Меню Закрыть

Свеча Дон-Кихота — Павел Косенко

Название:Свеча Дон-Кихота
Автор:Павел Косенко
Жанр:Литература
Издательство:
Год:1973
ISBN:
Язык книги:Русский
Скачать:
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Перейти на страницу:

Страница - 3


Пламя в десятилинейной керосиновой лампе, подвешенной под потолком, подпрыгивает и приседает, рюмки на столе тоненько, жалобно дребезжат, гости в притворном испуге зажимают уши. Довольный произведенным эффектом отец Геннадий, саженноростый и отчаянно волосатый, скидывает енотовую шубу и, не успев толком усесться, протягивает свою могучую ручищу к графинчику.

Отец Геннадий служил когда-то в одном из московских соборов, но за прелюбодейство и пьянство совершенно фантастических масштабов выслан в далекий городок на Иртыше. Он бабник и сквернослов, но это его репутации не вредит. Им даже хвастают и водят приезжих послушать, как его бас заглушает хор певчих.

Отец Геннадий сел рядом с Корнилов Ильичем. Оба очень похожи друг на друга и во хмелю одинаково склонны к буйному озорству. Часто, изрядно выпив, они выходят во двор и начинают на снегу ломать друг друга, огромные, сильные, как быки.

Деда Корнилу Павел очень любил. Неистощимый рассказчик, державший в памяти сотни сказок и небывальщин, Корнила Ильич был необычайно сильным человеком — гнул подковы, завязывал узлом кочергу; пока не поседел, считался лучшим бойцом в зимних сражениях на льду У солки, когда стенка на стенку сходились казаки и кержаки. Но любовь к деду не помешала подростку на всю жизнь запомнить его неуемное злое озорство. Когда Васильев писал в «Соляном бунте» хищного атамана Яркова, то не случайно дал ему дедово имя-отчество. Впрочем, на страницах этой поэмы Васильевский дед появляется и без псевдонима, в Подлинном своем обличим, и главка, посвященная ему, — одна из самых жестоких в этой жестокой вещи. «Дед мой был мастак по убою, ширококостный, ладный мужик, вижу, пошевеливая мокрой губою, посредине двора клейменый бык ступает, в песке копытами роясь, рогатая, лобастая голова. А дед поправляет на пузе пояс да засучивает рукава. — Ишь ты, раскрасавец, ну-ка, ну-ка... То ж, коровий хахаль, жизнь дорога! — крепко прикручивали дедовы руки к коновязи выгнутые рога. Ласково ходила ладонь по холке: — Ишь ты, раскрасавец, пришла беда... — И глаза сужались в веселые щелки, на грудь курчавая текла борода. Но бык, уже учуяв, что слепая смерть притулилась у самого лба, жилистую шею выгибая, начинает крутиться вокруг столба. Он выдувал лунку ноздрями, весь — от жизни к смерти вздрогнувший мост. Жилы на лопатках ходили буграми, в два кольца свивался блистающий хвост. И казалось, бешеные от испуга, в разные стороны рвутся, пыля, насмерть прикрученные друг к другу бык слепой и слепая земля. Но тут нежданно, весело, люто в огне рубахи, усатый, сам вдруг вырастал бычий Малюта с бровями, летящими под небеса. И-эх! И-эх! Силушка-силка, сердцу бычьему перекор — в нежную ямку возле затылка тупомордым

обухом бьет топор. И набок рушится еще молодой, рыже-шерстный, стойкий, как камень, глаза ему хлещет синей водой, ветром, упругими тростниками. Шепчет дед: — Господи, благослови... — сверкает нож от уха до уха — и бык потягивается до-олго... Глухо... Марая морду в пенной крови».

Много темного и недоброго было в мире, окружавшем подростка с русой головой и нежным, как у девочки, лицом.

Но было бы несправедливым не сказать и о другом — о том, что павлодарские степи — это край богатых культурных традиций.

В Павлодаре не раз останавливается на пути из Омска Чокан, и в городе об этом помнили. Сюда раньше, чем во многие другие районы Казахстана, донесся из соседних Семипалатинска и Чингистау могучий голос Абая. В сотне верст от Иртыша тысячи гигантских каменных глыб, напоминающих то тулпара, то верблюда, то черепаху, окружают синее озеро Жасыбай. В этом волшебном уголке казахской земли родился и создавал свои замечательные стихи и поэмы Султанмахмут Торайгыров. Неподалеку, в Экибастузе, работал на добыче угля Сабит Донентаев. Его зкибастузские песни впервые вводят в казахскую поэзию тему рабочего класса.

Именно В Павлодаре родился и вырос Антон Сорокин талантливый и оригинальный писатель для которого изображение жизни казахского народа стало одной из основных тем творчества.

Лучшие представители павлодарской интеллигенции с глубоким интересом относились к росткам национальной казахской культуры.

Все это тоже, разумеется, входило в атмосферу детства Павла Васильева.

Вернемся, однако, к гостям Васильевых.

...Мария Федоровна вносит пельмени. Пар повисает над блюдом белым облаком. Едят и пьют долго, с чувством и толком. Насытившись, запевают. Голоса звучат стройно, в лад, в старинной песне — глухая, безысходная тоска. Когда замирает последняя нота, в глазах и гостей и хозяев стоят слезы. И, словно устыдившись их, торопятся быстрей накрыть стол для преферанса.

Другие дети давно отправлены в постель, но Павлу разрешают сидеть за столом. Иногда, после седьмой или восьмой рюмки, заставляют читать стихи. Не свои, конечно (слышали, что сынок Николая Корниловича забавляется рифмоплетством, но какое дело взрослым до ребячьих виршей), настоящие, серьезные — из хрестоматий: Тютчева, Майкова. Павел читает сильным, звонким голосом, выслушивает снисходительную похвалу гостей и вновь опускается на стул. Сидит, скользит быстрым взглядом по побагровевшим лицам взрослых, слушает.

Разговор не умолкает. Говорят интересно, образно, остро. Но странно — послушав застольную беседу гостей, не сразу поймешь, какой нынче год. Будто волны большой жизни обтекают домик с резными ставнями, не касаясь его порога. В душе каждого из этих образованных людей живет уважение к Артемию Ивановичу Дерову, мужу удачи. На словах-то они могут посмеяться над мужиковатостью павлодарского миллионера (однако ж вполне почтительно), но в мыслях, даже в подсознании каждого, гнездится: «Эх, мне б такое...»

И Дерова вспомнит поэт Васильев в «Соляном бунте», но, видимо, сознавая, что портрет не очень схож с оригиналом, изменит миллионеру имя, назовет Арсением. Для поэмы был нужен именной такой Деров, каким его изобразил автор. Но и подлинный Артемий Иванович был фигурой колоритнейшей. Горьковской, хочется сказать. На самом деле Деров не был «купцом заезжим». Здешний, павлодарский. Выбился из самой нищеты — живой образец мещанского счастья. Был мальчиком в лавке богатых купцов, за смекалку и нещепетильность сделали приказчиком. Хозяйская дочь — Ольга — старая дева. Очень уж безобразна. Дальнейшее понятно.

Сам став хозяином, Деров проявил размах, удвоил, упятерил, удесятерил состояние. Жил замкнуто, не кутил. Стал очень набожен, раздавал много милостыни и вообще благотворительствовал. Детей у Деровых не было. Взяли в дом девочку-казашку, крестили, воспитали, стала она у них чем-то вроде экономки.

Павлодарцы любили смотреть, как идет Артемий Иванович в церковь в котелке и черном сюртуке под руку со своей старой некрасивой женой, грузный, с круглым непроницаемым лицом, с неподвижными глазами. Все знали, что по-человечески он очень несчастлив, и все равно отчаянно завидовали.

...Волны большой жизни обтекали домик с резными ставнями, а были они, те волны, высоки.

...29 января 1918 года комиссар Временного правительства в Павлодаре помощник атамана Петр Виноградский телеграфировал в Семипалатинск областному комиссару: «Совдеп окончательно захватил власть в городе, противодействовать чему я не имею возможности, так как гарнизон на стороне Совдепа. Казаки держат нейтралитет. Объявление города на военном положении бесцельно, так как оно совершенно невыполнимо».

Советская власть была установлена в Павлодаре раньше, чем в областном центре. Большевиков поддерживал гарнизон, солдаты знали, что любая иная власть может погнать их в пекло империалистической бойни, перемоловшей уже миллионы людей. Но Советы продержались здесь недолго. В городе совсем не было крупных промышленных предприятий, не было рабочего класса. Когда вспыхнул белочешский мятеж и войска гарнизона ушли из города в Омск (там чехи их обманом разоружили), Павлодар почти не сопротивлялся возврату старого. В городской тюрьме после года заключения были зверски убиты — заколоты штыками в тюремном подвале — председатель Павлодарского совдепа иртышский водник Пахомов и его товарищи — всего тридцать один человек. Павел Васильев с горечью писал о родном своем городке: «И мало насчитаешь здесь имен, отдавших жизнь за ветры революций, любимых, прославляемых теперь».

Может, было этих имен и не много, но они были, и недаром носят сейчас павлодарские улицы имена Пахомова, Теплова, Пашинцева, Кузнецова.

