Меню Закрыть

Памятные встречи — Ал. Алтаев

Название:Памятные встречи
Автор:Ал. Алтаев
Жанр:Литература
ISBN:
Издательство:ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Год:1957
Язык книги:
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Перейти на страницу:

Страница - 61


ДВЕ ДЕМОНСТРАЦИИ

МАТЬ ВСПОМИНАЕТ...

Апрельское утро 1889 года. Весна запоздала, и в от­крытую форточку врывался холодный ветер, смотрело хмурое, не по-весеннему тусклое небо с клочковатыми обрывками ползущих туч. Мы сидели в столовой. Мать просматривала газеты, и я увидела, как дрогнули ее руки, услышала, как дрогнул голос:

— Он умер, а я и не знала...

— Кто умер?

В ее больших карих глазах, всегда таких мягких, спо­койных, необычное волнение:

— Михаил Евграфович... Салтыков-Щедрин... Объ­явление о похоронах... Завтра на Волковом кладбище...

— Почему это тебя так взволновало? — спросила я.— Ты его очень любишь как писателя?

Мне вспомнилось, как несколько лет назад у нас читали вслух «Господа Головлевы» и она говорила:

— Иудушка Головлев — незабываемый образ...

Но она охотно читала и Гаршина и, когда он покон­чил с собою, жалела его, но так не волновалась.

Мать медленно читает, растягивая каждый слог, точно изучает отдельно все буквы:

— «Погребение на Волковом кладбище... Вынос из квартиры...» На вынос я все равно не пошла бы, но на по хороны.. на кладбище... затеряться а толпе, взглянуть и проститься...

Она не договорила, потом, пересилив себя, тихо ста­вила:

— Подумать только... около тридцати лет прошла... и вот газетное объявление стукнула зловещей гробовой крышкой... И вспомнилась Тверь и моя молодость, а то обаяние, которое производил на общество этот острый ум.

Мать прочла жадный вопрос в моих глазах, знала, что я всегда очень любила ее воспоминания о старине, я за­ чала рассказывать:

— Тогда я была замужем первым браком за Льно­вым. тверским вице-губернатором. По положению мужа, мне приходилось вести светский образ жизни, бывать на вечерах, раутах, балах. И нот как сейчас рисуется богато сервированный стол какого-то официального обеда, на­ лицо все высшее тверское чиновничество и дворянство.

обед, кажется, давался а честь какого-то приезжего из Петербурга начальства. Я сидела рядом с Евграфовичем, а напротив нас — дама, нарядная, вся за­литая брильянтами, жеманная. Она посмотрела в нашу сторону я встретила строгая, характерный взгляд Сал­тыкова, одному ему свойственный с этой глубокой про

доьной бороздкой между бровями.

Мать сейчас же пояснила:

— Он сказал это так просто потому, что относился ко мне с доверием. Он знал, что я из семья Толстых, близких к декабристам. Дед твой, а мой отец, был один из основателей общества Благоденствия и участник Семе­новского бунта, который явился прологом восстания Сенатской площади, поднятого через пять лет. Дедушка твой не только знал лично, но был близким другом тех, кто, по приговору императора Николая Первого, погиб на виселице или был сослан в Сибирь, и если не попал сам в каторгу или ссылку, то только потому, что тогда родительская воля была неограниченна...

— При чем тут родительская воля?

— Тебе шестнадцать лет, а ты держишься со мною, как равная,— усмехнулась мать,— таково теперь воспи­тание. В дни моей юности оно было куда строже, а в дни юности твоего деда — просто деспотическое. А твоя пра­бабушка Алевтина Ивановна была еше и необычайная самодурка. Примером такого самодурства может служить история с мелкопоместным дворянином Пономаревым, который подолгу гостил у нее, в ее великолепном имении Ельцы на Селигере, этом родовом гнезде Толстых. Там пиры следовали за пирами; крепостной театр Толстых был известен даже в Петербурге, и, говорят, при Екате­рине Второй несколько актеров из этого театра были взяты в столицу. Так вот гостил Пономарев в Ельцах, а в это время в его собственном поместье случился по­жар, сгорел дом со всеми надворными постройками. Алевтина Ивановна попросила его остаться погостить у нее две недели и за эти две недели выстроила на свой счет все, что погорело. Вот эта-то самодурка, мотавшая громадное состояние Толстых, узнала о готовящемся вос­стании и о том, что дети ее среди бунтарей, и поехала тот­час же в Петербург. Там она добилась, что двух ее сыно­вей, в том числе твоего деда, а моего отца, посадили в Петропавловскую крепость «за непочтительное обраще­ние с матерью»; будто бы ей сказали, что дети хотели наложить на нее опеку за мотовство. Таким образом, они просидели все то время, пока их товарищи подготовляли бунт,, просидели и день 25 декабря, а затем и были вы­пущены опять-таки по просьбе Алевтины Ивановны. Вот какое было... оригинальное время,— улыбнулась мать.— Вот при чем тут была родительская воля.

— Но какое отношение ко всему этому имел Салты­ков-Щедрин?

— Сейчас, сейчас... С товарищами декабристами мой отец был тесно связан, особенно с Матвеем Ивановичем Муравьевым-Апостолом. Когда Матвей Иванович полу­чил амнистию, он из Сибири приехал в Тверь. Тверь не­далеко от Москвы и Петербурга, железная дорога между ними уже существовала, и Матвей Иванович выбрал этот город. Но в Твери декабристам жить было запрещено, как и в Москве и в Петербурге. Прописаться Матвею Ивановичу нельзя было, и он жил у меня тайно, и, по правде сказать, я очень трусила, зная, что могу подвести моего мужа. В самом деле: тесный губернский городишко; каждый знает, что варится в котле у соседа, и все сплетни сосредоточиваются в полиции, а полиция может сделать запрос начальнику мужа, то есть Михаилу Евграфовичу.

— И делала?

Она улыбнулась и покачала головою.

— Ох, наверное делала. Наверное, он знал, что в Твери живет бывший политический преступник, каторж­ник, брат повешенного... И молчал. И покрывал. По край­ней мере никогда ни единым словом он не дал ни мне, ни моему мужу, Федору Ильичу, понять, что знает...

Мать вся была под впечатлением газетного известия и нахлынувших воспоминаний. Она продолжала расска­зывать без моей просьбы:

— Когда глупенькая дама жеманно закрывалась за обедом веером от «пронзительного» взгляда писателя, неподалеку раздался высокий капризный голос: «Ну да, конечно, он опишет, и так зло, так зло... Мишель, уж не отнекивайся». Это говорила молодая женщина, малень­кая, необыкновенно красивая,— его жена.

Михаил Евграфович снисходительно улыбается, и строгое лицо его меняется: что-то нежное мелькает в проницательных глазах.

Я со страхом подумала: «Какую еще глупость выкинет эта обольстительница, которой великий сатирик про­щает то, что никогда не простит другим?» Да, все, что выпаливает это миниатюрное, изящное создание, он отно­сит к разряду милых детских наивностей... Я с трепетом ожидала, что еще изречет маленькая губернаторша... Но на этот раз все обошлось благополучно: ее отвлек сосед какой-то очередной любезностью.

— А она была очень красива?

— Это была одна из самых красивых женщин, ко­торых я когда-либо встречала. Из всех известных краса­виц в памяти моей остались четыре: жена Пушкина, Анна Давыдовна Баратынская, рожденная княжна Абамелек, актриса Донова, впоследствии первая жена министра финансов Витте, и она. Жену Пушкина я видела уже по­жилой; Анну Давыдовну Баратынскую никогда не забуду в ее блистательной красоте, недаром же Пушкин сказал про нее:

И вашей славою и вами, Как нянька старая, горжусь...

Донову я видела в горе, со слезами на глазах, и эти глаза с алмазами слез я не забуду никогда... Она была у меня в роли просительницы, и сердце разрывалось, что такая красота может так страдать... А эта не страдала. Эта была всегда торжествующей. Постой, я тебе покажу их карточки...

Она открыла альбом. Передо мною прекрасные жен­ские лица: совершенная красота Баратынской с глазами мадонны, пламенная турчанка Донова и, наконец, точеная головка в рамке черных изящно причесанных волос над мраморным безмятежным лбом...

— Хороша? — спросила мать.— Но в жизни была еще лучше. Какие краски!

Я спросила, вспомнив еще один женский образ:

— А Анна Петровна Керн, вдохновительница Пуш­кина?

— Она даже жила у нас, но когда мы встретились, была уже пожилой женщиной и имела взрослого сына. Вот смотри: она в старости. Ни малейшего следа кра­соты, ничего не осталось, кроме самомнения.

Она указала мне на портрет старухи в кружевной на­колке. Лицо ординарное, совсем непривлекательное. И рядом удивительно красивое личико жены Щедрина.

Припоминая, мать говорила тихо, задумчиво:

— Мы постоянно встречались с женою Михаила Евграфовича на разных вечерах и лотереях, в театре, в концертах, у знакомых. Я бывала у нее... Как сейчас помню: в гостиной на кушетке целыми днями валяется губернаторша, именно губернаторша, а не жена писа­теля, потому что называться «женою писателя» она сты­дится, но с гордостью говорит, что она «жена хозяина гу­бернии». Она лежит на кушетке в белом капоте из мяг кой шерстяной ткани, играет вышитой восточной туфель­кой, показывая, что у нее крошечная детская нога. А над головою ее, на спинке кушетки, примостился белый с желтым хохлом какаду. Она говорит птице: «А ну, по­почка, поцелуй меня... поцелуй!» Попугай целует, а визи­теры умиляются: «Картина... настоящая картина!» И вдруг она разражается тирадой, полной негодования: «А я сегодня очень, очень зла на Мишеля. Он меня рас­строил глупым разговором. Вообразите: заболел, я и го­ворю: «Мишель, ежели ты умрешь, где тебя хоронить?» И вдруг он мне: «Похоронишь на Волковом кладбище, где хоронят всех писателей». Подумайте только, что гово­рит! Губернатор, хорошей фамилии, и я буду его хоро­нить на Волковом кладбище, где хоронят всякого! Я ему, конечно, наотрез отказала: «Никогда этого не допущу для аристократа и губернатора, а похороню тебя или в Ново-Девичьем, или в Александро-Невской лавре». И даже расплакалась... Говорю: «Ты, Мишель, всегда этакое выдумаешь... Писатели... Фи! Это дурной тон... Надоел мне до смерти со своими писателями! Нет, вы только вообразите, ma chere,— обратилась она обиженно ко мне,— допущу ли я такие мещанские похороны? А се­годня Мишель объявил мне новость: «Хочешь, дорогая, поедем в Петербург?» Я, конечно, рада, теперь там раз­гар сезона, но ведь он сделает для меня эту поездку сущей мукой, заставит смертельно скучать со своими приятелями... Вы только подумайте: месяца два назад он так-то повез меня в Петербург и посадил в компанию своих... этих... писак... Я чуть не умерла с тоски... Гово­рили всё о книгах, о журналах, о философии, такая скука... И, натурально, у меня сделалась мигрень, и я была не в духе, а это никому не к лицу... Мне нельзя быть не к лицу... Я приехала в Петербург побывать в свете, об­новить туалеты и повеселиться... Вы не знаете Мишеля... вы называете его гуманным, но в семейной жизни он ужа­сен... он не может быть внимательным к хорошеньким женщинам...» И она тут же стала смотреться в ручное зеркальце, улыбаясь своему отражению.

У меня невольно вырвалось:

— Как же она согласилась на погребение мужа на

кладбище. где хоронят "всякого"?

Мать молчала, погруженная в воспоминания...


Перейти на страницу: