Мартовский снег — Абиш Кекильбаев
Название: | Мартовский снег |
Автор: | Абиш Кекильбаев |
Жанр: | Казахская художественная проза |
Издательство: | Советский писатель |
Год: | 1988 |
ISBN: | |
Язык книги: | Русский |
Страница - 3
Долго болела сердешная, сильно мучилась. Каким-то уж очень хлопотливым выдался тот год: невестка почти дома не живала. Узнав о том, что хворь приковала свекровь к постели, она отправилась от становища, где строили овчарню, пешком в аул. Еле добрела тогда, а когда пришла — увидела: лежит старушка — ни жива ни, мертва — почти у порога, на своем привычном месте перед ларем для продуктов. Высохла вся. На морщинистом личике чуть-чуть светятся глаза. Лежит — не шевелится. Смотрит в одну точку, па дверь. Видно, не день, не два ждала-дожидалась невестку. Увидела ее — мелко-мелко задрожала подбородком, однако вымолвить ничего не смогла. Только схватила огрубевшую натруженную руку невестки, подсевшей к ней в изголовье, и чуть-чуть погладила. Потом отвернулась к стенке, вздохнула и испустила дух. Что она хотела сказать в предсмертный час? Может, одолевали ее тяжкие сомнения: «Ну вот, невестушка... сторожила-берегла я очаг единственного сына от чужого глаза и недобрых слов, точно дряхлая орлица свое гнездовье, а теперь и сама ухожу туда, откуда нет возврата. И что с тобою станет, когда не будет меня?» А может, это было ее завещаннем-наказом: «При жизни моей ты не осрамила чести нашего рода. Так уж постарайся не тревожить мой дух, когда я умру...» Кто знает, о чем подумалось тогда старухе, по тот сумрачный вечер в ту ненастную зиму и поныне стоит перед глазами. И помнила опа его всегда. Приняв однажды решение, на том стояла. Решительно отмела прочь лукавые желания и соблазны. Так и состарилась. Мальчишка, над которым тряслась всю жизнь, сберегала от дурного глаза и досужих сплетен, вырос и вышел в люди. Л послушалась бы тогда жалостливых баб да ухватилась бы за полы какого- нибудь старичка, кто знает, дожила бы до такой жизни или нет. Скорей всего тот старичок, отчим ее Сына, подобно старшему деверю-чабану, сказал бы однажды: «Нечего тебе, паршивцу, учиться. Все равно секретарем райкома тебе не стать» — и погнал бы парнишку с посохом в руке брести за отарой овец...
Слава всевышнему, все вынесла, сдюжила, вырастила- таки и поставила на ноги единственного сыночка. Чего только не вытерпела ради него! Разве что не умерла. А так не один раз душой мертвела, сердцем каменела. В заботе о нем, однако, каждый раз вновь воскресала и забывала о холоде, о голоде, об усталости и смертельной тоске. В ненастную пору через горы, через долы неслась, как дурная, в школу. Как-то глухой осенью три дня и три ночи беспрерывно лил черный ливень. Все речки-ручейки вспучились. Залило, казалось, всю степь. Со всех концов мчались гонцы с недоброй вестью: там чью-то отару половодьем унесло, там чье-то становище затопило, беда, беда... Узнав об этом, она сорвалась и побежала в школу за пять верст от аула. Прибежала, запыхавшись, а в школе и детей-то не осталось. У кого были отцы, дядья или братья, давно уже верхом па лошадях по домам разъехались. И лишь ее мальчишка- сиротинка сидел, пригорюнившись, возле древней старухи — школьной уборщицы.
— Это я удержала мальца,— прошамкала старуха.— Боялась, водой унесет.
Fх, горе мое, горе!.. Между школой и аулом находилась широкая впадина. Стекаясь с верховья, дождевая вода мигом превратила се в раздольное море. Попробуй одолей ого, когда грязные потоки с грохотом и ревом, беснуясь и закручиваясь воронками, не дают и шагу ступить. Того и гляди — унесет неуклюжего мальца, вырвет из рук. Тянула-волокла его за собой, пока не выбилась вконец из сил. Тогда взвалила увальня на спину и, спотыкаясь, падая, еле-еле дотащила до дома. А там, не успев отдышаться, выжала разок одежду на себе и понеслась в степь спасать колхозные отары.
B сейчас еще, когда, бывает, расстроится, видит она себя во сне бредущей по тому бескрайнему грязному половодью. Крутобокие, как скалы, мутные волны, сметая все на своем пути, обрушиваются па нее из бурлящего за аулом оврага, и там, в той кипени, безнадежно барахтается, за дыхаясь, ее курчавый ягненок-сынок, и она спешит к нему, отчаянно протягивает обе руки, но никак не может, не может, не может до него дотянуться. Сердце ее замирает от страха. Руки-ноги немеют. Жадные пенистые потоки захлестывают ее. II тут она, к счастью, просыпается, убеждаясь, что то страшное половодье давным-давно прошло и сын живехонек и здоров, спит-похрапывает себе в соседней комнате, и губы ее шепчут благодарственную молитву. Будто вчера все это было. А теперь тот беспомощный мальчишка стал мужчиной, побрел послушным бычком на поводу долгополой своей зазнобы п уже родную мать не видит, не замечает. Покажется на миг по утрам и вечерам, и больше нет его. Раньше, бывало, что — он уже на пороге материной комнаты. Потопчется с ноги на ногу, растерянно спросит: «Апа, как тут быть?!» II вот отпала нужда в матери. Зачем она ему? Сорочку теперь и молодая жена состирнет. И пуговички, если надо, пришьет. И обед сготовит, и стол накроет. И еще приласкает, приголубит. Оставил сыпок родную мать одну на терзание изнуряющих дум и воспоминаний о лихих годах, а сам безмятежно дрыхнет в объятиях чужеродной молодки. Какое им, молодым, дело до терема, где сверху блестит, снизу сверкает, а посередке ханша обитает? И невдомек им, что терем этот для старой матери обернулся каменной темницей. И что сама она, никому не нужная мать, не ханша сказочная вовсе, а затворница, на одиночество осужденная. И пусть даже обрушится блестящий потолок или провалится сверкающий пол ее сказочного терема — двое счастливцев за стенкой, пожалуй, и не шелохнутся. Опи только и видят, как по утрам, охая и кряхтя, поднимается с постели неуклюжая старуха, которую почему-то надо терпеть, и как вечером она, так же постанывая и вздыхая, укладывается в ту же постель. Вот и все. И не приходит им в голову спросить, почему она такая хмурая и молчаливая, что ее гнетет и заботит. Нет... скользнут по ней разок равнодушным взглядом и молча скрываются за дверью спальни. Еще раз взглянут искоса, как бы удостоверясь, что она еще есть, не улетучилась, не испарилась, и юрк-выорк на работу.
Ну, бог с licit, с повесткой, с рожденной чужой матерью какой спрос? По что случилось с родным сыночком?..
Слезы невольно наворачиваются на глаза. Она зарывается лицом в подушку и дает им волю. Плачет долго, безутешно, вздрагивая плечами. Жалостливые объятия одиноких, скорбных дум притягивают ее к себе все крепче, и чудится, будто ее неумолчно засасывает гиблая топь. От глухих рыданий точно раскалывается голова. Густой мрак зыбится-дрожит перед глазами, наваливается на нее. Боль, оглушенная, онемевшая, словно вытекает из ее бесчувственного тела. Спасительный сон одолевает ее. Бесчисленные затейливые видения, на миг отступившие куда-то, тотчас вновь наплывают из мрака. И уже снится ей, будто леденеют руки-ноги. Будто кто-то тихонько подошел к ее постели. Она решила, что это сын, и уже приготовилась высказать ему все обиды, дескать, ты что, неблагодарный, жестокосердый, от вспоившей-вскормившей тебя матери отворачиваешься, но тут явственно увидела подле себя тщедушную, мелко-мелко трясущуюся свекровку-покойницу. Свекровь осторожно укрыла ее, подоткнула со всех сторон одеяло. «Лх, сердешная!.. Выходит, и па том свете до сих пор печется о своей невестке, жалеет ее. Ведь она никогда ни в чем ей не перечила, была всегда послушна и услужлива, вот, видно, и тоскует свекровушка о ней, чует ее одиночество и горе, сочувствует... С этими думами и проснулась. Оказывается, давно уже рассвело. Невестка привычно хлопочет на кухне, гремит посудой, ставит на стол. Опа, мать, чувствует себя неловко: с каких это пор она позволяет себе валяться в постели, когда уже в доме встали, да отродясь такого не бывало, стыд-то, боже, стыд-то какой... Она быстро поднимается и поправляет сбившийся во сне набок белый жаулык.
И начинается новый день. И пошло-потекло все по одному и тому же кругу. Торопливый завтрак за маленьким кухонным столом. Лихорадочное поглядывание па часы. Короткий обмен незначительными словечками. Все то же: «Ну, пошли- побежали!» И еще: «Ну, апа, затвори за нами дверь...»
Когда солнышко начинает припекать, опа выходит во двор. Устраивается на лавочке. И сидит долго, опять одна- одинешенька. На огромном дворе пи души. Даже ребятишек, резвящихся обычно па детской площадке, не видать. Они, пострелята, завидев черную старуху в высоком белом тюрбане, мигом слетелись бы к ней, как воробьи. Полюбовались бы прялкой-юлой. Пощипали бы клок верблюжьей шерсти. Потрогали бы ее браслеты, перстни. Щебетали бы на все лады. И от их веселой возни сладко замирала бы душа, томилось сердце. Особенно привязался к ней соседский рыжий мальчонка с пушистыми, как метелка ковыля, волосами. Он откровенно ревнует ее к другим сверстникам, не допускает никого: «Это моя бабушка!» Такой потешный, дьяволенок: запросто подходит к ней и начинает шарить по карманам камзола. И чтобы доставить мальцу удовольствие, она каждый раз кладет в карманы несколько конфеток. Сегодня и его что-то не видно. Должно быть, чуть свет отвели в детский сад.
Встала, заложила руки за спину, прошлась вокруг дома. Раньше она охотно разглядывала нарядных девушек, бойко сновавших мимо, стуча каблучками по асфальту. Ныне она потеряла к ним всякий интерес. Теперь ее больше привлекают играющие дети. Вот уже за год перевалило, как сын привел невестку, а никаких намеков на прибавление семейства незаметно. Все безошибочно предугадали всезнающие аульные бабы, а по этой части дали промашку. С некоторых пор она особенно придирчиво приглядывается к невестке, но никаких перемен в пей не подмечает: по-прежнему тонка, поджара, точно гончая. И все что-то помалкивает, даже расспросить о чем-либо не решаешься. Чует мать: не все гладко в последнее время между невесткой и сыном, не то нелады какие пошли, не то тяготит некая тайна, бог знает... Запрутся в своей комнате и о чем-то бормочут, шушукаются часами. Пес поймет, что в доме происходит. Говорят, ученая невестка редко когда со свекровью ладит. Может, в самом деле о ней говорят, ее осуждают? Или, может, уж больно скудное житье бедной старухи вдовы и сына-сироты не по душе молодой невестке? Как бы там ни было, молчит все, хмурит брови, и личико такое скучпое-скучное, будто все виноваты перед ней. Лишь когда по телевизору показывают что-то смешное, случается, чуть-чуть дрогнет губами. Родители ее, судя по всему, тоже из образованных. Выходит, и сватов бог не дал, с которыми можно б было при встрече вдосталь наговориться обо всем на свете, выложить все, что накопилось в душе, до самого донышка, без утайки. А ученому человеку разве есть дело до темных закоулков ее души? Ему и недосуг выслушивать бабий бред. Не дай бог сделает он изумленные глаза и начнет от тебя шарахаться, как от прокаженной,— лучше уж провалиться сквозь землю, чем пережить такой позор. И так до сих пор никак не удосужатся пригласить в свой дом, чтобы оказать, как заведено предками, честь-уважение. Сын пока все тянет-оттягивает. «Как их позовем в пустой, будто ограбленный дом? — говорит.— Вот очухаемся малость, сведем концы с концами...» В последнее время жилье их заметно преобразилось. Сначала купили матери деревянную кровать. Потом и сами обзавелись множеством сверкающих деревяшек: и не поймешь сразу, что для какой надобности. И только невестка ходила, как прежде, сумрачная, будто осенняя наледь никак не оттаивала в ее душе. Какая боль ее тревожит — не догадаться. Одно хорошо, что хоть не жалуется, не бушует, ни на ком не срывает зла. А что бы делала старая мать, если б невестка затевала каждый божий день скандалы? Но нет... учтива невестка и вежлива. Словечка грубого или резкого не скажет.
Теперь мать все чаще печалится о сыне. Баба — она и есть баба, молодая ли, в годах ли, образованная или нет — все едино. Это опа, невестка-то, с пей, со свекровью своей, не говорит, а муженька, должно быть, ночи напролет пилит. А разве позавидуешь мужчине, который мечется меж двух огней, стараясь угодить двум бабам — жене и матери?! Ах, несчастный ты мой, бесталанный!.. А я, старая, еще обижаюсь на тебя, что не открываешь перед матерью, как прежде, душу. Знаю, сердцем своим чую, как несладко тебе, верблюжонок мой, сиротинушка. Водь не могу я тебя прямо спросить: «Как живется-то тебе с молодой женой?», не могу, да и пи к чему это. Получится, будто свекровь не жалеет невестку, подозревает в чем-то, преследует. Стыд-то какой: жизнь прожившей старухе не доверять начинающей жить невестке! Хоть и родные они, мать и сын, как говорится, плоть от плоти, кровь от крови, а душа и сердце у каждого свои, а потому и существует между ними некая черта, которую не переступишь. Потому и изводит себя мать, мучается, не в силах попять, что происходит в душе сына. Л каково невестке, пришлой, чужеродной, в новой семье? Видно, и ее тяготит что-то необъяснимое. Но ведь молода, неопытна, могла бы и поделиться своей болью-тревогой, поговорить с матерью-свекровью. Небось зла не пожелает, дурного не посоветует. Легко ли — все при себе держать, непосильный груз одной носить? Можно и надорваться! Но молчит невестка. Видно, что-то неладно па душе. Видно, и тайпа такая, что никому не скажешь, ни с кем не поделишься. От этой страшной догадки становится по по себе, будто какой-то жучок-паучок покусывает-жалит материнское сердце. Даже на еду смотреть не может. К столу-то, конечно, подходит. И вместе с сыном и невесткой за одним дастарханом сидит. И косушку с чаем ко рту подносит. Но до еды дотрагиваться по может; печаль горьким комком подкатывает каждый раз к горлу.
И тогда она, согбенная от дум, проходит в свою комнату, ложится в постель и подолгу глядит в потолок. Жила бы в юрте — считала бы звезды через потолочный круг. Л в этом каменном дому, где сверху блестит, снизу сверкает, а посередке ханша обитает, не увидишь пи неба, ни земли, будто висишь посередине. Ворочается и так, и сяк, и, наконец, погружается в удушливое забытье. И вновь спится ей м у ж- чина этого дома. Обросший, осунувшийся. Усы повисшие, борода свалявшаяся. Примостился на краешек порога. Надулся, насупился. «Ты что, болезный, как сирота, у двери жмешься? — говорит она.— Проходи же!» Но покойник молча встает и уходит, растворяясь во мраке. Опа только разводит руками и смотрит вслед. Очнувшись, опять начинает думать-гадать. Что это значит? Почему он преследует ее? В тот раз он приснился довольный, умиротворенный. А сегодня — сердит и мрачен. Может, покойнику тоскливо там, на том свете? Может, он хочет, чтобы они, живые, помянули его? Чтобы давняя спутница-супружница испекла в его честь поминальные лепешки? В самом деле, живут семьей, домом, а усопших давно не поминали. Ладно, пусть только наступит утро...
За утренним чаем она впервые за долгое время внимательно посмотрела на невестку и обомлела. Что стало с бедняжкой? Исхудала — все косточки видно. И личико осунулось, поблекло. А раньше розовое было, просто румянилась, видно, невестка. Мать незаметно, поверх кесушки покосилась на сына. И он, о боже! — отощал. Глаза ввалились. Скулы обострились. Только волосы по-прежнему буйно курчавились, как подгрудная шерсть у озорующего верблюда-самца.
Сын подхватил под мышку потрепанную папку п вышел. Невестка па мгновение задержалась у зеркала, что-то сделала со своим лицом и тоже выскочила.
Убрав со стола и помыв посуду, и она покинула кухню. Долго слонялась по квартире, не зная, чем себя занять. Потом схватила веник, оглянулась. Везде и всюду чисто, будто языком вылизано. И когда только успела прибрать все?! Даже не похоже на дом, в котором люди живут. Ни соринки, ни пылинки. Залетит невзначай муха — так с голодухи околеет. Такой числюли, как ее невестка, и свет не видывал. А это, если верить предкам, совсем не к добру. Чистюле-невестке, говорят, бог детей не дает. Неспроста, видно, как щепка худа, хоть и замужем больше года.
Походила-походила — делать нечего: все разложено по полочкам. Только на столе сына вроде не на месте лежит свернутый трубкой плотный лист бумаги. И дома сын без дела не сидит. Что-то все черкает, малюет — сам себя изводит. Развернула лист, пригляделась: красивая молодка с длинными, ниже талии, косами несет на коромысле воду. Должно быть, кому-то учтиво уступала дорогу: застыла напряженно, чуть прикусив нижнюю губу.
— Воспитанная, совестливая девушка,— заметила вслух.
Приятно видеть совестливые лица! Особенно девичьи. Ну конечно... это же та самая аульная девушка, дочка ее бывшей соседки. Даже взгляд ее — робкий, доверчивый — сын уловил и изобразил точь-в-точь. Да, но почему он ее нарисовал? Или о прошлом подумалось? Сокровенное вспомнилось? A-а, милый друг, то-то же... Не однажды еще вспоминать будешь. «Апа, может, оставим это... до поры до времени?» Попробуй, голубок, если сможешь... Как бы не так! Ты-то, может, и повременишь, да жизнь ждать не станет. У прошлого, сказывают, нет следа. Напрасно говорят так. След остается, но это след досады, след печали. Вот и будешь, бедняга, всю жизнь изливать на бумаге свои мечты неосуществленные да утешать себя миражами прошлого...
Грустно стало па сердце, и в глазах защипало, затуманилось. Она вновь свернула твердый лист бумаги и ушла к себе в комнату. Жалко стало сына, хоть плачь. Ох, напрасно я сетую на него, зря извожу его своими горестями-капризами. Он, мой бедненький, и так надломлен, опечален. И ему, видно, кусок в рот не лезет, когда родная мать не в духе. Э, провались все на свете, пусть хоть горы на меня обрушатся, пусть небо обвалится, ноо отныне пи за что, ничем не омрачу сердца моего ненаглядного, единственного...
И тут ей вспомнился приснившийся ночью сон. Ах, вон оно что! Выходит, и впрямь неспокойно покойнику, чует, значит, па том свете, как маетно на душе сыпа-паследпика. Чует и сочувствует, переживает, ничем помочь не может, бедный, бедный... Был бы жив да жили бы вместе, разве сидели бы вот, каждый в своем углу? Он ведь был нетерпелив и решителен. Заметил бы хмурь на. лице снохи, тотчас обрушился бы на жену: «Это ты, что ли, ее обидела? Ты что- то сказала, да?!» Только напрасно он так: ни одного слова она не сказала. Да и с какой стати? Но, видно, редко так бывает, чтобы две женщины под одной крышей сами по себе нашли общий язык и ладили-дружили между собой. Они терпят друг друга, а то и взаимно внимательны и учтивы лишь тогда, когда рядом находится строгий и справедливый мужчина, способный одним лишь взглядом гасить все обиды-недоразумения домашнего очага. Но разве способен на это сирота- мальчишка, воспитанный матерью-вдовой? Что он может, кроме того как бросать жалостливо-тревожные взгляды на двух мрачно насупившихся с двух сторон женщин?..
Она вытерла краешком платка слезы и отправилась на кухню. Достала из мешка муки, замесила тесто. Надо помянуть усопших — настряпать семь жертвенных лепешек. Вспомнила, что пет в доме нутряного бараньего сала. Взяла сетку и пошла в магазин. Не спеша походила по рядам, изучала витрины, пока пе высмотрела комковатый нежнобелый нутряной жир.
Сначала опа тонко раскатала небольшие поминальные лепешки. Должно быть, отвыкла за последнее время от кухонной работы: не рассчитала и замесила теста больше, чем надо было. Постояла немного, соображая, как быть. И сала еще оставалось много — отливавшего янтарной желтизной, рассыпчатого. В теле, видно, была ярочка, справная. Раньше, еще в ауле, когда, бывало, резали овцу, сын каждый раз просил: «Апа, состряпай пирог, а?..» Почему сын из оставшегося теста пе сладить пирог и сейчас? Небось сын детство вспомнит, обрадуется... Она раскатала большую лепеху. Расстелила топким слоем пленчатое сало. Потом сверху посыпала репчатый лучок, нарезанный кружочками, корицу, красный перец, положила несколько лавровых листьев. Потом завернула все в тесто и поставила в духовку.
Первой пришла с работы невестка. Едва открыв дверь, принюхалась, затрепетала крылышками ноздрей. «A-а... голубушка, то-то же... Думаешь, длиннополая старуха из аула только и умеет, что мясо закладывать в котел. Э, не-ет... опа еще на кое-что способна».
Невестка прошмыгнула в спальню, переоделась в халатик и вышла на кухню. Застыла в недоумении, никак не беря в толк, откуда сочится приятный дух.
Тут резко задзинькал звонок — вернулся сын.
— Оу, откуда этот запах? — воскликнул он, еще не успев снять ботинки.— Вку-ус-сно-о!
Только сейчас мать поднялась с места. Колыхаясь крупным телом, медленно расстелила дастархан. Так же молча и торжественно выставила на стол плоскую чашу с семью топкими лепешками.
— Бисмилля-а,— благоговейно прошептала она, отломив кусочек от верхней лепешки. Невестка и сын тоже потянулись к редкому яству. Жила бы в ауле — разносила бы, как того требует обычай, жертвенные лепешки но домам. И все обрадовались бы и благодарили стряпуху. А здесь, в городе, сунься-ка с одной тонюсенькой лепешкой в чью- либо квартиру — тебя наверняка за сумасшедшую примут.
После того как все отведали поминальной стряпни, старуха, сложив ладони, прошептала молитву из корана. Потом встала и степенно направилась на кухню. За нею последовала невестка. На белоснежной газовой плите недовольно шипел, клокотал чайник. Над заварником витал запах настоявшегося чая. И еще откуда-то струился устойчивый сытный дух. Обычно строго-унылая кухня сегодня празднично преобразилась.
Старуха открыла духовку, с таинственной торжественностью извлекла из нее румяный и пышный пирог.
В этот день у всех троих радостно сияли лица. Хмурь растаяла-разгладилась меж бровей. Молчунья невестка, поблескивая глазами, не один раз восторженно заметила:
— Ай, хорошо! Ах, вкусно!
П при этом незаметно косилась па мужа, довольная, оживленная. Личико ее раскраснелось. Лоб покрылся испариной.
В эту ночь старуха уснула сразу и спала безмятежно, крепко. Только на рассвете на мгновение очнулась оттого, что кто-то будто прикоснулся к ней. Она приоткрыла глаз и увидела, как невестка поправила сползшее одеяло, укрыла ее грудь. Тут-то она и смекнула, когда невестка успевала по утрам прибирать квартиру.
Привычные дни текли-проходили обычной чередой. Только сын что-то кашлял в последние дни натужно и тяжко. Жаловался, что холодно и сыро в мастерской. Вот бухал- бухал, хрипел надсадно, маялся и, наконец, слег. Невестка натащила гору лекарств и каждый раз, уходя на работу, оставляла новые. Сын хворал тяжело, метался в жару. Мать пи на шаг не отходила от него. Держала за руку, щупала лоб, давала лекарства, отпаивала горячим молоком с топленым маслом и красным перцем. Целыми днями сновала между кухпей и комнатой больного. Как могла изгоняла из его тела злую простуду.
Вечерами, когда сын забывался в коротком сне, женщины — свекровь и невестка — вдвоем на кухне пили чай. Старуха пристально взглядывала па молодку. Та, кажется, еще заметнее осунулась. Скулы выпирали. Под глазами легли тени, а возле носа и на щеках выступила коричневая сыпь, будто зернышки проса.
Больше педели маялся сын, с постели не поднимался. И невестка вся извелась: ночами не спала, на обед с работы прибегала. Испуг и тревога застыли в ее больших и влажных глазах. Вот этот взгляд, глубокий и с сокровенной печалью, видно, и околдовал, зачаровал сына...
А больной был плох. Таял на глазах. Сегодня, как Только невестка ушла па работу, он, кажется, уснул. Но щеки его пылали, и на просторном лбу выступили крупные капли пота. И дышал он неровно, с хрипом. Мать, глядя на него, всплакнула украдкой. Мелькнула ужасная мысль: не приведи аллах, случится что — как быть ей, одинокой старухе вдове, в чужой сторонушке... Подкрадется беда — немного найдется людей, на которых можно б было опереться. Вся надежда, единственная опора — маленькая, хрупкая женщина, вскормленная грудью другой матери. Раньше старуха почти не замечала — ушла ли, пришла ли невестка. Теперь прислушивалась к каждому шороху и, едва услышав ее шаги, радостно спешила открывать дверь.
Вечером, придя с работы, невестка сразу кинулась к мужу. Проверила пульс, измерила температуру, дала лекарство. На другой день и на наботу не пошла. Дважды вызывала врача, сбегала в аптеку. Больному сделали укол.
А потом свекровь и невестка до глубокой ночи вдвоем сидели у постели больного. Наконец невестка уговорила старуху лечь спать: «Хватит тебе, апа. Отдохни малость. Я уж побуду с ним до утра».
Старуха неохотно ушла в свою комнату. При тусклом свете ночника сын казался особенно бледным и изможденным. Ворочалась — ворочалась на повой деревянной кровати и лишь на рассвете смежила веки.
Проснулась от непривычного холода в груди. Удивилась, что лежит раскрытой: одеяло наполовину сползло. Встала и еще больше поразилась: в квартире не убрано, полный тарарам. II не слышно было, чтобы по обыкновению бесшумно хлопотала ни свет ни заря невестка.
Умывшись, старуха сама взяла в руки веник. Однако даже коридор подмести оказалось делом непростым, и она время от времени с недоумением бросала взгляд на дверь спальни: что это сегодня стряслось с хлопотуньей невесткой...
Любопытство взяло верх: с веником в руке она толкнулась в комнату молодых. На высокой подушке белело лицо сына. Она сразу заметила, что оно спокойно. Лоб гладок и чист.
И дышал сын ровно, легко, невестка, скрючившись, спала у изножья. Видно, сон сморил-таки сиделку на рассвете. Была она в одном легком халатике; должно быть, продрогла и теперь вся съежилась, по-девчоночьи подтянув острые плечи к голове. А худенькая какая — страсть: все ребрышки па виду. Только стан заметно округлился, выпячивал животик да на личике коричневых пятен стало больше. Вон оно что, подумала про себя старуха, задохнувшись от жалости и тихой радости, теперь-то мне ясна твоя худоба...
Старуха сняла с себя плюшевую безрукавку с подкладкой из верблюжьей шерсти и осторожно накинула ее па свернувшуюся у ног сына повестку. Потом прошлась веником по дорожкам по обе стороны широкой кровати, прибрала разбросанные по стульям одежки. Проходя мимо книжного шкафа, неожиданно обратила внимание па две картины за стеклом. Этот курчавоголовый, толстогубый — ее родной сын. Таким он был в год окончания школы. А вот эту ясноглазую трепетную девочку с двумя толстыми косами на груди она, кажется, видит впервые. Неужели это та самая, которую недавно изобразил сын с двумя ведрами на коромысле? Глаза большие, доверчивые, как у верблюжонка. Очень смахивает на дочку ее аульной соседки. Впрочем, нет... Эта более топкая, хрупкая... Подожди... так это ведь... ну и ну!... ее невестка. Надо же! Пригоженькая была, оказывается... хорошенькая. Ишь, хитрец, как он ее только высмотрел!..
Старуха провела длинным рукавом платья по стеклу и, что-то шепча, тихо выбралась в коридор. У порога споткнулась о край паласа и едва не грохнулась. Путаясь в длинном подоле, прошла на кухню. Выглянула в окно. Еще с вечера кудлатые тучи затянули небо. Теперь они грузно ползли, едва не волоча клубящийся хвост по земле. Мелкий снежок лениво сыпал из них. И не снежок вовсе — невесомые хлопья, кружась, будто птичий пух, падали с сумрачной вышины, неслышно опускались на голые ветви тополей, на крыши домов, на асфальт улиц, на деловито снующих взад-вперед прохожих, на машины и тотчас таяли, будто гасли. Как всегда, с утра очень оживленно на стоянках автобусов. Вместе с темп, кто спешил на работу, толкались у дверей и древние старухи с посохами в руках. Бог мой, им-то что не сидится в такую рань?! Ах, да-а... сегодня ведь пятница — молебный день правоверных, и эти старушонки едут в мечеть отмаливать грехи.
В такой день положено поминать усопших. Пожалуй, неплохо бы испечь горку поминальных лепешек. Может, опять получится тихий и уютный семейный праздник в честь выздоровления сына? Опа сунула руку в кармашек камзола, извлекла несколько синих хрустящих бумажек. Вспомнила: вчера девчонка-почтальонка занесла пенсию. Вот и доставит детям неожиданную радость: сходит в магазин, купит нежное баранье сало и настряпает лепешек.
Она тотчас облачилась в нарядный выходной чапан — подарок замужней дочери. Заново замотала на голове белоснежный тюрбан. Схватила вместительную хозяйственную сумку и, сказав по привычке «бисмилля», вышла из дому.
День занялся по-весеннему свежий и бодрый. Белые хлопья все кружились, кружились в небе и, казалось, ластились к крупнотелой старухе в непривычном одеянии. Прохожие радовались последнему снегу затяжной зимы, ловили пушистые хлопья на ладони и улыбались. Плосконосый карапуз семенил позади сухонькой старухи, деловито постукивавшей клюкой об асфальт, забегал то слева, то справа и беспрестанно сыпал вопросами:
— Бабушка, а бабушка... когда же наступит весна?
— Завтра, внучек, завтра.
— Скажешь тоже, бабушка! Почему же тогда сегодня валит снег?
— А это, внучек, теплый снег. Его еще называют крыльями вешней птицы. После него зимней стуже наступает конец.
— Бабушка, а бабушка... а он и вправду теплый!..
Нечаянно подслушанный разговор вызывал улыбку. Какой пострел! А ведь так и есть: в пароде последний снег зимы издавна называется крылом птицы — вестницы весны. После него просыпается природа, очищаются людские души, обновляется жизнь. А валит-то как: густо и умиротворенно. Видно, доброе, благодатное выпадет лето.
Нетрудно представить, как провожают нынче зиму в аулах. Все жители с утра высыпали на улицу. Ходят из дома в дом, говорят друг другу добрые пожелания. Даже отъявленные скупердяйки достают из потайных сусеков последние запасы пищи — вяленые или копченые куски мяса — и закладывают в казан. Иначе отвернется счастье- удача. Весна — начало года и надежд. И с прошлым следует расставаться достойно. В этот день черный котел на треноге не должен пустовать, даже если он, на худой конец, будет наполнен просто водой. В каждом доме гостей угощают чашей традиционной жидкой похлебки — науруз-коже. Только тогда сытный дух не покинет очаг.
Сейчас она придет домой, поднесет спичку ко всем конфоркам газовой плиты, наполнит чем-либо всю посуду, имеющуюся в доме, поставит на огонь. Пусть счастливым будет год! Да обоснуется прочно благо в их новом обиталище?!
Сухонькая старушка с разговорчивым карапузом-внуком скрылись в толпе. Ничего-о... Если судьба проявит милосердие и щуплая невестка-молчунья побережет себя, будет и у нее, чернолицей старухи в белом тюрбане, желанный внук. Придет время, и будет он так же, как тот плосконосый малец, бойко семенить за бабушкой и донимать ее бесконечными расспросами. Бог даст, и тот день уже не за горами.
Как многолюдно сегодня на улицах! Вся детвора, казалось, высыпала из домов. Чистое пышное покрывало укрыло газоны, и дети, весело гомоня, играют в снежки. Из тяжелых низких туч, клубящихся над городом, бесконечно сыплются белые хлопья, кружатся, резвятся в воздухе, забавляя ошалевшую от радости малышню. Тьфу-тьфу... только бы по сглазить, в хороший, удачливый год должен родиться ее внук. И старуха, расчувствовавшись, неслышно шептала молитвенные слова, благословляя теплый весенний день, обильный пушистый снег — последний снег зимы и добрых прохожих, улыбавшихся ей...
Снег повалил еще гуще.
В причудливом хороводе кружились невесомые хлопья. Небо медленно прояснялось.
По многолюдной пестрой улице большого города, радостная и просветленная, шла-спешила домой темноликая старуха в высоком белом тюрбане.