Меню Закрыть

Памятные встречи — Ал. Алтаев

Название:Памятные встречи
Автор:Ал. Алтаев
Жанр:Литература
ISBN:
Издательство:ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Год:1957
Язык книги:
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Перейти на страницу:

Страница - 42


И ОКРУЖАЮТ ЧУДАКИ

— Ну, я рад, поработаем!

И Михаил Петрович пододвинул мне стул к столу, накотором уже лежали в порядке великолепно очиненные карандаши.

— Сегодня перед вашим приходом я припоминал в детстве отца, по его рассказам, и о том, почему он сде­лался как бы «специалистом» по лепке лошадей, и как к чудаку отцу подобрались чудаки приятели, начиная с Агина, который предпочитал голодать, только бы «не торговать искусством», как он говаривал, и спокойно об­ходился вдвоем с братом одним костюмом. Об Агине под­робно я вам, может быть, расскажу позднее, а сейчас да­вайте погрузимся в дебри старого-старого прошлого, в дни моего детства...

Он задумался; лицо его приняло особенно мягкое вы­ражение и сразу помолодело.

— Сначала о лошадях. Кто первый, как не дед, вду­нул в отца моего, будущего творца знаменитых групп Аничкова моста, эту страстную любовь, а впоследствии и мастерство в изображении лошадей? Карл Федорович не признавал готовых игрушек и, стремясь развить в де­тях самодеятельность, давал трем сыновьям — Владимиру, Константину, а также и отцу карандаши, клей, ножницы, краски, давал воск и глину,— делайте, дескать, себе сами забаву. Дед недурно рисовал и очень хорошо вырезывал силуэты, часто этим забавляя детей. Отец рассказывал, что дед из турецкого похода посылал в письмах к ба­бушке для своих детей вырезанных из игральных карт лошадок в разных позах, и отец, тогда еще крошечный мальчик, заметил, как бабушка радуется, получая эти письма... Вот тут-то и была, очевидно, заложена первая искра любви к лошади: ребенок стал думать, что радость, удовольствие, счастье — все это олицетворяется лошад­кой. А потом, когда дед вернулся, пошли разные само­дельные картонные игрушки, и первое место среди них занимала, конечно, лошадь.

— Отец рано осиротел,— продолжал Михаил Петро­вич после маленькой паузы,— ему едва ли минуло семна­дцать лет. Дед умер почти скоропостижно, скошенный оскорблением жестокого и грубого начальника, и бабушка, оставшись без всяких средств, поместила трех сыновей в Петербургское артиллерийское училище. Отец через три года кончил его, выйдя прапорщиком. Это доказывает, каким захудалым бароном был дед. Если бы у бабушки было положение, наверное чины посыпались бы на ее де­тей, как из рога изобилия. Тогда дворянским детям ча­сто давали чины еще в колыбели, и знаменитый наш ме­Заметив улыбку на моем лице, художник сказал:

— Не удивляйтесь. Почитайте побольше мемуаров — не то еще узнаете. Выплывет столько курьезов, а часто и нелепостей быта... Чего стоят обычаи во время моего дет­ства, бог ты мой! Отец был от природы веселый человек, как и дядя Владимир. Они поселились вместе на Выборг­ской стороне, в жалкой квартире, окна которой находи­лись почти на одном уровне с тротуаром. Денег не хва­тало на покупку занавесей,— невелико жалованье артил­лерийского офицера,— и окна приходилось от нескромных взглядов прохожих закрывать бумагой. Юмористическая жилка и природное дарование подсказали братьям изо­бразить на бумаге всевозможные карикатуры, и нередко прохожие, останавливаясь, узнавали в смелом шарже себя или своих соседей.

— Вашего отца увлекала военная карьера? — спро­сила я.

— Какое там! Он гораздо больше, чем муштровкой солдат и военными чертежами, увлекался другим: каран­даш и перо чертили ему фигуры людей и животных. До­ставая то тут, то там куски дерева, он с увлечением резал из них фигуры, первое место между которыми отводил, конечно, любимой лошади. Недолго ему пришлось носить офицерский мундир; непобедимое искусство тянуло, как всесильный магнит, и года через полтора он вышел в от­ставку, впрочем, еще раньше поступив в академию, как когда-то и Федор Петрович Толстой.

— И что же, сразу заметили его дарование?

Михаил Петрович весело меня перебил:

— Какое там сразу! Сразу-то голодовка, нужда, чер­ный хлеб и селедки; тесная, убогая квартира на углу Ака­демического переулка и Пятой линии, в доме Шпанского. Но какая бешеная, какая вдохновенная работа и какое всегда веселое, довольное настроение! Вам не приходи­лось читать записки Николая Ивановича Греча?

— Нет. А чем они замечательны?

— Греч — двоюродный брат моего отца, по бабушке. Он рассказывает, что нередко видел, как отец в те поры нужды рисовал с натуры лошадей. Введет к себе в тесную квартиру лошадь, поставит, а самому уже негде поме­ститься; сядет, съежившись, у ее задних ног и рисует или режет из липового дерева, не боясь, что она его лягнет.

— Он не только был чудак, но и смелый чудак, Ми­хаил Петрович!

Клодт рассмеялся.

— Чудачество — впереди. Чудачество и простота были в нем и во всем, что его окружало. И я вырос среди всяких чудачеств и удивительной простоты.

— Самовар на столе,— раздался обычный призыв до­моправительницы.

После чая Михаил Петрович продолжал, будто оста­новился на точке с запятой:

— Академия художеств тогда была битком набита всякими оригиналами из художественной братии. Тот же Федор Петрович Толстой чего стоит: граф, знаменитость, известный при дворе, вице-президент академии, а не угодно ли, по доброте своей, на глазах у всех, помогает простой бабе, старухе прачке, втаскивать в гору салазки с бельем во время гололедицы. И отец был прост и истинно любил труд. Кроме лепки, он занимался ручным трудом и еще в артиллерийском училище изучал не­сколько ремесел, а любя лошадей, научился чинить и сбрую. С юности он не выносил сидеть сложа руки, вечно что-нибудь ковырял, ан смотришь — и разные вещи или починены, или сделаны им заново. И подругу жизни себе он подобрал, мою мать, не только по сердцу, но и подхо­дящую по нраву и тоже из чудаческой среды. Она была не так красива, как миловидна и грациозна, и главное — в ней был неиссякаемый источник жизнерадостности и ве­селья. Она жила в семье знаменитого тогда художника Ивана Петровича Мартоса, который приходился ей дя­дей, и воспитывалась с его дочерью Екатериной Иванов­ной. Обе были молоденькие хохотушки и неистощимые выдумщицы всяких проказ.

По лицу Клодта промелькнула задумчивая улыбка.

— Тот, кто захочет описывать среду художника этой эпохи, должен изобразить академию, нашу «альма ма­тер», как действительно общую мать, как гнездо, вме­щающее в себе людей особой касты, да еще вдобавок между собою перероднившихся. В самом деле, в акаде­мии почти все между собою перероднились. Взять бы хотя Мартосов. Старшие дочери Ивана Петровича от первого брака были замужем — одна за секретарем ака­демии Григоровичем, другая — за известным в то время художником и профессором Егоровым. В наше, уже но­вое время,— продолжал с усмешкой Клодт,— покажутся, вероятно, большинству умников нелепыми наивные раз­влечения тогдашней академической молодежи: эти рети­вые танцы до того, что протирали в один вечер подошвы; эти немудреные угощения во время так называемых зва­ных вечеров, балов, всяких именин и праздников, когда у ректора академии подавали на балу угощение, которое теперь впору, пожалуй, только у наших академических сторожей... А туалеты дам? Господи, простенький тарла­тан заменял нынешние драгоценные заграничные ткани... Академия веселилась просто и от души: ставили живые картины, спектакли; ученики изображали шиллеровских героев: не только Фердинанда из «Коварства и любви», но и нежную Луизу Миллер, с ролью которой отлично справлялся женственный и красивый Ставассер... Уче­ники поднимали кутерьму с маскарадами, и мать моя, жи­вая хохотушка Иулиания Ивановна Спиридонова, общая любимица, была, что называется, «заводиловкой» во вся­ких проказах...

Громкий звонок прервал рассказ художника.

— Моя домоправительница уже спит спозаранку,— сказал Клодт, поднимаясь.— Кого это бог дает? Уже почти десять часов. Пойду отворить. Держу пари, что это дочка.

Он зашлепал туфлями в переднюю. Послышался то­ропливый звонкий разговор, смех, и в кабинет впорхнула маленькая изящная фигурка, распространяя вокруг себя аромат духов; мелькнуло что-то пышное: боа из белого песца, какая-то фантастическая шляпка с массой перьев и ротонда из серебристого бархата; мелькнуло смеющееся личико с мелкими чертами, что-то нежное, капризное, не­уловимое и ребячливое, и птичий голосок прощебетал:

— Ах, папочка, мне некогда... некогда... Я так рада, что застала тебя дома! Совсем забыла, что сегодня чет­верг и ты работаешь над воспоминаниями. Я удрала из оперы до конца... Скука. Неудачный состав. Они поют, а я думаю о портнихе... Не разденусь: некогда.

— Сумасшедшая Лялечка! — ласково смеялся ху­дожник.

— Как всегда, сумасшедшая и, как всегда, уверенная, что папочка выручит ее из беды.

Она бросилась целовать отца.

— Ну, ну, догадался? Завтра утром придет портниха со счетом. Я видела в мастерской почти готовый туалет, это — мечта. Мне жаль, что ты не поехал со мной,— ты бы внес что-нибудь этакое... художественное, и было бы еще лучше... А, папка?

Клодт с комически сконфуженным видом вздохнул и, вскинув исподлобья на дочь глаза, спросил:

— Сколько?

Она шепнула ему что-то на ухо и засмеялась.

— Я дам, но боюсь, если ты скоро еще попросишь, у меня не будет... Воздержись хоть капельку, Лялька.

— Непременно постараюсь, уважаемый папка,— вы­тянулась почтительно Лялечка.— И я помню, как гово­рят: что я — отрезанный ломоть, замужняя женщина, а ты становишься у меня старенький... Но у мужа, ей- богу, не хватает денег меня баловать, а ты любишь бало­вать свою Ляльку, и ты еще не слишком старенький... ты — просто прелесть... ты у нас — маркиз Карабас.

Под это чириканье Клодт рылся в ящике бюро и до­ставал деньги. Дочь стала душить его поцелуями:

— Спасибо, спасибо... ты мой спаситель!

Потом обернулась ко мне:

— Простите, бога ради, что я невежлива... не позна­комилась... Но у меня голова идет кругом...— И протя­нула мне руку.— Ухожу... Простите, что помешала...

Когда она упорхнула и Клодт, закрыв за нею дверь, вернулся, он сказал умиленно-виноватым тоном:

— Ничего не поделаешь... А все-таки взяла и поме­шала... И уже порядочно поздно... Вы, пожалуй, заторо­питесь домой. Но я все же расскажу вам о матери, об ее простоте и, по теперешним понятиям, о чудачестве. Ви­дели вы мою Ляльку? Хорошенькая птичка, но как ко­либри... Драгоценные камни, и золото, и перья, француз­ские цветы... Все это было бы чуждо тогда, прежде...

Он опять прищурился, вглядываясь в темный угол комнаты, как будто видел там образы прошлого.

— Когда отец в сороковых годах на окраине наряд­ного Павловска жил на даче, мать, соблюдая экономию  и желая приодеться к лицу, изловчалась каждый день иметь новый туалет, который ей ничего не стоил: она со­бирала в палисаднике и поле цветы, искусно плела из них гирлянды и украшала ими как свою шляпку, так и платье самыми прихотливыми сочетаниями. Она сама делала модный кринолин и в таком виде, вообразите, отправля­лась на знаменитые павловские гулянья, вызывая всеоб­щее восхищение. А в «русские имениныэ отца — потому что он, будучи лютеранином, всегда справлял свои име­нины двадцать девятого июня — на Петра и Павла — она сама устраивала иллюминацию, клеила фонарики, добывала шкалики с салом и фантастически убирала сад. Мои родители как нельзя более подходили друг к другу: он изобрел разные поделки для каретного сарая, для сбруи, возился с плотниками, столярами и кузнецами, сам ретиво работая долотом, стамеской, молотком и шилом, и обогащал хозяйство самыми оригинальными... иногда забавными предметами; она вводила новшества в домаш­ней обстановке, в костюме и делала необычайные блюда во время семейных торжеств. Но об отцовских талантах и чудачествах вне искусства я расскажу в следующий раз; теперь буду торопиться и все смажу.

Я было начала складывать листочки с записями в папку, но художник остановил меня движением руки.

— Погодите минутку. Мне хочется рассказать только, как отец женился, и это вам даст ясное представление о простоте, наивности и... чудачестве той среды, в которой он вращался. Я вам уже говорил о Федоре Петровиче Толстом. Он женился по любви, и жена его обладала ху­дожественным талантом. Она была под пару этому за­мечательному человеку и прожила с ним всю жизнь душа в душу, как и моя мать с отцом. Об обстановке квартиры Толстых говорил весь Петербург, который славился пыш­ностью дворцов своих магнатов. А Федор Петрович был беден и, кроме жалованья и заработка своей лепкой, ни­чего не имел. Но по его художественным рисункам столяр

Петр Карлович КЛОДТ.
С портрета работы Ф. Горецкого.

делал необыкновенно изящную мебель античных форм, а жена украшала ее художественными вышивками. Вкус, художественность побеждали богатство.

Михаил Петрович порылся в шкатулке, что-то оты­скивая, и не нашел.

— У меня где-то был рисунок спальни Толстых с древней амфорой и античными занавесями художествен­ной кровати. И все это стоило им гроши... Когда-нибудь найду и покажу... Эх, увлекся Толстыми... Представьте себе жизнь моего отца и матери. Представьте важного, знаменитого Мартоса, всесильного ректора, и его воспи­танницу-племянницу, почти дочь. Отец рассказывал, ка­кой курьезной простотой была обставлена его свадьба. Он шел со своим шафером в церковь пешком и, вероятно, был очень не по-свадебному одет, потому что церковный сторож долго не соглашался его впускать в церковь, не веря, что он жених. Отец привык к нужде и не придавал ей большого значения, а на следующий день был огорчен грустным видом молодой жены, потому что в новом хо­зяйстве не оказалось ни чая, ни сахара, ни кофе и ни ко­пейки денег. Иулиания Ивановна один за другим выдви­гала ящики комода, и вдруг из белья выпал двугривен­ный, а за ним посыпались и рубли. Правда, не слишком много было этих серебряных рублей, но находка, резуль­тат обычая седой старины — класть тайно деньги в белье невесты,— доставила немало радости не избалованным жизнью молодым. А дальше — новая неожиданность: в то же утро явился из дворца курьер с приглашением от Николая Первого прибыть в манеж для осмотра приве­зенных из Англии лошадей, знаменитых Мидльтона и Адмирала. Тогда же вскоре отец получил заказ на пер­вую свою замечательную работу — шесть лошадей из глины к торжественной колеснице, украшающей триум­фальные Нарвские ворота, а вскоре и две конные статуи для Зимнего дворца.

Часы в столовой пробили двенадцать.

Я вскочила. Поздний час вызвал в воображении: предстоящее мне долгое ожидание у запертых ворот на трескучем морозе и, наконец, сонное бормотанье, звон отодвигаемого засова и неуклюжая медведеобразная фи­гура дворника.

У Клодта был сконфуженный вид.

— Эх, задержал я вас сегодня... уж простите! До следующего четверга, не правда ли?

ПО ДУШАМ

Старые просвирни говаривали:

— Хорошо попарить душеньку чайком.

Сказочник Кот Мурлыка (профессор Вагнер) приду­мал сказку «Майор и сверчок». Русское купечество могло выпивать полегонечку целые самовары за душещипа­тельными разговорами, не забывая, впрочем, и о ком­мерции.

Мы тоже сидели с Михаилом Петровичем за тради­ционным самоваром, и я видела по лицу его, с размяг­ченным, мечтательно-взволнованным выражением, что ему не по себе, что его гнетет какая-то неотвязная мысль, но я не решилась расспрашивать.

Открыв тетрадь, в которую я переписывала его вос­поминания с беспорядочных листков, я начала читать, чтобы проверить:

— «Когда первая конная статуя для Зимнего дворца была вылеплена, случилось событие, сыгравшее громад­ную роль в жизни отца и определившее одну из специаль­ностей, сделавшую его незаменимым для академии. В то время при академии была литейная, которой заведовал литейщик Екимов. Екимов готовил ангелов для купола Исаакиевского собора и в самый разгар работы умер. Ан­гелы остались неотлитыми. Совет академии был в боль­шом затруднении, не зная, кому поручить эту работу. Мой отец изучал литейное дело еще на службе в артил­лерии. Он предложил окончить работу Екимова и благо­получно отлил ангелов».

— Все правильно. Давайте дальше,— сказал Михаил Петрович.

Я продолжала:

— «Николай Первый заказал академической литей­ной отлить из бронзы и конную статую для Зимнего дворца, но по случаю смерти Екимова эту работу должны были выполнить в другом месте и другим способом. Предстояло отдать конную статую на иностранные за­воды... Дорожа своим произведением и предпочитая ака­демический способ отливки другим, отец просил, чтобы ему было позволено самому, как бывшему артиллеристу, отлить из бронзы статую. Когда в тысяча восемьсот три­дцать восьмом году отливка увенчалась полным успехом, ему поручили заведовать литейной академии».

Я видела, что художник слушает необычно рассеянно, переспрашивая. Его что-то, видимо, тяготило. Я остано­вилась. Он сначала не заметил, потом спохватился:

— Что же вы? Дальше...

— У вас такой утомленный вид. Вам, может быть, нездоровится?

— Нисколько. Я совершенно здоров. Почему вы ду­маете, что я болен? И я совсем не утомлен. Разве работа в Эрмитаже так утомительна? У меня есть прекрасный реставратор Богословский, которому можно поручить ре­ставрировать все наши сокровища. Работы бывает много тогда, когда, по высочайшему повелению, в Эрмитаже устраиваются балы и спектакли.

— Почему?

— Да это же безбожное варварство по отношению к музею. Только... тсс... чтобы как-нибудь не дошло до ушей, которые любят собирать мнения о высочайших осо­бах и высочайших повелениях.

— В чем же дело, Михаил Петрович?

— А в том, что музей превращают в клоаку; в том. что искусство приносится в жертву лукуллову пиру, вы­ставке туалетов и интригам... Посмотрели бы вы, во что превращаются наши залы после этих знаменитых балов- спектаклей! Страшно вымолвить: бывали случаи, когда даже полотна картин портили, и их надо было тщательно реставрировать, как и стены с росписью, которые бесце­ремонно задевали, пронося столы, декорации, мебель; до­рогой, редкий паркет заливали соусом и маслом... А знаете, каким способом производится реставрация?

— Нет. Да разве это так сложно?

— Способ остроумный и совсем особенный. Говоря грубо, на испорченную картину реставратор наклеивает новый холст и, перевернув, бережно, осторожно соскаб­ливает старый, как бы оставляя краску «наизнанку», вы­ражаясь фигурально. После этого вместо старого холста наклеивают новый и опять переворачивают, чтобы совер­шить последнюю манипуляцию — соскоблить ранее на­клеенный «на лицо» картины новый холст, и тогда краскн остаются нетронутыми, кисть старого мастера сохранена в девственной неприкосновенности. Что, любопытно?

— Поразительно! — с восхищением вырвалось у меня.

Клодт подвинул свою чашку, прося налить еще, вздох­нул и задумался.

— Сегодня вы пришли поздненько и скоро уйдете,— сказал он печально.

— Сегодня праздник, и я даже колебалась идти — думала, мы не будем заниматься.

— Но сегодня все-таки четверг. Не оправдывайтесь, пожалуйста. Не все ли равно, праздник или будни? И не обижайтесь: мне хочется на вас по-стариковски повор­чать. Значит, я ждал вас и досадовал...

— У вас очень минорный тон, Михаил Петрович.

Он опять вздохнул.

— Я очень одинок, дорогая моя. очень одинок.

— У вас скверный, утомленный вид.

Он беспокойно вскинулся:

— Что? Что? Очень древний, вы хотите сказать? Дряхлый старик, вы хотите сказать?

Я улыбнулась.

— Да нет же...

— Как вы думаете, сколько мне лет? Седьмой деся­ток... почти семьдесят.

— На вид гораздо меньше. И такая красивая, живо­писная голова. Актерам следовало бы взять вас для грима: под вас гримироваться для пьес «Ришелье» или «Адриенна Лекуврер» и даже для герцога Гиза в «Гуге­нотах».

— Так, так... А вид у меня этакий потому, что я оди­нок и... признаюсь вам. как другу: влюблен.

Я с любопытством ждала разъяснения. Он как-то неестественно, очевидно от конфуза, засмеялся.

— Не верите? Конечно, одиночество подвинуло... разожгло чувство... Вот сидишь этак в большой квартире, где столько пережито, где была настоящая семемная жизнь. свое теплое, дружное гнездо, где смеялись и радо­вались близкие люди и щебетала детвора, а теперь — молчание. И часы бьют так уныло башенным боем, что ивой раз их хочется остановить. Я. по призванию, не только художник, но и семьянин.

— Почему же вам не завести семьи?

Он не ответил н продолжал, как в забытьи:

— Я влюблен. На старости лет влюблен. Вон вы го­ворите. что я еще могу нравиться! И это мне ценно. Но могу ли я нравиться ей?

— Кто она? Конечно, не по имени, меня интересует характеристика.

— Она гувернантка в одном близком мне доме. Фран­цуженка. Ей за тридцать лет. и она очень красива.

— Что же вас останавливает?

Михаил Петрович колебался, что-то не договаривал, потом смущенно пробормотал:

— Жанна, как и все француженки, практична; и если она не вышла замуж молоденькой девушкой, то. конечно, теперь будет еще более обдумывать, и на это есть осно­вания...

— Какие?

— Может быть, я зря так думаю о моем милон, чест­ной Жанне, но мне простительно — я старик, и мне трудно рассчитывать на бескорыстное к себе чувство. Что я и что могу ей предоставить? Во-первых, избавление от скитания по чужим домам; во-вторых, обеспеченность человека, получающего майоратную пенсию и имеющего приличное место реставратора Эрмитажа; в-третьих, хо­рошую квартиру; в-четвертых, положение известного ху­дожника и, наконец, в-пятых, баронство.

Я улыбнулась.

— Плохо я разбираюсь в таких расчетах, Михаил Петрович...

Он подвинул мне блюдо с кулебякой и грустно ска­зал:

— Предательская стрелка часов лезет беспощадно вверх, и скоро вы уйдете. И я останусь один в этих боль­ших комнатах; я буду слушать, как уныло шлепают мои туфли, будя тишину, и как скребутся в углу мыши.


Перейти на страницу: