За нами Москва. Записки офицера — Бауыржан Момышулы
| Название: | За нами Москва. Записки офицера |
| Автор: | Бауыржан Момышулы |
| Жанр: | Биографии и мемуары |
| Издательство: | |
| Год: | 1960 |
| ISBN: | |
| Язык книги: | Русский |
| Скачать: |
Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0
В этих записках я хотел поделиться не только опытом, но и рассказать о собственных ошибках.
Капитан Лысенко
Осеннее утро. Хмурое небо. Лужи подернулись тонкой коркой льда. Батальон в строевом ритме шагает по улице просыпающегося города.
Только что из теплой постели, наспех прикрывая плечи, женщины смотрят из настежь распахнутых окон. Они встревожены, и в их глазах удивление. Чему удивляться? Я оборачиваюсь: идут стройные колонны, по четыре в ряд, рота за ротой. Нас — шестьсот. Между колоннами, взапряжку по два, по четыре, цокая копытами по мостовой, тридцать шесть пар коней тянут орудия, зарядные ящики, двуколки, повозки. Строй замыкает широкая санитарная линейка с облепленной грязью эмблемой Красного Креста на ящике.
Загорелые, сосредоточенные, с воспаленными от бессонницы глазами, потемневшими от пыли бровями, обветренными лицами, с потрескавшимися губами и поросшими жесткой щетиной щеками идут люди в строю. На плечах — русские винтовки. Серые от утреннего морозца штыки лесом колышутся над колонной. Шаги не дробят, а тяжело, равномерно отчеканивают по мостовой.
Кажется, под тяжестью строевых шагов растянувшейся колонны прогибается улица, качаются дома... Идут сурово. Идут здорово!
— Запевай! — командую я.
Идущий рядом Толстунов дергает меня за рукав и шепчет:
— Что ты, комбат?
— Запевай! — повторяю я, как бы отвечая ему.
— За-пе-вай! — повторяют команду ротные командиры, и слышится подсчет: — Ать, два! Ать, два...
Слушай рабочий, война началася,
Бросай свое дело, в поход собирайся...
— простуженно, хрипло начинает запевала первой роты, и... его голос вдруг срывает последнюю ноту куплета. Тут же, не давая умереть сорвавшемуся звуку, подхватывает басом его сосед:
Рвутся снаряды, трещат пулеметы, Но их не боятся советские роты!...
Он поет, держа ритм песни под левую ногу.
— Вот это голосище! — говорит мне Толстунов улыбаясь. — Прямо как Михайлов.
Строй подхватывает припев:
Смело мы в бой пойдем за власть Советов, И как один умрем в борьбе за это.
Городок, недавно казавшийся мертвым, от эха многоголосого припева быстро оживает. Люди выходят на улицу, угрюмо смотрят на нас. Некоторые, удостоив нас коротким взглядом, отворачиваются, огорченные и подавленные.
— Как неприятно! — шепчет Толстунов. В его голосе чувствуется боль и обида.
— Что ж, товарищ старший политрук, им же тяжело смотреть на нас, отступающих, — отвечает ему Бозжанов. — Ведь отсюда до Москвы — рукой подать.
Высыпавшая на улицу детвора сначала робко прячется за плачущих матерей, а потом осмеливается, выбегает на середину улицы и целой ватагой бежит с нами рядом, подражая солдатам, шагающим в строю.
Колонна идет, колонна поет...
Мы проходим мимо открытых настежь дверей магазинов с наваленными на тротуаре осколками битой посуды, кусками тканей, готовых платьев... Проходим мимо свежих развалин... Проходим мимо пепелища сгоревшего домика, мимо сорванных и висящих на последнем гвозде вывесок...
Мы идем по улице, мы поем:
Смело, мы в бой пойдем за власть Советов...
Эта октябрьская песня 1917 года через четверть века, в осеннее утро октября 1941 года, звучит гимном, и ее последние слова: «И как один умрем в борьбе за это» — повторяются поющими как клятва...
— Откуда к ним пришла эта старая песня? — спрашиваю политрука Бозжанова.
— Вид города, вид населения, товарищ комбат, — кратко отвечает он, не вдаваясь в подробности.
От группы женщин, стоящих у крыльца маленького домика, построенного в екатерининском стиле — с арочками, балкончиками, нишами, маленькими оконцами, отделилась седая женщина. Она шла прямо к нам. Ее старомодное платье с кружевами на воротнике и рукавах потеряло былую свежесть. С ее плеч сползал теплый пуховый платок. Она мелкими шажками подошла к нам, идущим в голове колонны, и, семеня рядом с нами, обратилась почему-то к Бозжанову.
— Миленькие, родненькие, — задрожал ее голос от подступивших слез, — откуда вы идете, родимые?
— С войны, мамаша, с войны идем, мамаша, — ответил ей Джалмухаммет.
— А немец скоро придет сюда? — спросила она.
— Завтра-послезавтра, мамаша, но мы его здесь встретим.
— Вчерась раненько он здесь бомбил, — она указала на разрушенные дома, — один раз аж в церковь угодил. Безбожники проклятые, басурманы, даже церковь не пожалели! Бомбят, бомбят...
— Откуда знать старухе, что большинство идущих — потомки мусульман? — сказал я по-казахски Толстунову.
Услыша незнакомый говор, старуха немного отпрянула от нас, пристально и вопросительно посмотрела на меня и в нерешительности спросила:
— А вы-то наши?
— Конечно, ваши, мамаша. А чьи же, думаете? — смеясь, ответил ей Бозжанов.
— Наши черномазые казахи и киргизы, — шутил Толстунов, — да и русских тут немало, мамаша. Разве не видите? Своих не узнаете?
— Да сохранит вас бог, наши защитники, — сказала старуха и, отстав от
колонны, долго провожала нас глазами.
Мы с песней идем по главной улице города. Имя этого города — Волоколамск.
Когда, оставив позади окраину города, мы подходили к пригородной деревне Возмище, посыпал дождь.
Впереди, во дворах деревни, виднеются люди в военной форме. Они тоже смотрят на нас. Мы идем...
Возле чисто выбеленного домика с дощатым забором кто-то меня окликнул. Я обернулся. Ко мне бежал адъютант генерала Панфилова.
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант, — запыхавшись, с радостной улыбкой подбежал молодой розовощекий лейтенант. — Вас генерал... товарищ старший лейтенант.
Поручив начальнику штаба Рахимову вести дальше батальон, я остановился и отошел в сторону. Роты по-прежнему, как и в городе, шли стройно за своими командирами., Дождь моросил бойцам в лицо. Они не защищались, шли с поднятой головой. На мокрых лицах людей было выражено сознание выполненного долга, а в глазах мелькал еле уловимый блеск радости путника, вернувшегося издалека к своим близким. Да, мы прошли сквозь бои, пробираясь по тылам противника к своим товарищам, к нашим. Мы пришли, мы совершили то, что еще прошлой ночью казалось несбыточной мечтой. Все пережитое нами за эти дни теперь на самом деле было позади. Проходящие в строю бойцы и командиры поздравляли меня молчаливыми взглядами, я поздравлял их. Они прощали мне мои окрики, я им прощал попытки неповиновения. Нам казалось теперь все смешным: мне — мои окрики, им — их обиды.
— Сюда, сюда, товарищ старший лейтенант, — заботливо указывал мне калитку адъютант.
Пройдя через сени, я открыл указанную адъютантом низкую дверь. Переступив порог, я было вытянулся, чтобы по форме доложить, но генерал Панфилов не дал и рта раскрыть. Он быстрым движением шагнул мне навстречу, взял мою руку обеими руками и, тепло, по-отечески пожимая ее, знакомым тихим голосом сказал:
— Смотрю в окно, войска идут. Откуда, думаю, столько народу? Вдруг в голове колонны узнал вас, — он отпустил руку и, провожая меня к столу, продолжал: — Признаться, сначала не верил своим глазам. Вы меня очень обрадовали, товарищ Момыш-улы, очень обрадовали... Хорошо, что пробились... — Взволнованный генерал прервал свою речь и предложил мне отдохнуть.
Я был смущен приветливой речью генерала, его радостью и отеческой лаской после долгой и трудной боевой разлуки. Для меня все это было неожиданно. Я шел в эти дни в тревоге, думал, что генерал с меня взыщет за то, что я потерял с ним связь в дни боев, потерял связь с соседями, со своим командиром полка, вел бои в одиночку, в отрыве от других, отстал в тылу у врага. Несколько раз в своем воображении я представлял нашу встречу совершенно иной. Мне казалось, что генерал, узнав о нашем прибытии, вообще не удостоит меня встречи, а просто прикажет майору Елину, моему командиру полка, отстранить меня, быть может, и разжаловать. А если вызовет к себе... Я не думал, не допускал мысли, что генерал будет кричать на меня. Никогда мне не доводилось видеть его в запальчивости. Нахмурив брови, чуть громче и отчетливее, нежели обычно, сделает мне замечание, и его слова будут тяжелее окриков. Он скажет, думалось мне:
«Вы сами, товарищ старший лейтенант, напрашивались на батальон. Я вас предупреждал, что командовать батальоном вам будет не легко. Теперь вы
убедились, товарищ старший лейтенант, что батальон — это не батарея. Тут ваше «правее ноль-ноль, левее ноль-ноль» гораздо шире. Тут тактика, батенька, а не «четыре снаряда — беглый огонь»... Я вам поверил, а вы оказались неспособным командиром. Вы испортили дело: вывели из боевого порядка целый батальон, потеряли связь, остались в тылу партизанить. У меня, товарищ старший лейтенант, не партизанский отряд, а дивизия регулярной армии. Как командир батальона вы мне больше не нужны».
Так я представлял нашу встречу и последние пять суток с боязнью спешил на такой суд. Но все вышло по-иному. Генерал весь сиял радостной улыбкой. Я не верил, мне надо было разобраться, что происходит, но тут я услышал снова голос генерала:
— Садитесь, товарищ Момыш-улы, — указал он мне на стул, стоящий у стола, покрытого топографической картой. — Садитесь, пожалуйста. Чаю не хотите? — Не ожидая ответа, он приоткрыл дверь и кому-то приказал принести чаю.
За время, что я его не видел, генерал, кажется, похудел, сделался еще меньше, сутулее. Ворот его кителя стал словно на два номера больше, брюки с лампасами висели, как шаровары. Лицо загорело, морщины углубились, на коротко остриженной голове ежилась седина, нос и подбородок немного заострились, всегда аккуратно подстриженные квадратиком усы торчали пучком, видимо, их в эти дни не касались ножницы. Генерал впервые, показался мне стариком.
Тут я вспомнил своего покойного отца, такого же малорослого, сутулого, седого. Вспомнил наши с. ним последние встречи в 1938 году, когда я через сопки Приморья, леса Уссури, пересекая полоску вечной мерзлоты у Сковородина, Волочаевки, ленту Амура, через шестьдесят тоннелей на берегу Байкала, через горы и равнины Сибири пробрался к родному своему аулу у подножия Киргизского Ала-Тау, чтобы повидаться с самым родным мне человеком — со старым моим отцом. Вспомнил, как взволнованно и ласково он встретил меня, брал мои руки в свои худые маленькие ладони, долго не отпускал, жал их, гладил, целовал, нюхал, прикладывал к своим блестевшим от волнения глазам. Вспомнил, как он дрожащим голосом, не спрашивая у меня ничего, говорил нашим домашним: «Скорей поставьте самовар, пошлите в отару за бараном, стелите мягче сиденье», — как будто я ехал голодным и «сначала надо накормить проголодавшегося ребенка». Да, действительно, я каждый год приезжал из Дальневосточного края домой в отпуск, изголодавшись по ласкам отца, по старомодному пузатому самовару; я приезжал, чтобы есть мед отцовской ласки и пить чай из вкусной чистой воды нашего родника, из того источника, где впервые меня купали, меня поили...
— Садитесь, товарищ Момыш-улы, — прервал мои воспоминания генерал. — Садитесь и рассказывайте. Много людей потеряли? — Тут он как бы опомнился, забеспокоился, его брови круто сдвинулись. Потом он виновато перебил себя: — Простите, пожалуйста. Как на кухне — продукты у вас есть?
Я ответил, что двое суток в наших походных кухнях ничего не варилось. Генерал живо встал со своего места, поднял телефонную трубку и, соединившись с абонентом, приказал:
— Велите немедленно накормить батальон Момыш-улы горячей пищей и устройте бойцам отдых в домах.
Генерал вернулся на свое место, сел против меня и, протянув открытый портсигар, повторил свой вопрос:
— Много людей потеряли? Я доложил о потерях.
— А раненых вывезли?
— Они здесь, товарищ генерал, — ответил я.
Генерал поднял трубку и приказал начальнику штаба доложить в штаб армии о том, что мой батальон прибыл, пробившись из тыла противника.
— Так и доложите, Иван Иванович, что батальон полноценный, что он не пропал, в Волоколамск прибыл организованно, с артиллерией и обозом.
Эти слова генерала успокоили меня, и я осмелился перебить его:
— Товарищ генерал, из шестисот человек девяносто не наши, мы их подобрали по дороге.
Генерал сделал знак, чтобы я не мешал ему слушать, и я неловко умолк. Он стоял и слушал по телефону доклад начальника штаба, поглядывая на развернутую карту.
— Да, мм... да... Нет, нет, нет! — вдруг запротестовал он. — Я не думаю, я не верю этому спокойствию. Запросите еще раз, Иван Иванович, уточните... Перед бурей всегда тихо. Пошлите к нам офицера, да... да, да, капитана Гофмана или майора Старикова...
Положив трубку, генерал склонился над картой, взял карандаш, неторопливо сделал несколько пометок. Брови у него снова сдвинулись, он нахмурился и концом карандаша постучал о стол, повторяя задумчиво:
— Да, да... так, так...
Затем, спохватившись, он взглянул на меня: — Что вы хотели сказать, товарищ Момыш-улы? Я рассказал о тех девяноста бойцах и сержантах, которые к нам поодиночке или группами присоединились по дороге, о том, что некоторые из них идут от самой границы, что я их вел почти под конвоем, отдельной колонной. В этом месте моего доклада генерал недовольно нахмурил брови.
— Я так не думаю, товарищ Момыш-улы, как вы, — сказал он серьезно. — Кто такие бойцы, в одиночку пробивающиеся из окружения? Это наши люди, части которых разбиты, или же они отстали от своего полка. И вот он один, без командира, без товарищей, предоставленный самому себе, беззащитный, голодный пробирался к своим. Эти люди, товарищ Момыш-улы, люди честные, преданные, они идут к нам, они не хотят оставаться с врагом. Одно то, что они пробираются к своим с лишениями, риском, страданиями, — одно это уже говорит о многом. Они — наши люди.
Я устыдился своих резких слов об этих солдатах и сержантах при докладе генералу и с болью в душе вспомнил о своих действиях по отношению к ним во время похода. Я вспомнил, что, когда я приказал построить их отдельной колонной и приставить к ним несколько бойцов из нашего батальона, один высокий обросший детина в форме пограничника запротестовал и бросил мне в лицо: «Что мы, товарищ старший лейтенант, пленные, что ли?» Я хотел было на него крикнуть, но другой, переодетый в гражданское платье, добродушно сказал ему:
«Ничего, Иван Митрофанович, слава богу, что хоть к своим в плен попали».
«Ладно, — согласился пограничник, — построимся, товарищ старший лейтенант, через фронт перейдем, нам оружие дадут, и снова в строю будем воевать». «Где твое оружие?» — крикнул я на него. «Вот, — сказал он, вытаскивая из-за пазухи револьвер, и, вертя его на ладони, добавил: — Только два патрончика осталось, товарищ старший лейтенант, месяц берегу на всякий случай. Думалось, что, в случае чего, один — для немца, другой — для себя».
Он погладил револьвер и снова засунул его за пазуху. Об этом эпизоде я вначале забыл доложить генералу, а теперь просто утаил.
— Я к ним, товарищ Момыш-улы, как старый солдат, отношусь с уважением, за это время со многими встречался, — продолжал генерал. — Это люди волевые, сильные люди. Ведь, представьте себе, они тысячу раз имели возможность сдаться в плен или просто остаться на оккупированной территории, но они идут, вдосталь терпя горе; они идут, чтобы стать снова в строй, они не от войны бегут, а к войне идут, потому что в сердце своем верят в нашу победу. Вы сделали правильно, что не дали им разбрестись по деревням, собрали их и привели.
Генерал сделал паузу, как бы обдумывая сказанное. Признаться, до меня не сразу дошли убедительные слова генерала, я был ослеплен обидой, что из-за этих девяноста человек получил от генерала весьма деликатный и тем более тяжелый для меня выговор.
— Ну, рассказывайте, рассказывайте, — сказал генерал.
Его «рассказывайте» показалось мне деликатным «аудиенция заканчивается». Я и сам чувствовал, что злоупотребил вниманием очень занятого человека. Не желая больше отнимать у командира дивизии времени и отвлекать его от дел, я решил доложить как можно короче. Мне думалось, что здесь, на окраине города, на улицах которого не сегодня — завтра разыграются тяжелые бои, генералу, естественно, не до меня.
— Двадцать третьего октября вечером... — начал было я, перескочив через неделю.
— Нет, батенька, погодите вы с вашим двадцать третьим, — перебил меня генерал. — Начинайте от Житахи и Синькова, — вот они, — показал он эти пункты на карте. — Помните нашу спираль-пружину? — спросил он меня. — Как она действовала у вас? Вот с этого и начинайте.
Я кратко доложил ему о боях наших взводов, выставленных далеко вперед, под командой лейтенантов Донских и Брудного, и об их подвигах.
Донских, который в бою получил девять ранений и остался в строю, генерал приказал мне представить к награде и просил написать письмо его родным. Про Брудного генерал слушал молча, но неспокойно. Он вынул из кармана часы и, не взглянув на них, стал гладить большим пальцем правой руки стекло. Этот жест ничего хорошего не предвещал. Я решил доложить подробно обо всем, что случилось с этим лейтенантом. Рассказав, я сделал паузу. Генерал тоже молчал. Он положил часы на стол, подвинулся и, как бы разговаривая сам с собой, сказал:
— Есть понятие — требовательность... Есть понятие — жестокость. Требовательность — закон. А жестокость беззаконие... Впрочем... — сказал он, растягивая это слово и глядя на меня прищуренными глазами. Я не отвел глаз. — Впрочем, — повторил он, — вы отчасти правы... — Не досказав, в чем я прав, он с минуту помолчал, обдумывая что-то свое. Взяв часы со стола и снова потерев стекло, он продолжал свою мысль: — Вы знаете, что война часто путает эти два понятия, и это закономерно. Вы от Брудного и от девяноста окруженцев справедливо и настойчиво требовали выполнения долга. Настойчивость в военное время иногда стирает грань между требовательностью и жестокостью... — Он подчеркнул эти слова. — Конечно, на войне некогда голосовать, излишне сердобольствовать — война требует, бой требует решительных действий... Но надо иметь чувство меры.
— Товарищ генерал, в чем же я неправ? — не выдержал я.
— Вы были, товарищ Момыш-улы, правы, когда приняли решение, но вы оказались неправы, когда ваше решение, ваша воля командира оказались так
благополучно выполненными. Брудный, слов нет, был виноват перед вами, а когда вы его прогнали, и он в отчаянии совершил подвиг, искупил с лихвой свою вину, не ушел, а вернулся к вам же, — теперь вы оказались перед ним виноватым, вы оказались к нему жестоким. А если бы он, выполняя ваше «иди к немцам, ты мне не нужен» погиб или пошел на путь измены Родине, тогда что?..
— Я бы всю жизнь мучился, товарищ генерал, что толкнул человека на гибель или на преступление.