Меню Закрыть

Памятные встречи — Ал. Алтаев

Название:Памятные встречи
Автор:Ал. Алтаев
Жанр:Литература
ISBN:
Издательство:ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Год:1957
Язык книги:
VK
Facebook
Telegram
WhatsApp
OK
Twitter

Перейти на страницу:

Страница - 49


ЧЕМ ЭТО КОНЧИЛОСЬ

Стефания Степановна с этого дня воспоминаний о Синани все ближе и ближе сходилась со мной. В ее при­вязанности ко мне было что-то простодушно-детское.

Раз она надела мне на палец колечко с маленьким брильянтиком, точь-в-точь такое, какое было у нее, и ска­зала, обнимая:

— Я хотела, чтобы у нас были одинаковые, и зака­зала другое вам.

Началась революция. Раз или два я зашла к Ющенко и нашла и мужа и жену растерянными. Они не понимали ничего, что творилось кругом.

Я зашла к Ющенко как-то после митинга в Морском корпусе, в котором слушала выступление Ленина. Мне хотелось рассказать о нем Стефании Степановне.

Она смотрела на меня несколько смущенным взглядом.

— И вы слышали самого... самого Ленина?

Я догадалась: сумасшедший.

Квартира директора. Открывает он сам, Александр Иванович. Жмет руку, крепко жмет. Вводит в кабинет.

— Сейчас придет жена. Вы озябли? Погрейтесь у отопления. Я так рад.

«Жена... какая жена? Кто жена?» Чижов забыл ска­зать, кто заменил Стефанию Степановну.

Л между тем здесь все почти так, как было у Ющенко когда-то на Каменноостровском... Он рассказывает, рас­сказывает так, как будто речь идет не о нем, не о ней, новой жене, и не о той, которая была когда-то на ее месте хозяй­кой. а как будто это история, прочитанная им в книгах.

— Да, вот и нет нашей Стефании Степановны...— говорил Александр Иванович.— Дело короткое, и расска­зывать его недолго. Миша был убит на фронте. Она очень о нем тосковала. Задумывалась. Ничто не уте­шало — ни писание, ни книги, ни остальные дети, ни я. Поехала в любимую Подолию. Помните, вы все смеялись над нею и над Мишей, что они влюблены в Подолию и тын с цыпленком считают самым красивым пейзажем? Ну, так вот, и эта благословенная Подолия не утешила ее. Кончилось трагически: пошла к поезду... и бросилась.

Он говорил спокойно, очевидно пережил... Жена про­тянула ему чашку дымящегося черного кофе. Отпивая его маленькими глотками, профессор продолжал:

— Она оставила письмо. Просила меня жениться. И выбрала мне сама жену — вот ее.— кивнул он головой на спокойно убиравшую посуду вторую жену.— Стефа­ния Степановна находила, что она составит мое счастье.

Я молчала. На меня со стены, из-за решетки арестант­ского вагона, смотрела молодая Стефания Степановна. «Стеха», как грубо-добродушно звала ее студенческая мо­лодежь. как звали, вероятно, и у Ярошенко.

Как странно: вот она здесь, предо мной, на картине, в пору счастливой юности, полная надежд... Наверное, ома испытывала восторг творчества, когда на выставке слышала одобрения художнику, создавшему эту картину, потому что модель всегда бессознательно участвует в творчестве мастера.

— Ну да. Ленина!

У меня в груди росло и ширилось чувство восторга, и я начала ей передавать впечатления митинга.

Я рассказала, как просто, логично и правдиво говорил Ленин о необходимости кончить войну.

— Кончить войну?

В голосе и взгляде, в нетерпеливом движении рук Сте­фании Степановны, во всем было недоумение и вместе с тем радость: на фронте — Миша, любимый сын, славный юно­ша, которым она гордилась, о котором пролила много слез.

В марте 1918 года я переехала в Москву. Не успела зайти к Ющенко проститься и несколько лет ничего о них не знала.

В Москве года два спустя меня разыскали знакомые в рассказали питерские новости: кто из друзей переехал в другие города, кто умер, кто пропал без вести...

Синани давно, еще до революции, переселился на ро­дину, в Симферополь, и там умер. Ющенко где-то на юге, а жена его умерла какой-то трагической смертью, после того как узнала, что сын погиб на фронте...

Прошло еще лет восемь. Мне случилось быть проез­дом в Ростове-на-Дону, и там я узнала от Чижова адрес и телефон профессора Ющенко, директора психиатриче­ской клиники.

Я позвонила по данному мне номеру телефона.

— Александр Иванович?

— Маргарита Владимировна?—обрадовался он, сей­час же узнав мой голос.— Евгении Иванович Чижов мне сказал, что вы собираетесь быть в Ростове, и я очень вас прошу к нам обедать...

«К нам»? Я не стала расспрашивать, кто это «мы». Я обещала на другой день приехать.

Еду без конца через весь Ростов, по-моему, в сторону Нахичевани. Обычные белые корпуса. По снежному на­стилу движется странная фигура не то францисканца, нс то схимника, в мантии, украшенной нашитыми громад­ными крестами. Лицо смертельно бледное, застывшее, важное... Точно каменное раскрашенное изваяние... Та­кие продавали в монастыре на Селигере статуэтки св. Нила, основателя Ниловой пустыни...

 

В ГОСТЯХ У РЕПИНА

Переговоры да сборы шли долго, в назначенным для поездки день наступил только в марте.

Как сейчас помню этот славный морозным день. В письме к вдове Максимова. Лидия Александровне. Ре­пин советовал от станции к нему не брать извозчика, а идти пешком, что мы и сделали.

Нас было трое: Лидия Александровна, пожилая, но крепкая женщина. сын ее Ювеналий, молодок ученый-химик и я.

Мы шагали по снежной, окаймленной густым хвойным лесом дороге, казавшейся аллеей парка. Громадные сосны строго в четко вырисовывались на белом фоне: отя­желевшие от снега ветви сверкали я переливались всеми цветами радуги. Ели стлали ветки на дорогу, почти у са­мых наших ног...

Чистота воздуха и птичий гомон, такой чуждый в го роде,— все это сразу дало радостное, приподнятое на­строение. Незаметно подошли к «Пенатам».

Двухэтажный дом, небольшой, но достаточно помести­тельный, с окнами, выходящими на галерею. Звоним. Кто-то невидимый открывает, и это создает впечатление чего-то необычного, какого-то аппарата, машины. Вхо­дим. Дверь автоматически захлопывается.

Длинная передняя, похожая на застекленный коридор- веранду. Стена — окна; на окнах маленькие розочки в цвету. Вешалка, у вешалки — гонг и надпись: «Сообщай о своем приходе ударом в гонг. Раздевайся сам. Здесь ни­кто никому не помогает». Что-то в этом роде,— точно не припомню. Мы проделали все, что от нас требовали первые правила «Пенатов».

На звук гонга так же таинственно перед нами откры­лась дверь, и мы вошли в небольшую длинную и темно­ватую комнату, одну из столовых, где Репин обыкновенно пил с гостями чай.

Там было два стола: один — посреди комнаты, дру­гой — у стены. На последнем виднелся самовар, стаканы и чашки; средний, большой стол был покрыт красивой скатертью и осыпан искусственными фиалками, среди ко­торых виднелись стопки тарелочек, вазочки, тарелки и блюда, наполненные всякими сладостями: засахарен­ными орехами, миндалем, финиками, глазированными каштанами, всевозможным вареньем и сухариками... из «крапивы». По стенам висели плакаты: «Раскрепощение прислуги»; «Все делай сам»; «Кто прибегает к чужой по­мощи, с того штраф — интересный рассказ, спич или речь». Я, конечно, припоминаю только приблизительный текст этих объявлений.

Была среда'—приемный день художника. Прием на­чинался с трех часов, а мы приехали немного раньше, и эти несколько минут нам пришлось провести в одино­честве. Но вот послышались шаги, дверь открылась, и в столовую вошла стройная пожилая женщина с седыми, красиво причесанными волосами в черном шелковом платье. У нее была неторопливая походка и плавные дви­жения.

Я знала, что это жена Репина, вегетарианка Норд- ман-Северова, автор всех изречений о распорядке жизни, о раскрепощении прислуги и о самодеятельности. Она по­дала нам руку и сказала:

— Илья Ефимович выйдет ровно в три. Осталось не­сколько минут. Прошу садиться. Он у себя в мастерской. Он очень аккуратен.

Не успела она кончить, как мы услышали быстрые, мелкие и очень легкие шаги, и художник с приветливом улыбкой почти вбежал в столовую.

— О Максимове поговорим? Очень рад. Поговорим, напишем предисловие, а пока надо подкрепиться. Нали­вайте себе чай, с мороза это хорошо; рассаживайтесь,— только помните наши правила: каждый помогает себе сам.

Пока мы толклись у самовара, пока ставили чашки с чаем на большой стол, в передней послышались голоса, и в столовую вошли новые гости: Корней Чуковский с женой и сынишкой Колей, а за ними — поэт Льдов.

Чуковский вошел, как всегда, шумный, звонкоголо­сый, за ним поспевала его жена и большеглазый чернома­зенький мальчик лет шести. Очевидно, Чуковский был здесь своим человеком: он знал все правила «Пенатов» и двигался свободно в этой атмосфере самодеятельности. Льдов держался бесцветно и говорил немного; он как-то совсем испарился у меня из памяти.

Репин был в ударе. Разговор сейчас же коснулся смерти В. М. Максимова. Вдова рассказывала о послед­них днях его жизни, о задуманной и неоконченной кар­тине. Репин вставлял реплики о «негибкости» покойного художника, который, не желая применяться к злобе дня и гнуть спину перед власть имущими, жил как спартанец, и работал над тем, к чему тянуло.

Рукопись Максимова (автобиографические записки) ему была известна, и он сейчас же заговорил о преди­словии:

— Мне уже сообщал Дубовский, я знаю. Конечно, напишу. И знаю, что кончать записки будете вы,— обра­тился он ко мне.— Заканчивайте также правдиво, как написана автобиография. Будете печатать в Москве, в «Голосе минувшего»? Ну что же, поближе к нашей ко­лыбели— Третьяковской галерее.

Он говорил горячо, быстро.

— В Академии художеств Максимов шел одним из первых. Профессора считали его кандидатом на все выс­шие отличия академического курса, и, наконец, его ждала самая высшая награда — поездка в Европу на шесть лет для окончательного усовершенствования в «искусстве», чтобы возвратиться достойным звания и деятельности профессора.

Он улыбнулся, и лицо его, все в мелких морщинках, стало вдруг молодо.

— Как, имея в виду такую блестящую художествен­ную карьеру, Максимов отрекся от нее и остался в Рос­сии для своих бедных мужичков? Вот прямота!

Он ласково смотрел на вдову, одетую очень просто, если не сказать — убого. Она была взволнована, и в ее больших — всегда точно испуганных — глазах стояли слезы.

— Мы жили действительно не очень богато... Нам шла ведь только часть пенсии имени Григоровича.

— А что же я говорю: прямота,— повторил Репин,— и искренность, убежденность...

И приподнялся, пододвигая к себе одну из тарелок.

В это время среди остальных гостей шла беседа о веге­тарианстве. Нордман-Северова уверяла, что ее «крапив­ные» сухарики вкусны и полезны. Мы последовали при­меру Чуковского и стали пробовать знаменитые сухарики. Они были с прозеленью, но из муки, очень вкусны и изящны, хотя мы должны были сознаться, что главное достоинство их составляла далеко не крапива, вкуса ко­торой мы даже не заметили, а ореховое масло, мед, изюм, цукаты и миндаль.

Хозяйка дома продолжала свою проповедь благост­ным голосом:

— Каждый последователь вегетарианства может вме­сте со мной воскликнуть: «Я никого не ем!»

— А главное — это здорово,— подхватил Репин.

— Здорово, дешево и ничто не пропадает. Я написала целую поваренную книгу. Она не допускает ни яиц, ни молока, ни коровьего масла, ни жира. Только раститель­ное масло. Какое хотите,— ведь есть же и совсем дешевое. Идет в ход разная трава. Подорожник, например, для супа найдется у каждого забора, у каждой канавы. Или васильки — из них можно сделать кисель. Гораздо де­шевле, чем кровожадная пища, к которой привык развра­щенный человек. Вот моя книга. Посмотрите. Потом я дам каждому на память о сегодняшнем посещении «Пенатов». Здесь преследуется и польза и дешевизна.

Мы посмотрели на стол, ломившийся от изысканных сладостей из самых лучших, дорогих кондитерских мага­зинов, и переглянулись. Ювеналий Максимов шепнул мне на ухо:

— Мог бы мой отец на пенсию сорок девять рублей пятьдесят копеек устроить .себе такую вкусную «деше­визну»?

После чая Н. Б. Нордман-Северова пригласила нас побывать у нее в кабинете и в мастерской Ильи Ефимо­вича.

У нее была большая, несколько мрачная комната с вы­соким потолком и громадной гипсовой статуей не то Сво­боды, не то Искусства — не помню, какую сймволику изображала эта белая женская фигура.

Мы утонули в коврах, заметили много картин на сте­нах, кресло и письменный дамский столик, где, очевидно, писались бесконечные трактаты против мясной пищи.

— Пойдем наверх, к Илье Ефимовичу,— предложила хозяйка,— там я вам прочту свою пьесу. Тема — раскре­пощение прислуги.

Мы последовали за нею. Деревянная довольно широ­кая лестница вела в мастерскую. Репин бежал впереди необыкновенно легкой, юношеской походкой. Мы едва по­спевали.

Мастерская громадная, кажущаяся низкой из-за вели­чины. Везде — стекла. Пол из корабельного стекла слу­жит потолком для кабинета Нордман-Северовой; по бо­кам— широкие окна; наверху — стекло потолка, как в оранжерее. Вся эта масса света регулируется занавесками, отдергивающимися по мере надобности.

Тахта у стены кажется совсем маленькой среди этих просторов. Топится громадный камин, и в отблеске огня картины на стенах и этюды точно оживают. Их много, но мне они не кажутся особенно интересными. Ничего, что напоминает прежнего Репина; мелькают перед глазами полотна, с которых смотрит новый, усталый Репин, уста лый, несмотря на видимое физическое здоровье. Вид­неются этюды к Гоголю, сжигающему «Мертвые души», этюды к картине «Какой простор», виднеются начатые женские портреты, в которых нет силы прежнего Ре­пина,— «кисть уже не та».

Кисть не та! От этого было очень больно...

Когда все осмотрели, началось чтение пьесы. Читал сам автор, четко, вразумительно, плавно, как и говорил.

Пьеса была скучная, длинная, резонерская. Из всех строк сквозило нравоучение.

Я старалась не смотреть на Ювеналия Максимова. В его выпуклых голубых глазах, похожих на глаза матери, прыгали насмешливые огоньки, на губах блуждала иро­ническая улыбка.

Он мне опять шепнул:

— Хороша проповедь для настоятеля собора, чтобы богатые не грешили.

— Тише! — остановила его мать.

Я отвернулась, чтобы не видели моей улыбки.

А Нордман-Северова предлагала высказаться всем, даже маленькому Коле Чуковскому.

Не помню, какими общими фразами, правда весьма глупыми, мы отделывались, но Колю вопрос автора при­вел в невыразимое смущение. Он уткнулся личиком в ко­лени матери и готов был заплакать.

Обмен мнений прервали удары гонга. Кто-то невиди­мый призывал к обеду. Хозяйка спустилась с лестницы и принесла подносик с билетами, свернутыми, как в ло­терее. На них были номера приборов за обедом. По по­ложению, здесь выбирали председателя трапезы.

Вытащил и развернул билетик и Коля. Кругом за­кричали:

— Коля — председатель!

Со всех сторон на мальчика смотрели с улыбками взрослые. Илья Ефимович, обняв его, сказал:

— Ты будешь хозяин стола, самый главный из нас.

Знаешь, что должен делать председатель?

Коля замотал отрицательно головой.

— У председателя имеются свои обязанности. Запо­минай хорошенько: первому поднимать крышки блюд, рекомендовать гостям пользоваться солнечной энергией, а солнечная энергия — это вино, которое согревает, как солнце; наконец, сказать перед обедом маленькую всту­пительную веселую речь.

По мере перечисления обязанностей председателя ли­чико Коли все вытягивалось, глаза все шире раскрыва­лись от испуга, а когда Репин упомянул о «маленькой всту­пительной веселой речи», он вдруг горько разрыдался.

Тут его принялись утешать, а Илья Ефимович сказал:

— Совсем не о чем плакать. Я помогу тебе во всем. Я сяду около тебя, если мне даже достанется другое ме­сто, и буду твоим заместителем. Ты не бойся. Мы вместе станем председательствовать.

Эти слова были встречены смехом и аплодисментами. Все двинулись вниз в столовую.

Главная столовая в «Пенатах» была очень большая, не слишком заставленная мебелью. Где-то в углу звучал то­неньким голоском заведенный органчик, и под его звон мы все по очереди подходили к небольшому столу, на ко­тором помещался серый душистый хлеб и гильотинка. Здесь каждый должен был отрезать себе кусок хлеба.

— Хлеб мне пекут финны отличный,— говорил Ре­пин.— Отрезали? Ну, а теперь милости просим, зани­майте места. Коля со мной.

Каждый по номеру искал свое место за большим круг­лым столом. Мне достался прибор рядом с Ювеналием Максимовым, и я, по правде, была недовольна — боялась его колкого язычка.

Стол походил на огромный волчок. Кленовый, чисто отполированный, он был без всякой скатерти, с очень толстой верхней . доской, под которой помещался ряд ящиков,— у каждого обедающего свой. Сверху, на винте, в центре, вращалась доска другого стола, значительно меньших размеров, на которой были расставлены всевоз­можные блюда, вазы, тарелки, салатницы и баррикады бутылок солидных марок.

На приборах лежали картонные билетики с отпеча­танным меню; текст был шуточный, и наверху значилось: «Меню голодного и холодного обеда такого-то числа и года». На другой стороне — напоминание о правилах в «Пенатах» за обедом, разъяснение обязанностей предсе­дателя, вплоть до пользования «солнечной энергией», и напоминание о штрафе — речи. Каждый, протянув руку, мог повернуть к себе вращающийся кружок той стороной, на которой стояло привлекавшее его блюдо.

А чего-чего только не было нагромождено на кружке! В окне видна была пелена снега с печальным силуэтом вороны, особенно подчеркивавшим зимний пейзаж; с вер­хушки же стола на нас глядели нежные лепестки бледно- зеленого салата, алели свежие томаты, мелькала при­правленная соусом провансаль свежая капуста, лежали головки цветной, сковородки с разнообразными паште­тами; среди этих тонких блюд красовалась сочная клуб­ника и гордо поднимал голову золотистый ананас,

Ювеналий громко сказал:

— Действительно, «голодный обед»!

И прибавил тихо мне на ухо:

— Только сомневаюсь, чтобы он был дешевле нашей вареной трески, которую большей частью нам подает ма­маша. А ну-ка, приналяжем на этот «голодный-холод- ный».

В это время Репин объяснял Коле Чуковскому его обязанности председателя:

— Открывать первому крышки — это значит первому кушать все, что тебе понравится. Ну, начинаем. Тяни ру­кой, что хочется. Только не сладости, их успеешь потом.

Пока он уговаривался с Колей, все ели эти редкие по зимнему времени деликатесы и запивали прекрасным ви­ном. Потом наливали черный кофе.

Репин был очень гостеприимен и радушен. Он живо поладил с Колей, и мальчик уже смеялся.

Илья Ефимович сдержал обещание и говорил речь сам. Речь эта касалась бывшей в то время в Обществе поощрения художеств на Морской выставки передвиж­ников.

Не берусь пересказать ее. Говорилось и о «гвоздях» прежних выставок; попутно хозяин вспомнил самую по­пулярную картину Максимова «Все в прошлом» и спро­сил, сколько было написано с нее повторений.

— Сорок два,— ответила Лидия Александровна гордо.

— Удивительно! — отозвался живо Репин.— Ни одна из работ покойного Василия Максимовича не имела так ого успеха, даже его «Колдун». У нас повторения иг­рают роль ваших повторных изданий.— обратился ху­дожник к молчаливому Льдову.— А вы много пишете?

Льдов поморщился.

— Н-нет... не много...

Чуковский засмеялся.

— Ага, понимаю, в чем дело! Значит, написал уже больше сорока листов, и можно на них жить...

— Повторениями,— подсказал Репин.

Разговор вертелся главным образом на воспоминаниях о покойном Максимове, на воспоминаниях о прежних вы­ставках, на обсуждении здоровой, спокойной жизни в «Пенатах», на вегетарианстве.

Репин верил в пользу растительной пиши и говорил шутливо о жене:

— Наталья Борисовна мне продлит несколько лет плодотворной жизни своим режимом. Я стал другим че­ловеком, когда «никого не ем».

В это время Нордман-Северова горячо агитировала за свою идею раскрепощения прислуги.

— Вы видите, у нас никого как будто нет, но все сде­лано. Наша прислуга работает в течение известных, строго установленных часов, тогда как всюду она — бе­лый раб, везущий на себе домашний воз с раннего утра до поздней ночи.

Репин засмеялся.

— Наши гости не знают, что делать с грязными тарел­ками. А вы откройте ящики — у каждого прибора в столе имеется свой ящик — и поставьте туда грязные тарелки. В свое время «невидимые» руки все это вынесут и уберут.

За разговорами и оригинальным обедом незаметно прошло время. Надо было торопиться к поезду. Перспек­тива идти пешком четыре версты в темноте не очень ув­лекательна: можно было опоздать на станцию, а лошадей мы не заказали.

Репин с улыбкой нас успокоил:

— И ничего нет страшного. Моя Любовь Павловна вас всех свезет.

Мы не понимали: какая Любовь Павловна может свезти семь человек?

Художник пояснил:

— Так мы называем нашу лошадь. Я получил ее в по­дарок от Паоло Трубецкого. Она служила ему моделью для памятника Александру Третьему. Мы ее иначе еще называем «Любочка», но для такой солидной особы ско­рее подходит называться «Любовью Павловной». Она — член нашего семейства. Летом, когда открыты окна, она приходит на веранду и просовывает голову в окно, ожи­дая подачки — хлеба или сахара.

— Я сейчас все устрою,— сказала Нордман-Северова и, вручая поэту Льдову экземпляр кулинарной книжки, закончила агитацию вегетарианства: — Вот вы. дорогой брат, убедились, что растительные обеды могут быть и здоровы, и вкусны, и дешевы.

— Сомневаюсь в последнем,— буркнул мне на ухо Ювеналий Максимов.— Доказательством от противного служат зимою помидоры, клубника и ананасы.

— А «солнечная энергия»? — засмеялась я, косясь на этикетки дорогих французских вин.

Но хозяйка была довольна, даже горда. Был ли всегда доволен хозяин? Не замечал ли он в этой проповеди «я никого не ем» и «я сам себя обслуживаю» ханжества, как заметила я хотя бы в обращении к Льдову — «доро­гой брат»? Были братья «во Христе», а этот «брат в ве­гетарианстве». И разве не скучно так много говорить и так много думать о внешнем образе жизни, придавая исключительное значение тому, ешь ли ты масло сливоч­ное или ореховое? Играть в съедобную крапиву, васильки и подорожник, настолько сдобренные драгоценными при­правами, что от крапивы в сущности не осталось и следа? Не напоминает ли это старую сказку о солдате, варившем щи из топора?

Мне стало почему-то грустно. Я вспомнила полотна Репина на прежних выставках, привлекавшие большие толпы, бесконечные с них репродукции, блестящие отзывы в печати, горячие обсуждения всюду, где интересовались искусством, и то, что мы видели в великолепной мастер­ской, где было скучно, пустынно...

И вдруг в этой фигуре с длинными, по-артистически зачесанными назад волосами, в этих мелких чертах по­движного лица я увидела что-то новое: тонкие паутинки морщинок, как на растрескавшемся фарфоре, и старость... И мне показалось, что Нордман-Северова, играющая в свою особую игру, баюкает сознание усталого мастера...

— Любовь Павловна готова.— прервал мои размыш­ления Репин,— она вас ждет. Спасибо, что навестили; на­деюсь видеть вас здесь в скором времени. Теперь дорога в «Пенаты» всем вам известна.

Мы оделись собственноручно, не помогая друг другу, чтобы избегнуть штрафа, а то как раз со штрафной речью опоздаешь к поезду. Репин нам крепко жал руки. Норд­ман-Северова называла всех «дорогой брат», «дорогая сестра» и женщин целовала. Я вспомнила обращение между сектантами.

На белом фоне снега у подъезда четко вырисовывался силуэт какой-то громадины. Это был, по-моему, перше­рон — ломовая лошадь, но экземпляр исключительный, колоссальный. Невольно вспомнилась лошадь-великан, на которую Трубецкой взгромоздил своего бронзового Александра III, грузного жандарма России. Ну и выбрал же художник коняку!

Молчаливая фигура кучера в полушубке, из тех таин­ственных «раскрепощенных» слуг, которых мы не видели в «Пенатах», сидела на облучке широких розвальней. Мы уселись, вернее — улеглись в эти розвальни.

Светили ярко звезды; снег скрипел под полозьями. Деревья стояли по краям дороги, и строгие зубцы елей подпирали чистое, безоблачное небо. В лунном свете снег искрился и казался голубым.

«Пенаты» оставались далеко позади и казались уже маленькой точкой. Потом совсем исчезли. От мороза бо­рода кучера стала белой. Розвальни раскатывались. У молчаливого кучера оказался голос: он начал покри­кивать на «Любочку», сдерживая ее размашистый бег. Она везла восемь человек с такой легкостью, как будто розвальни были пустые.

Мы подъезжали к станции. Коля Чуковский, предсе­датель «голодного-холодного» обеда в «Пенатах», крепко спал. Где-то далеко лаяли собаки и звал свисток паро­воза.


Перейти на страницу: