Меню Закрыть

Свеча Дон-Кихота — Павел Косенко

Название:Свеча Дон-Кихота
Автор:Павел Косенко
Жанр:Литература
Издательство:
Год:1973
ISBN:
Язык книги:Русский
Скачать:
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Перейти на страницу:

Страница - 4


«КРУГОСВЕТНЫЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК»

Ни об одном из этапов своей бурной жизни Васильев столько не насочинял, как о годах скитаний, последовавших за бегством из отчего дома. Последовательности во вранье он придерживался не очень, свободно варьировал его в зависимости от аудитории и биографию свою запутал весьма основательно. До сих пор чуть не каждое сообщение о жизни поэта в те годы вызывает опровержение кого-нибудь из его знакомых: «Да нет же, все было совсем не так, а вот этак, я-то точно знаю, мне Павел сам рассказывал,..». Увы, как раз рассказы Павла надежным свидетельством отнюдь являться не могут.

Вряд ли Васильевское фантазерство стоит считать особым грехом — оно вполне естественно у молодого парня с богатым воображением. В юности, когда еще так мало прожито, кому не хочется поромантичнее разукрасить свою биографию. А тут было что расцвечивать: годы в Сибири и на Дальнем Востоке у Васильева протекли действительно бурно и интересно.

Труднее понять другое— почему Павел Васильев в своих фантазиях порой черт те что наговаривал на реальных людей, да еще на своих добрых знакомых. Рассказывал он, например, об одном молодом писателе-сибиряке, что тот, будучи с ним, Васильевым, на приисках, украл пять фунтов золота, бежал с ним и затем не то в Нерчинске, не то в Сретенске открыл бани. К счастью, тот писатель так, кажется, до своей смерти и не услышал этой истории.

Впрочем, о том, что главное действующее лицо нашего повествования — далеко не ангел, речь уже шла.

По-видимому, доплыв пароходом до Омска, Васильев отсюда сразу же отправился по железной дороге во Владивосток и здесь поступил, прибавив себе два лишних года (было ему ведь едва пятнадцать), не то в мореходное училище, не то на факультет восточных языков университета. Проучился он, однако, недолго и нанялся юнгой на какую-то шхуну, совершавшую рейсы по Японскому морю. Васильев утверждал, что на этой шхуне он бывал в Японии, н рассказывал даже, как в Иокогаме страшно подрался с итальянцами, вступившись за мальчика-японца, которого итальянцы заставляли прыгать за монетками в море с высокого обрыва. Но это уж очень пахнет Джеком Лондоном. Скорей всего дело на этот раз кончилось несколькими рейсами по дальневосточному побережью. Затем какое-то время Павел как будто трудился грузчиком во владивостокском порту.

В конце концов подробности для нас не так уж важны. А существенно вот что. Уже во владивостокский период Павел Васильев научился легко относиться к всевозможным житейским неурядицам и романтизировать их. Владивосток — вообще город романтический, как все большие порты. В разноязычной толпе матросов десятков флотов, грузчиков, хозяев портовых лавчонок, контрабандистов юноше нетрудно представить себя Мартином Иденом, молодым талантливым писателем, который отчаянно пробивается к признанию и славе с самого дна.

Свою жизненную цель — стать поэтом, и не просто поэтом, но непременно знаменитым, всеми признанным, — Павел Васильев твердо определил тоже во Владивостоке. И сразу же со всем оптимизмом юности уверовал в то, что она будет достигнута. И стал работать над ее осуществлением. При всей внешней безалаберности Павел Васильев был очень целеустремленным человеком. Он был организатором своего успеха, отнюдь не ждал, что тот придет к нему сам. Воля у него была отцовская, железная.

Если говорить о временах более поздних, то я уверен, что от всех своих богемных привычек, так много ему напортивших, Васильев избавился бы без особого труда. При одном условии: если б он понял, что эти привычки мешают его литературному успеху. Беда в том, что он держался прямо противоположного мнения, считал, что скандальный привкус его славы помогает популярности и признанию...