Полтора страшных года колчаковщины. Мимо Павлодара проплывают баржи со смертниками. В степи лютует черный атаман Анненков. И мещанский Павлодар закрывает ставни, дрожит втихомолку от ужаса, слушая рассказы о заживо сожженных в пароходных топках, о запоротых насмерть. Выменивает добро на хлеб, спекулирует, выкручивается от всевозможных повинностей, налагаемых на обывателя «верховным правителем России», омским царем Александром Васильевичем Колчаком.

В те месяцы через Павлодар прошел, скрываясь под именем Дусембия, бежавший из омского концлагеря Сакен Сейфуллин. В его «Тернистом пути» есть короткая зарисовка павлодарского быта тех времен. Никаких особенных ужасов. Привычная повседневность.

«На городском базаре между рядами, греясь на теплом солнце, гуляют солдаты атамана Анненкова. Форма их мне очень знакома — пулеметные ленты, черные папахи, сабли, на погонах две буквы: «А.А.» Некоторые из них — китайцы из числа отщепенцев, бродяг. На поясах кинжалы. Наблюдал я спокойно, уже не как заключенный., Вот едет на лошади казах. Один из китайцев в форме схватил лошадь за хвост и придержал. Лошадь остановилась, Казах обернулся, но, увидев солдата, смиренно опустил голову и ничего не сказал. Китаец перочинным ножом отрезал целый пук волос от хвоста лошади. Казах в испуге начал озираться по сторонам, ища защиты. Двое городских казахов, задетые за живое, что-то сказали солдатам. Те ответили площадной бранью. Казахи хотели отнять пук волос у солдата. Собрался народ, большинство — казахи. Увидев, что дела плохи, солдаты-китайцы позвали своих на помощь. К ним быстро подошли три-четыре атаманца, вынули сабли из ножен.

Казахи разбежались, как мелкая рыбешка от щуки. Ан-ненковцы били их по спинам саблями плашмя».

После семнадцати месяцев колчаковщины Красную Армию павлодарской обыватель встретил радостно. Но и с боязнью — что-то напридумывают комиссары? Да, к счастью, скоро объявили нэп. Вздохи облегчения. Нэп — это вроде поворот к прежней, прочной, сытой жизни? Дай-то бог. На-ужасались, наголодались — хватит.

Павел сидит за столом отца и листает газеты. Николай Корнилович в школе. Когда он дома, сыновьям к этому столу дороги нет. Дед умер, и Николай Корнилович стал в семье еще более суровым, деспотичным и раздражительным. Много пьет, и когда он во хмелю, домашним просто житья нет. Павлу хочется поскорей уйти из дому, уехать куда-нибудь далеко. Окончена школа второй ступени, но ему всего пятнадцать лет, и отец его пока не отпускает.

Пятнадцать лет. Но выглядит Павел старше. У него широкая грудь и сильные руки. Девчонки на него заглядываются — красивый парень и вдобавок поэт. Он немного играет в Печорина, сочиняет язвительные эпиграммы: «Павлодарские сонные Евы пухлы телом, но тощи душой». Это, однако, не мешает ему бродить до расвета то с одной, то с другой павлодарской Евой.

Ему снится сны. То Москва — Кремль, какие-то многоэтажные здания, какой-то огромный зал, переполненный рукоплещущей толпой, которой он только что прочел замечательные стихи. То заморские порты с пальмами и темнокожими красавицами на набережных.

Он твердо уверен, что опоздал родиться. Если б он родился на несколько лет раньше, то скакал бы в вихре гражданской войны по степи на горячем аргамаке, отстреливаясь последними патронами от наседающих анненковцев, носил бы тельняшку, опоясанную пулеметными лентами, врывался бы с красным знаменем в руках в притихшие города. Тогда была жизнь. А что теперь?

Павел переворачивает газетные страницы. Газета называется «Советская степь». Издается она в Оренбурге, где нынче столица автономной республики. В ее состав вошел и Павлодар — по-прежнему уездный город.

Будни нэпа встают с газетных листов.

«Против цирка имеется закрытая пивная; около нее набросаны навозные кучи. Теперь эти кучи — жилье для бездомных, которым головы негде приклонить. В навозных дырах бездомный сидит согнувшись, не имея возможности встать или лечь. «Человеческие норы» дышат зловониями; и они-то служат обогреванием бездомному. Опрос этих бездомных показал, что среди них много выпущенных из больниц маляриков, больных кожными, желудочно-кишечными, легочными и др. болезнями. Несомненно, среди них очень много венериков. И не только среди женщин и мужчин, но, что всего ужаснее, — среди детей-нодростков. Эти люди просят дать им какую угодно работу, до самой тяжелой включительно...»

«Получена из Москвы большая партия выдержанных вин».

«Сельсовет нашего села проводил кампанию помощи воздухофлоту и, несмотря на бедность крестьян, было собрано 25 пудов пшеницы».

«Оренбургский краевой институт народного образования, насчитывающий более двух лет своего существования и начавший с незначительнейшей группы человек в 40, в настоящее время не в состоянии вмещать в своих стенах всех желающих поступить в него. Общее число учащихся достигло 300 человек. Большинство учащихся института — дети аульной кочевой бедноты».

«В здании городского театра окружным управлением Красного Креста устраивается спектакль-бал. Исполнена будет комедия в 4-х действиях «Оболтусы и ветрогоны». После спектакля бал до 5 часов утра. Два оркестра музыки: симфонический и духовой. Роскошный буфет с винами и шампанским. Живые цветы, конфетти, серпантин, летучая почта».

«На все сельское население Уральской губернии приходится 20 больничных коек, на всю Кустанайскую губернию — один врач».

В стране, до предела истощенной войной и разрухой, партия коммунистов ведет огромную работу, исподволь подготовившую титанические взрывы первых пятилеток, вторую революцию в деревне. Эта работа неброска, неэффектна. Неудивительно, что подросток из захолустного городка не может понять и оценить ее; ошибались в те годы и люди куда опытнее и зрелее. На первый, поверхностный, взгляд мало что изменилось: в степи баи по-прежнему владеют тысячными табунами и отарами; в лавках торгуют купчишки, правда, калибром помельче дореволюционных; безработица; в Крестовоздвиженской церкви по-старому гремит бас отца Геннадия.

В клубе комсомольцы — их в Павлодаре совсем не много — пели безбожные частушки: «Моя милка ничего, лишь религиозная. Жить с ней могут дураки, умным невозможно». И еще: «Раз я в прачечной стирала, появился вдруг святой. Не стерпело мое сердце, ошарашила метлой».

При воспоминании об этих частушках Павел досадливо морщится: плохие частушки, мало того, что глупые, так еще и дубово написаны. Разве сравнишь их с настоящими, теми, что поют в казачьих станицах: «Милый, чо? Милый, чо? Милый, сердишься на чо? Или люди чо сказали, или сам подумал чо?»

Да и что толку от этих частушек: в церкви все равно народу— не протолкнешься. Нет, тут что-нибудь другое сделать надо. Павел задумывается.

...Купол Крестовоздвиженской церкви не так уж высок и крут. Но вечером прошел дождь, и ползти к вершине купола чертовски трудно. Мешает и топор. Выглянула луна, золоченый крест сияет в ее лучах. Он совсем близко, но как добраться до него? Подтянуться правой рукой, упереться носками. Теперь левой. Должно быть, его хорошо видно издалека. Но волноваться нечего. Спит, родимый Павлодар, спит, как церковный сторож...

Родимый Павлодар, действительно, спокойно проспал ночь, а проснувшись утром, ахнул. Обезглавлена главная городская церковь, — какой-то богохульник срубил крест. Чтоб ему, адову отродью... Возмущена и городская интеллигенция: какое неуважение к чувствам верующих, к народным, так сказать, святыням...

Павел, разумеется, представлял, что ждет его дома, если отец узнает, кто этот богохульник с топором. Но молчать о таком деле, не похвастаться приятелям и девчонкам?.. И тайна раскрывается в несколько дней.

На этот раз ремень был снят не только для острастки. Сын не каялся, не молил о пощаде, лишь по-волчьи оскаливал зубы после каждого удара.

Сутки Павел пролежал в постели, молчал, отталкивал еду, что приносила мать. На вторые — исчез. Васильевы сбились с ног, обыскали весь город, заявили в милицию. Глафира Матвеевна первый, кажется, раз за все годы замужества высказала Николаю Корниловичу, что думала о его характере и отношении к сыновьям. Тот, бледный осунувшийся, слушал не перебивая.

Собирались уже шарить неводом в старицах, когда нашелся какой-то окраинный житель, видевший, как Павел поднимался по трапу на пароход, шедший в сторону Омска.

Несколько лет имя сына было запретным в доме Николая Корниловича. Давно уж стали приходить от Павла редкие письма, сначала старым школьным приятелям, а потом и матери, но преподаватель математики никогда не брал в руки этих конвертов и сердито обрывал жену, когда она пыталась завести разговор о сыне.

Впервые смягчился, когда сын прислал книжки «Сибирских огней» со своими стихами. Буркнул, правда, презрительно: «Нашелся поэт...» Но стихи все-таки прочел и с тех пор не возражал, если Глафира Матвеевна пересказывала ему содержание коротенького письмеца, отправленного из Новосибирска, Владивостока, или с какого-нибудь дальнего таежного прииска...


Перейти на страницу: