит?
— Конечно, это главное, и я уже прикинул... не бойся, на совести моей ничего не унесу... А вот как ты будешь, бедная, если тебе придется служить у какого-нибудь хама антрепренера? Об этом страшно подумать!
Она усмехнулась:
— Его хамство ко мне не пристанет.
Помню последние дни ликвидации. Отец заплатил все до копейки, никому не остался должен. Мало того, некоторым из актеров, которые сильно запивали, сам покупал билеты и, удержав из их жалованья часть, возвращал ее только на вокзале, усаживая их в поезд.
Мать поступила кассиршей к новому антрепренеру. Отец уехал. Куда? Говорили, искать заработка. Вся огромная семья осталась на руках матери. Смутно доносились слухи об отце. Иногда он присылал деньги. Где он служил? Кем? Актером, режиссером?
Дома прислуга, сокращенная до минимума, шепталась, будто бы он поступил буфетчиком в какую-то кают-компанию и имеет дело с офицерами. Думаю, что это не совсем так: насколько знаю, заведующие хозяйством, буфетчики и повара у военных должны быть военные.
Но какая-то крупинка правды в этом, очевидно, все же была: отец позднее, в дни моей ранней юности, оказался вдруг удивительно искусным кулинаром.