Стихов во Владивостоке Васильев писал не меньше, чем в Павлодаре, но качество их =- под напором мощной волны свежих, неожиданных и острых впечатлений — изменилось. Разумеется, среди них по-прежнему немало совсем слабых, совсем ученических. Но есть и несколько таких, которые сейчас по праву открывают том избранных произведений поэта.

И здесь Павел Васильев впервые проявляет свои способности «организатора успеха». Он знакомится с местными литераторами. Двое из них очень заинтересовались талантливым юношей. Одного из них, Рюрика Ивнева, местным, собственно, надо считать условно. Он известен достаточно широко, у него пятнадцатилетний поэтический стаж. Он входил в различные поэтические группировки декадентского толка, которых так много развелось в последние годы перед революцией и первые послеоктябрьские годы. Но начинал он в большевистской «Звезде», вместе с Маяковским в первые дни Октября пришел в Смольный, чтобы работать с большевиками, был секретарем наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского. Второй — журналист Лев Повицкий, много поработавший в Сибири, — известен меньше. Но, как и Р. Ивнев, он принадлежал к кругу самых близких друзей Есенина. И есенинские друзья сошлись на том, что этот высокий, загорелый, красивый парень откуда-то из Прииртышья очень напоминает покойного поэта. И стихи его были очень «есенинскими» — тот же лиризм, мелодичность, душевность. Даже многие обороты чисто есенинские. Может быть, они на самом деле встретили второго Есенина в начале его пути?

Ивнев и Повицкий устраивают в актовом зале университета литературный вечер Павла Васильева, не напечатавшего еще ни одной строчки. И вечер проходит с несомненным успехом. Аудитории нравятся стихи, нравится и их автор, который, несмотря на крайнюю молодость, держится на сцене с внушающей уважение уверенностью и явно знает себе цену. Молодой поэт читает «Бухту»: «Бухта тихая до дна напоена лунными, иглистыми лучами, и от этого, мне кажется, она вздрагивает синими плечами».

Читает «Все так же мирен листьев тихий шум»: «Моя Республика, любимая страна, раскинутая у закатов, всего себя тебе отдам сполна, всего себя, ни капельки не спрятав. Пусть жизнь глядит холодною порой, пусть жизнь глядит порой такою злою, огонь во мне, затепленный тобой, не затушу и от людей не скрою».

Читает и другие. Не много — не больше десяти. Остальные тысячи строк, которые он успел зарифмовать, не стоят внимания. А эти, по-видимому, стоят. Во всяком случае, так считает зал — и аплодирует. «Тихоокеанская звезда» печатает благожелательный отчет о литературном вечере. Чуть раньше стихи Васильева впервые появляются в печати — владивостокская молодежная газета «Красный молодняк» 6 ноября 1926 года печатает его стихотворение «Октябрь». Можно считать, что первый шаг к славе сделан.

Но второго во Владивостоке, очевидно, не сделаешь. Увы, романтический город на берегу Японского моря в литературном отношении нынче безнадежная провинция. Нет ни журнала, ни издательства, ни писательской среды. Прошли времена, когда здесь жила чуть не половина будущее го «Лефа». Значит, делать тут больше нечего.

Васильев, видимо, попробовал с ходу завоевать Москву, но очень быстро, в считанные недели, убедился, что с десятком подражательных, хотя и талантливых, стихов эта затея безнадежна. Во время первой своей поездки в Москву он был зачислен на юридический факультет университета, но, убедившись, что в московских редакциях его стихи особых восторгов пока не вызывают, легко расстался с МГУ: юристом он становиться не думал. Литературного же института тогда в Москве не существовало. Брюсовский кончился, Горьковский еще не начинался.

Васильев понял, что на его пути из Владивостока в Москву нужна пересадочная станция — молодая столица Сибири Новосибирск.

Что представлял собой Новосибирск тех лет? У писателей-сибиряков есть немало описаний его, но, мне кажется, отчетливее всего противоречивый облик молодого города увидел сторонний, но зоркий и опытный наблюдатель. Возможно, в его репортаже отдельные детали ошибочны, но душу города он раскрыл. Дадим ему слово:

«Отовсюду пришли в Новосибирск новые люди. Жилья для них не было. Они строили лачуги и копали землянки. Их поселки называли «Нахаловками». Новые люди и впрямь были нахальны: они хотели во что бы то ни стало жить. Новосибирск стал областным центром... Появились в городе «форды». Сотрудницы ОНО и «Лесотреста» ходили теперь с ярко-малиновыми губами. В театре ставили пьесы Шекспира и Киршона... В клубе имени Ленина состоялось совещание красных эсперантистов. Открылся «ресторан повышенного типа» с водкой и музыкой. Из Иркутска прибыли братья Фомичевы — знаменитые по всей Сибири взломщики.

Старые дома сносили. Улиц больше не было, и весь город превратился в стройку. Он был припудрен известкой. Он пах олифой, нефтью и смолой. Автомобили прыгали по ухабам, вязли в грязи и, тяжело дыша, вырывались на окраины. На окраинах было ветрено и пыльно. На окраинах люди рыли землю, и редактор «Советской Сибири» острил: «В Америке небоскребы, а у нас землескребы».

Город мечтал о новой Америке. Начали строить большие дома: это был Новый свет — каким его показывают на экране. Жители говорили о своем городе: «Это сибирский Чикаго» — и, желая даже в шутке соблюсти стиль, они поспешно добавляли: «Сибчикаго». Дома были сделаны по последнему слову моды. Они казались выставочными павильонами, но в них жили люди. Их строили второпях, и через год они покрывались старческими морщинами.

Гордостью города была новая гостиница. Ее назвали «Динамо». В номерах расставили громкоговорители, и самый лучший из номеров назвали «наркомовским». В гостиницу как-то приехал настоящий нарком из Москвы. Он смущенно оглядел комнату: в ней не было ни зеркала, ни полотенца...

В город приезжали тунгусы, остяки, ойроты. Они требовали дроби, керосина, учебников... Раскосые люди просиживали часами на заседаниях. Они молчали. Потом они начинали говорить. Они говорили о величии коммунизма и о том, что в их поселки надо поскорее послать врачей.

Приезжали мечтатели из Иркутска, из Барнаула, из Тобольска: они искали удачи. Из Москвы приезжали лекторы, певцы и жокеи. Появились гербы иностранных консульств. Люди слетались из окрестных деревень на яркий свет управлений, трестов и кино».

Эта длинная цитата — из романа Ильи Эренбурга «День второй». В такой-то беспокойно растущий город и приехал семнадцатилетний Павел Васильев. Он тоже повторял слово «Сибчикаго» — даже в стихах: «И среди тайги сибирское Чикаго до облаков поднимет этажи». Он тоже искал удачи, и для него, естественно, тоже не было жилья. Одно время он ночевал в каком-то пустом склепе на кладбище — особенного уюта там не было, но зато как здорово было рассказывать об этих ночлегах новым знакомым — молодым «сибчикагским» прозаикам и поэтам. Осенью в склепе стало холодно. Васильев снял на окраине угол у какой-то старухи. Вместо платы колол дрова, носил воду, чистил двор от снега. Деньги временами появлялись, но все-таки было их так немного, что смешно было бы их тратить на квартиру, как и на одежду,— в тридцатиградусные морозы Васильев ходил в элегантном плаще серебристого цвета, купленном во Владивостоке у матроеа-англичанина. Потом получил койку с тумбочкой в «шкрабовском» общежитии — устроился инструктором физкультуры в детдом.

По большому же счету дела шли неплохо — начинающий поэт стал постоянным автором «Сибирских огней».

Молодой город на Оби превратился тогда в центр культурной жизни огромного края, протянувшегося от Урала до Тихого океана, надолго потеснив такие традиционные культурные центры, как Омск, Томск, Иркутск. А литературной столицей края Новосибирск был бесспорной. Жили, конечно, писатели и в других сибирских городах, но печатались они в Новосибирске, в «Сибирских огнях». Советская литература Сибири во многом была создана «Сибирскими огнями».

В 1927 году, когда Васильев приехал в Новосибирск, «Сибирские огни» отметили пятилетие своего существования. Это был второй «по стажу» советский «толстый» журнал.

Это был отличный журнал, с честью выполнявший обязанности маяка культурной революции на востоке советской страны; недаром его так поддерживал и пропагандировал А. М. Горький. Редактировал «Сибирские огни» Владимир Яковлевич Зазубрин, автор романа о гражданской войне в Сибири «Два мира». Горький писал предисловие к одному из изданий «Двух миров», в предисловии он говорит, что роман Зазубрина читал Ленин и назвал его «хорошей, нужной книгой». Ничего равного «Двум мирам» Зазубрин больше не написал, но организатором литературных сил оказался отменным.

Достаточно назвать авторов, печатавшихся в журнале в тех номерах, где помещены первые стихи П. Васильева. Поэты Леонид Мартынов, Сергей Марков, Илья Мухначев, из более старшего поколения, пришедшего в литературу еще до революции, — Григорий Вяткин и Петр Драверт, талантливый лирик и разносторонний ученый, один из основателей русской метеоритики (теперь о нем самом написана повесть); прозаики — Афанасий Коптелов, и ныне успешно работающий в литературе, два его романа о молодом Ленине в Сибири еще раз подтвердили яркое дарование автора «Великого кочевья», Кондратий Урманов, Николай Анов, Алексей Югов, Ефим Пермитин, Вивиан Итин и самый старший из них — Исаак Гольдберг, один из самых первых зачинателей сибирской темы в советской, литературе, автор «Поэмы о фарфоровой чашке» и «Сладкой полыни», большой художник, которого высоко ценил Горький. В этих же номерах публикуется замечательное исследование алтайского учителя А. Топорова «Деревня в современной художественной литературе» (в 60-е годы оно было дважды переиздано). Выступать новичку в таком окружении — почетно и ответственно.

Конечно, «Сибирские огни» не были художественным направлением или школой, и ряд писателей, печатавшихся в журнале, был творчески далек от Павла Васильева. С другой стороны, некоторые писатели, которых Васильев позже с основанием считал своими единомышленниками в искусстве, не были связаны с «Сибирскими огнями». Например, Иван Шухов, через четыре года прогремевший «Горькой линией» и «Ненавистью», шедший в прозе дорогой почти параллельной пути Павла Васильева в поэзии. Но недаром ядро «Сибирских огней» сразу же признало молодого поэта своим. Действительно, с лучшими авторами журнала у Васильева было много общего.

Литература, создававшаяся ими, сменила натуралистическое бытописательство областников, писавших до революции об окраинах царской России. Творцы ее горячо любили родные края — свой Алтай, свое Забайкалье, свое Прииртышье, их историю воспринимали как повесть о своих отцах, дедах и прадедах. Они словно первыми увидели природу азиатской России «в цвете» и не скупились на краски, чтобы передать ее дикую красоту. Их палитра была щедрой — порой до излишества.

Они были рождены Октябрем, и поэтому восприятие мира у них было солнечным, жизнеутверждающим. Характеры они любили рисовать сильные, яркие. Трагические темы занимали много места в их творчестве — ведь они часто обращались к годам гражданской войны, да и время, сменившее ее, было достаточно драматичным, но сам накал трагических страстей утверждал силу жизни, ее жестокую правоту. У них был предшественник, первым проложивший в русской советской литературе эту тропу, — земляк Павла Васильева по Павлодару Всеволод Иванов, к тому времени давно покинувший Сибирь, но сохранивший ее в тех своих книгах, что стали советской классикой.

Конечно, порой в утверждении сибирской самобытности молодые «сибогневцы» перехватывали. Так, Леонид Мартынов с юношеской запальчивостью утверждал: «Не упрекай сибиряка, что он угрюм и носит нож, — ведь он на русского похож, как барс похож на барсука».

Но эти крайние проявления сибирского патриотизма остались издержками, о которых никто не помнит, а включение в большую литературу огромного края, показанного во всем многообразии его сложной жизни, навсегда останется громадной заслугой молодых писателей, объединенных в двадцатые годы новосибирским журналом.

У «Сибирских огней» были противники, весьма активно мешавшие им, — недаром Горькому не раз приходилось вмешиваться, защищать журнал. Среди врагов «Сибирских огней» следует, во-первых, назвать группу Александра Курса, издававшую на листах огоньковского формата журнальчик «Настоящее». «Настоященцы» клялись «ЛЕФом» и пытались подражать ему, печатали даже давно осевшего в Нью-Йорке Давида Бурлюка, но в этом «Сибирском ЛЕФе» не было огромных поэтов подлинного, московского «ЛЕФа». Курс называл молодую сибирскую литературу «деревянным велосипедом» и отчаянно старался доказать ее ненужность, призывал запустить «кирпичом по скворешне». Группа погибла бесславно, выступив с грубыми нападками на Горького, в то время когда его авторитет уже стал незыблемым. Но до этого она успела принести немало вреда, выжив из Новосибирска не одного талантливого писателя.

Еще более опасными противниками журнала являлись сибирские рапповцы во главе со своим «вождем» Семеном Родовым, который как раз в двадцать седьмом году появился в Сибчикаго.

В «Сибирских огнях» Родова называли «большим специалистом по части передержек и травли». Это не очень оригинальное определение. В Новосибирск Родов попал после поражения в борьбе с другими группировками в рапповской верхушке, а до того он был одним из первых руководителей МАППа. Руководил он им так, что дал повод Дмитрию Фурманову говорить о «Петрушко-Верховенской дьявольской организационной форме» в МАППе. Видимо, Родов, действительно, недалеко ушел от героя «Бесов». За полтора года до появления Семена Абрамовича в Сибчикаго писатель-комиссар записывал в дневнике: «Борьба моя против родовщины — смертельна: или он будет отброшен или я. Но живой в руки я не дамся». Нечеловеческое напряжение борьбы с происками и провокациями родовцев было одной из причин смерти автора «Чапаева».

Несколько позже исчерпывающую характеристику Ро-дову дал критик В. Сутырин: «Потрясающий схематизм

мышления, не сравнимое ни с чем доктринерство, колоссальнейшее упрямство, необыкновеннейшая способность все большое сводить к малому и глубокое — к мелкому, нестерпимая ура-классовость и ультра-ортодоксальность — все эти качества, произросшие в «питательном бульоне» примитивнейших знаний, и составляют Родова как литературное явление».

Критик Родов неутомимо отыскивал в произведениях писателей-сибиряков отступления от рапповских лозунгов. «Сибирские огни» он непоколебимо считал журналом попутническим, а «попутчиков» — литераторами второго сорта (напомним, что к «попутчикам» РАППы относили великое множество советских писателей, не состоявших в их организации, — от Алексея Толстого, «крайне правый попутчик», до Владимира Маяковского — «левый попутчик»; ниже попутчиков стояли только явные, исчадья, вроде Михаила Булгакова). Бесконечные дискуссии о том, какого писателя можно считать непролетарским, но революционным, какого следует признать и непролетарским и нереволюционным, а какого и вовсе внутренним эмигрантом, отнюдь не способствовали нормальному творческому самочувствию талантливых художников, до глубины души преданных революционному народу.

Для Павла Васильева характерно, что, только приехав и едва разобравшись в обстановке, он сразу же ввязался в драку. В четвертом номере «Сибирских огней» за 1927 год опубликовано его стихотворение «Письмо», где лирическая исповедь внезапно прерывается литературной полемикой: «По указке петь не буду сроду, — лучше уж навеки замолчать. Не хочу, чтобы какой-то Родов мне указывал, про что писать. Чудаки! Заставить ли поэта, если он действительно поэт, петь по тезисам и по анкетам, петь от тезисов и от анкет».

Даже еще недавно высказывалось мнение, что в этих стихах молодой поэт якобы выступал с отрицанием руководящей роли партии в литературных делах, за «чистое искусство» и т. д. Это нелепая и невежественная, достойная Родова, передержка. Не против партийного руководства литературой, а против угрюмых догматиков, пытающихся облыжно присвоить себе право говорить от имени партии, вроде «двурушника, интригана и склочника», по фурмановскому определению, Родова дерется здесь Павел Васильев.

То, что молодой поэт за «чистое искусство» ратовать вовсе не собирался, доказывает напечатанное в следующем же номере журнала его стихотворение к десятой годовщине Октября, где горячо славится «край наш вольный станков и пашен, край, которому равного нет»; «Новым звоном, слышите, слышите, прокатилась наша весна! Полотнищами алыми вышиты этот город и вся страна! Даже там, где тундрой холодной улеглась родная земля, машет алое знамя свободно, как махало б со стен Кремля».

А впервые Павел Васильев появился в «Сибирских огнях» в третьей книжке за 1927 год. Он выступил с небольшим циклом «Рыбаки». Знаменательно, что первые появившиеся в печати строки поэта из Прииртышья — о его родной земле. Рыбаки Васильевских стихов — это рыболовецкие артели Зайсана. Обстоятельно и сочно рисует молодой поэт тот самый «дремучий быт», борьба с которым станет потом основным мотивом его творчества. Но это потом. А пока Васильев «дремучий быт» не осуждает, даже любуется его колоритностью: «Очеш груб он, житель приозерный, сивоусый кряжистый рыбак. Крючья рук — широких и проворных — и цигарка длинная в зубах. На вечерках, разомлев в угаре, пьет из чашек самогонный спирт и потом на неуклюжих нарах до рассвета непробудно спит... Рыбаки — известные буяны, это знает весь Зайсан. Словно птицы — бабьи сарафаны, — как пойдут по горенке плясать, в темных сенцах, где разложен невод, как закружит, зашумит гульба, с хрустом жмут ширококостных девок и грудастых мягкотелых баб. Пьяные рыбацкие артели — ярые охотники до драк. Не стерпеть, коли наметит в челюсть волосатый жилистый кулак...»

Среди авторов «Сибирских огней» у молодого поэта быстро появились близкие знакомые. Часто бывал Васильев у ответственного секретаря редакции Н. И. Анова. Васильев мог считать ответсекретаря «Сибирских огней» своим земляком — Анов несколько лет проработал на Иртыше, в Усть-Каменогорске.

Мне трудно представить Николая Ивановича того времени. Еще впереди и «Пропавший брат», и «Ак-Мечеть», и «Крылья песни», но уже много времени прошло с тех пор, как в дооктябрьской «Правде» опубликован первый расск. потомственного питерского пролетария Николая Иванова. В «Сибирских огнях» Анов — незаменимый журнальный работник. Печатает изредка рассказы — отрые, ироничные, с точно увиденными деталями и хитро построенным сюжетом.

Дружбой с Ановым Васильев дорожит, но разница в возрасте все же чувствуется, да и размеренный житейский распорядок Николая Ивановича Павлу чужд. Ближе всего он сходится с молодым поэтом, который ненамного старше его. Сходится на несколько лет. Эти годы друзья почти не расстаются.

Эренбург не совсем точен, когда говорит, что жокеи приезжали в Сибчикаго из Москвы. Николай Титов попал на новосибирский ипподром из Колывани — большого сибирского села, где ежегодно устраивались конские ярмарки.

Любовь к коню поэт Титов пронес через всю жизнь. В предпоследнем его, вышедшем в 1958 году, сборнике «Приметы осени» есть большой «жокейский» цикл — и это едва ли не лучшие его стихи.

Но сейчас до этого бесконечно далеко. Сейчас двадцать седьмой год, и нет пожилого, внезапно страшно уставшего человека, а есть начинающий поэт Коля Титов, вчерашний жокей, нынешний сотрудник «Советской Сибири», сильный, стройный парень с юношески розовым лицом, дружок Пашки Васильева. И на него тоже «возлагают надежды», и он эти надежды оправдывает, пишет легко, весело и светло: «Вновь сегодня мне всего дороже — до разлива маковой зари с молодой тобою, смуглокожей, дробь копытную земле дарить. ...Хорошо! Крутись, степная радость! Думы невеселые — на слом! ...Хорошо взглянуть, как дружат рядом девушка и хрусткое седло!»


Перейти на страницу: