Воспоминания о Максиме Звереве — Любовь Шашкова — Страница 20

Нажмите ESC, чтобы закрыть

Поделиться
VK Telegram WhatsApp Facebook
Ещё
Одноклассники X / Twitter Email
Онлайн-чтение

Воспоминания о Максиме Звереве — Любовь Шашкова

Название
Воспоминания о Максиме Звереве
Автор
Любовь Шашкова
Жанр
Биографии и мемуары
Издательство
Бiлім
Год
2005
Скачать
Русский
Страница 20 из 21 95% прочитано
Содержание книги
  1. ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
  2. ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ
  3. С БЕРЕГОВ ОБИ
  4. Счастливый дар
  5. Творческая лаборатория
  6. Начинать надо с детства
  7. Публицистика
  8. Писательская школа М.Д.Зверева
  9. Писатель-натуралист
  10. Счастливый миг первовидения
  11. Очарованный странник
  12. Писатель, ученый, природовед
  13. СТИХИ, ПОСВЯЩЕННЫЕ М.Д.ЗВЕРЕВУ
  14. Табиғат жыршысыф
  15. Несу в душе его свет...
  16. Ощущение тайны
  17. Память - это то, что нам остается
  18. Дед и его Берендеево царство
  19. Природы друг, защитник и певец...
  20. Открытие удивительного мира
  21. Публицистика Максима Зверева
  22. Жизнь длиною почти в сто лет
  23. Тропы, годы, книги
  24. Последняя сказка Бартогая
  25. Он исполнил свои обещания
  26. “Синяя птица” Максима Зверева
  27. Нам его не хватает...
  28. ТРАВЫ ПАМЯТИ
  29. Настенька
  30. Ночные голоса
  31. К поющей горе
  32. Золотой верблюд
  33. Травы памяти
  34. Росная чаша
Страница 20 из 21

На нашем пути время от времени встречались деревья — патриархи. Толстые, корявые, они приковывали взгляд. К одному из них и подошел Максим Дмизриевич. Потрогал, похлопал как старого приятеля, чему-то улыбнулся. Сел, привалившись к стволу спиной. Мы охотно последовали его примеру. Я тоже ощущал приятную прохладу древнего ствола. Тем временем старый натуралист, измерив карточкой поперечник саксаула, что-то записывал. Что привлекло его? Ствол, как натруженная нога неизвестного чудища, искалеченная ревматическими наплывами, в сгустках окаменевших мышц и вздувшихся вен? Старческие узлы, задубевшая костяная кора, отбеленная солнцем, закаленная зноем и морозами, кажется, бросает вызов самому времени? На стволе закодированные записи ушедших веков, вечность живого, слитого с прахом неотстранимой тлетворности, прошлого, молодости писателя? И он видит и находит следы минувшего, осознавая вечность красоты и уродливости, слитых в неотторжимое единство. Разве можно теперь найти и освежить в памяти прошлое? Все бесследно. Годы перемели, пересыпали, унесли следы его молодости, оставленные более полувека назад. Мне так захотелось хотя бы на мгновение пережить эти ощущения, которыми жил писатель, оказавшись на творческом полигоне.

— Тяжело? Жарко? — спрашиваю я.

— Что вы! — он поднял задумчивые глаза.- Напротив даже. Я дома. Кажется, узнаю эти деревья. Сколько красоты приросло на них за эти годы! У человека прибывает мудрости, у деревьев — красоты. Люблю старые деревья, старинные парки. В молодости это не ценится, как и многое прекрасное, истинное. В том и роскошь юности, к сожалению, скоро проходящая. Вот смотрю на саксаул и невольно сравниваю с кедром сибирским. У него прекрасный рисунок жизни! Свой! Особый! А знаете, сколько грибов в сибирской тайге? И самый замечательный — мухомор! А сколько пенечков и сочных мхов. Красивые пни, особенно старые! А если говорить вообще, то каждый уголок земли прекрасен. И я предлагаю еще несколько минут повременить со штурмом бархана. — С этими словами он снимает фуражку, бинокль, вешает их на ветку дерева и продолжает очередную запись. Знаю, что на протяжении всей творческой жизни старый натуралист не изменяет классическому принципу Н.М.Пржевальского, что у путешественника памяти нет.

Наслаждаясь соломенно-желтой чистотой песка, отдыхаем в светлой тени, расстеленной в саксаульнике. В знойной дреме серебрятся песчаные акации. Стоит, одетый в светлую волокнистую рубашку, кустик козельца. Над песками серые и коричневые, подобные шпагату и веревкам, корни жузгуна, натянуты, как струны. Тронь — и зазвучат, забасят арфами Эола.

Володя вытащил из рюкзака фляжку и пустил по кругу. Восторженно щурясь, Максимка вытирал вспотевшее лицо, жадновато косился на фляжку и от нетерпения скреб густую шевелюру, неделю не знавшую ни воды, ни расчески.

Раскрыв дневник, Володя набрасывал контуры бархана, щурясь, вглядывался в линии песчаного колосса. Из-под его карандаша возникали черты двугорбой горы, похожей на верблюда, дремлющего под кругом солнца. Все для нас — жителей Алтая, было здесь непривычное. И что-нибудь постоянно удивляло. Поражали вороха полуистлевших, ржавых стволов. Перекрученные, завязанные в узлы, похожие на обрывки окаменевших удавов, застрявших среди иней, как среди морщинистых слоновьих ног.

— На этот посмотрите,- показывает Максим Дмитриевич,- какой старый! Символом природы Средней Азии можно считать только саксаул. Он знаменитость, создает многовековое пространство солнечных широт. Я, например, неравнодушен к нему. Пустыни, и без саксаула, представить трудно. Гляжу и прикасаюсь к своему прошлому. Экспедиционные неудобства, дикость, ветры и жажду этой земли помню. Главное — обилие жизни. Сколько птиц и зверей было! Мне кажется, это большую роль сыграло в становлении нашей, русской, литературы, связанной с природой. Сегодня мы обращаем внимание, в основном, на примеры негативного порядка. И это печально. Уже и представить трудно очаровательные леса черного и белого саксаула, которые покрывали огромные пространства пустынь Средней Азии и Казахстана. Ландшафты древности — торжество для натуралиста или охотника. Да, трудновато было,- вздохнул он, — но интересно!

Настроившись на волну воспоминаний, прошлого этой земли, писатель склонился над листком. Я же прильнул спиной к стволу. Он, словно железный, отдавал прохладой. Твердые, каменистые наплывы были тоже холодными. Кругом зной, а ствол прохладный, накачанный влагой.

Все деревья здесь со дня появления вынуждены сражаться насмерть с атакующими песками, изнурительным безводьем и самим, не знающим пощады, светилом. Будь в чем-то уступчивее деревце саксаула, и пустыня безжалостно поглотит, испепелит. Но оно выстаивает. Год от года мужает и выигрывает, поражая воображение даже тех, кто умеет прекрасное не видеть. Каждое дерево — пример поразительной приспособленности. Железный характер, тяжелые условия, в которых растение живет, переплавились в крепкую и тяжелую, как свинец, древесину. И слава богу, что не жгут здесь костров кочующие чабаны, не бывает и тех, кто смотрит на все через призму хозяйственника и рациональных действий.

Золотой верблюд

Солнце на взлете. Раскалены шелковистые пески. Быстро передвигаются светлые тени деревьев.

Могучим, золотым верблюдом между черными скалами Больших и Малых Калканов прилег Поющий бархан: худая острая хребтина, бока обтянуты золотистой шкурой с бронзовыми вмятинами и складками. Таким я увидел в это утро песчаного монстра — предмет гипотез и толкований, легенд и домыслов.

— Ну что, штурмовать будем? — встает Максим Дмитриевич. Он внимательно всматривается в бархан, словно оценивая мощь его и красоту. Разморенные наступившим зноем, уже нехотя, следом и мы плетемся, вытряхивая из складок одежды струйки песка. Вдруг рядом слышим заливистый голосок. Остановились. На полуразвалившемся саксауле пестрая длиннохвостая, похожая на маленькую сороку, птица.

— Пустынная форма большого серого сорокопута, — поясняет нам натуралист, разглядывая в бинокль солиста, который в одиночестве изливал нежную трель, оживляя могильную тишину песков.

— Обратите внимание, — говорит Максим Дмитриевич, шумно переводя дыхание и наблюдая его в бинокль. — Видите, на брюшке налет желтизны. Хроматические оттенки свойственны почти всем животным-пустынникам,- что называем покровительственной окраской. А вот у нас, в Сибири, у этого же вида сорокопута оперение и спины, и груди чисто белое. Как снег! Он и остается там на зиму. Естественно, окраска помогает успешно охотиться. Это мелкий хищник, и ловит он птичек. А здесь, в пустыне, возьмите песчанку, зайца-толая, сайгака, джейрана, кулана, дрофу, сажду или еще кого — у всех в окраске охристые тона. — Писатель отнимает бинокль и, улыбаясь глазами, говорит — только с годами я не пожелтел, а побелел. Аксакалом называюсь. А кровь-то сибирская играет во мне.

Одолев несколько подъемов, мы остановились перед Поющей горой. Волнистый гребень в полнеба. Шапку уронишь. Гора высокая и крутобокая. Буксуя и теряя равновесие, опираясь на ладони, отталкиваясь от стекающей массы, наконец-то, распаренные, мы на острой хребтине. Перед глазами ширь. Желтые и золотистые равнины и пески, лиловые и черные скалы Калканов. Ничто не говорило о присутствии человека, и это придавало пространству особое очарование. Нетронутость, безлюдье и дикость стали экзотикой времени, осознавая это, мы были счастливы.

Раскинув по-птичьи руки, чтобы не свалиться, мы шли по узкому коньку. Казалось, сорвешься и, как с крутой крыши, кубарем полетишь вниз. Робость одолевала, и мы вынуждены были часто опускаться на четвереньки и, подобно паукам-бокоходам, продвигались с помощью рук или же ступали, как по лезвию, оставляя елочный след. Однако, чем выше, тем сильнее чувство опасности. Словно находились не на песчаной горе, а на головокружительной высоте крыши готического собора. И хотя осознавали, что гора-то не ледяная, можно не бояться, крутизна рождала страх. Добрались до середины. Вершина тонула в беснующихся над ней вихрях. Смешанный с песком воздух, казалось, кипел, забивая уши, глаза и легкие. На зубах захрустело. Мы на одном из самых высоких горбов Золотого верблюда, уже покоренные безответственным страхом. Ни сесть, ни согнуться -ослепляют фонтаны песка. Уши моментально нагружаются. Приходится склонять набок голову и выливать сухие шуршащие струи. Здесь, на высоте, наблюдаем движение песка. Ручьями течет он снизу вверх, поднимаемый текущими из-под горы ветрами. Оттачивая гору с двух сторон, они схлестываются над ней, вытягивая вверх сыпучее острие. Не выдерживая постоянно под силой тяжести и крутизны, оно оплывает. И так без конца: сколько стояли, столько и длился Сизифов труд ветра. Теперь природа поющего песка показалась мне простой, даже прозаичной. Исчез смысл мудрствовать, изощряясь в построении гипотез о “тайне” Поющей горы.

Почему именно “Золотой верблюд” улегся и покоится здесь — между клыкастых гор Калканов, расположенных от него с обеих сторон? Почему здесь, не где-нибудь в стороне? Ответ только один: он детище их. Они породили гудящее веками чудо. Даже в штилевую погоду за счет различной прогреваемости воздуха в горной и равнинной части, у реки, согласно законам физики, перемещаются пласты горячего и более прохладного воздуха. Обтекая горы, они “фокусируются”, порождая аэродинамическую тягу на острых отрогах Больших и Малых Калканов, направленных друг против друга. Встречные струи возрожденного ветра гонят вверх песок и, сшибаясь, как две ладони, сгребают песок в бархан — гору. Сила этих ветров в штилевую погоду незначительна, но постоянна, ежечасна и ежедневна. Оказавшись в непрестанном движении, песчинки заряжаются от трения. Песок наэлектризован. Оплывая, он вибрирует, рождая низкочастотный звук — мощный и таинственный рев. Благодаря “дующим” Калканам, бархан отточен до восхитительной остроты. Он не дает возможности укрепиться ростку. Чистый и молодой вечно! Несомненно, что бархан многие тысячелетия существует. С тех самых пор, как появились пески и горы. А как давно это случилось, знают лучше геологи.

Солировать, как известно, он способен только в сухую погоду. После дождя песок слипается, и бархан молчит. Тогда он словно обмазан серой глиной — тяжелой и плотной. Он ждет солнца и ветра, своего часа.

— Давайте за руки возьмемся,- предлагает Максим Дмитриевич, -и прыгнем с вершины. Надо постараться побольше столкнуть перед собой песка. Он обязательно загудит.

Так и поступаем: беремся за руки, дружно прыгаем, сталкивая как можно большую массу. Тотчас в тишине возрождается низкий и тягучий, как медовая струя, звук. Гора загудела! Будто отходящий от далекой пристани пароход. Не в меньшей степени мы потрясены и тем, что бархан стало лихорадить. И кажется, встанет, расправит ноги спящий гигантский верблюд и поднимет свои горбы вместе с нами под самые облака. Трудно передать ощущение непривычного. И как бы ни была раскрыта его безобидная тайна, возобладают возбуждение и восторг. Под нами чудо, и мы слышим его таинственный зов.

Скатившись, мы продолжаем сидеть у вершины, засыпанные горячим песком. Нам ничего не стоит заставить гудеть саму гору.

Максим Дмитриевич набирает горсть песка, как воду льет его между пальцев.

— А знаете, — говорит он,- гляжу и, не поверите, представляю зиму и метель. Нелепо, казалось бы, сидеть на горячем бархане и вспоминать сибирскую зиму, метели с воем и свистом. Детство, страхи и переживания, когда неделями бушевала вьюга. У нас в Сибири, если уж зарядит, то надолго. И представляете, такие барханы наметет за ночь, что не только двор, дом родной не узнаешь. Теперь что-то изменилось. Не стало таких снегов. Теряется своеобразие края.

Еще и еще говорил писатель о своих «неуместных» переживаниях, сопоставляя противоположные состояния природы. Слушая его, все-таки трудно было представить зимы и метельные снега. Казалось, сейчас весь белый свет страдает от зноя и жажды. И голос горы есть не что иное, как отчаяние Золотого верблюда.

— А знаете,- заговорил вновь Максим Дмитриевич после недолгого молчания,- мы с Максимкой неординарные посетители сей чудной горы. Максимка самый молодой из тех, кто здесь когда-то бывал. Сколько тебе, десять? — спросил он у него.

— Нет еще, десятый только — отвечает юный землепроходец, запустив руки в шелковистую гриву умолкшей горы.

— Правильно, мне тоже десятый пошел. Самый древний, значит, из аксакалов. Хотя мы с Максимкой ровесники,- лукаво глянул он на своего “сверстника”. Мы с ним сегодня именинники. Два Максима — старый да малый. И это прекрасно, — добавил он, вставая — Пока вы здесь фотографируете, изучаете,- говорил он нам,- я спущусь в саксаульники. Прилягу в тенечке, запишу кое-что.

Скользя, как на лыжах, он легко спускался по оплывающему песку. Следом, чуть слышно, плыл слабый и тревожный гул. Бархан напевал ему о чем-то таком, что уже было в прошлом, нам не понятном.

Травы памяти

Шестой день живем в егерском домике на берегу Или. Все эти дни над пустыней нестерпимый зной. Растревоженный, загустевший от жары воздух трясся над песчаными холмами, туманил лиловые тугаи северного горизонта. И, казалось, растекались, обретая расплывчатость и размытость, берега. На деревцах у кордона листья лишились влаги, обвисли и обмякли. Глинистая земля пересохла, растрескалась. Из ее угольно-темных трещин ближе к вечеру вылезали черные толстобрюхие сверчки. Еще день-два без дождя — деревца не вынесут, засохнут. Пузатый от постоянного переедания с нашего стола, покрытый свалявшейся в колтуны шерстью, рыжий щенок целыми днями в изнеможении лежал в тени у порога, раскинув белоконцие лапы. Он много спал, и с языка его стекала прозрачная сонная слюна.

Мы тоже предельно устали. Отяжелели. Только с утра, по холодку бродили в песках вокруг кордона, а в полдень валились на чистые простыни на деревянных кроватях, наслаждаясь прохладой и покоем.

— Ну что, скоро будем сомов есть? — шутливым тоном говорит Володя, обращаясь к Семену Давыдовичу, развалившемуся на кровати у окна. Семен Давыдович сдергивает белую с длинным козырьком кепку, потирает кремовую от загара лысину, уверенно, но пряча улыбку, отвечает:

— Завтра утром обязательно! Не зря же купили пять бутылок масла постного, более трех кг лука, да почти пуд картофеля, а специй сколько! Не пропадать же! Такого еще не было, чтобы Кустанович и рыбы не поймал. Максим Дмитриевич, — обращается он к писателю, появившемуся из-за марлевого занавеса в дверях прихожей,- Было когда-нибудь, чтобы я не накормил вас в подобных поездках?

— Да-а, — подключается Максим Дмитриевич, вспоминая рыбалку,-вот таких ловили, — и тоже на рыбацкий манер разводит руки. В одной у него карандаш, в другой желтоватая картонная карточка. Он только что делал записи, сидя на крыльце, в тени навеса. Он садится на свою постель, из-под подушки достает наподобие узбекской тюбетейки сетку в черном ободке, надевает на голову. Поправляет выбившиеся пепельные волосы и, как обычно, низким голосом с легкой хрипотцой, поглядывая через стекла очков, которые не успел снять, ведет разговор. Надевает он очки редко и только во время работы. В глазах его воспаленность и усталость. Перед поездкой он говорил, что последние месяцы упорно работал над подготовкой трехтомника, который должен выйти из печати к его 90-летию.

— Попалась сейчас карточка,- говорит он, которая давно отлеживается в моей картотеке. — Писатель поудобнее умащивается на краю кровати. — Егерь один рассказывал, как с кошкой, а кошка была гибридом домашней и дикой, здесь, на Или, в тугаях, охотился он на фазанов и зайцев. И что странно: кот успешно ловил фазанов, если это были подранки. Зайцев же он скрадывал сам и догонял. Приучить к охоте кошку — невероятно! — Писатель снова надевает очки и опять читает свою карточку- И вот чем кончилась вся эта охота. Кто-то из его компаньонов-охотников подстрелил однажды в тугаях дрозда-дерябу. Ну и что же? Кот, конечно, поймал его, но, пока хозяин шел, съел. Наелся, понимаете ли, и ушел. — Максим Дмитриевич, то ли восторгаясь инстинктом животного, или от легкой досады шлепает себя по коленям. — Вот ведь животина, наелся и сразу ушел! Поистине, сколько волка ни корми…

— Так и не нашел кота егерь? — спрашиваю.

— Нет, с концом! Дикарство и независимость оказались сильнее всякой выучки. Этого ожидать и следовало. Но факт, что кот на охоте!.. Больно интересно, такое независимое животное и в помощниках человека.

— А чего хозяина-дармоеда кормить? Понял, что может прокормиться сам, и правильно сделал, что ушел,- добавляю к сказанному.

— Ага, так и получилось. Будто, и правда, понял, что хозяин ему обуза,- смеется Максим Дмитриевич — Вот ведь видите, и кошку, оказывается, можно к охоте приучить. Очень интересный это и очень редкий случай, — добавляет он. — Я когда еще жил в Сибири, тоже однажды встретил мальчишку. Так он, знаете, с кошкой на бурундуков тоже успешно охотился. — Максим Дмитриевич бегло оглядывает нас. — Вот ведь какие факты интересные! Кстати, есть старинная история, которая тоже лишний раз доказывает силу инстинкта кошки. Старики рассказывали мне. Русские цари содержали при дворе шутов. Они были их любимцами. И государь многое шуту позволял. Так вот, жил при царе шут Балакирев. А у царя был любимый сибирский кот, который часто отлеживался у него в рабочем кабинете. Ну раз уж кот при самом государе, то это тоже было особенное существо — царское, и его обучали разному и, главное, чтобы он был управляем и не реагировал хотя бы на мышей. Разве можно дворцовому коту на мерзких мышей размениваться? Царь гордился своим любимцем. Он уверен был, что коту его и в голову не придет мышей гонять. И вот однажды, когда самодержец подписывал бумаги на смертный приговор Тараса Плещеева, любимого народом, в это время в кабинет вошел шут и говорит: “Государь, Ваше величество, вы изволите утверждать, что наука сильнее инстинкта. Я много думал об этом и не согласен. Могу доказать, что это не всегда так”. “Что ты хочешь сказать? — строго глянул царь на своего шута. — У тебя есть доказательства?”.

— “Да, государь, и хочу сейчас, не сходя с места, показать, что это именно так. Вот кот, ваше величество, ученый, но низменные кошачьи инстинкты в нем сильнее всякого воспитания. Как и всякая бедняцкая кошка, он обожает мышей и предпочитает их всем другим угощениям и дворцовым этикетам”. “Что ты говоришь? Этого быть не может! К нему же приставлен слуга и мой кот…” Царь глянул на дремлющего около чернильного прибора любимца. Кот, сощурив глаза, тихо и безмятежно мурлыкал, не реагируя на необычный спор. И тогда шут вынул из кармана сюртука мышь, привязанную за лапку ниткой. Пустил ее на пол. Кот услышал шорох, открыл глаза и в мгновение бросился на мышь. Прыгая, он опрокинул чернильный прибор, бумаг и оказались залитыми. По этой причине в назначенное время казнь не состоялась. И по существующим в то время законам, приговор был отменен.

Меня же более всего удивляло, как девяностолетний без малого натуралист, знавший-перезнавший на своем веку, видевший-перевидевший разного, сейчас, в этот зной, когда говорить-то лень, не отлеживается, работает и вынашивает какие-то мысли. Вспоминает давно пережитое, удивляется. И вот, найдя у себя старую запись, возвращается к факту, который давно стал историей. И снова его переосмысливает для рассказа! Откуда черпает он силы, чтобы удивляться? Где источник неиссякаемого вдохновения?

В комнату заходит Максимка.

— Папа,- обращается он ко мне,- наконец-то!

— Что случилось? — спрашиваю.

— Во-он там, на горизонте, — показывает он за дверь, — тучки появились. Наверное, дождь будет, наконец-то хоть маленько жара спадет.

— Ну да? — не верит Володя, отложив рисунок.

— Дождь с самого утра собирается,- поддержал Максим Дмитриевич и, увидев на наших лицах недоумение: “такая жара и вдруг так просто дождь?!..” — ничего удивительного, — добавляет он и смеется.

— Кошка утром у егеря спала, свернувшись и уткнувшись носом в живот. Вот и все. Чуточку внимательнее нужно быть, господа натуралисты, тогда природа,- с иронией декламирует он,- откроет вам все свои тайны!

— И еще один есть верный признак, что будет дождь — Он лукаво смотрит, что мы скажем на это. И не дождавшись ни ответа, ни вопроса, говорит: — Кости мои старые со вчерашнего вечера побаливают. Вот видите, как все просто и все за то, что дождь будет.

Он стягивает кирзовые сапоги, ставит их около порога и тоже валится на кровать. Достает из-под подушки маленький, видавший виды портативный, стянутый изолентой радиоприемник, включает и настраивает на “Последние известия”.

Я вышел на крыльцо. “Неужели и вправду дождь в прокаленной пустыне?” Сухой и горячий воздух пахнул в лицо. У окрайка неба, на западе, полоса черных туч ширилась и росла над отрогами Джунгарского Алатау. Ветер тянул с гор. Тучи, закрыв вскоре полнеба, наливались дымными оттенками, тяжелели, неуклюже толкаясь. Окрайки их зажглись золотисто-огненным сиянием. Сквозь дыры темного небесного полога прорывались и косо ложились на притихшие барханы полосы света. Налилась краснотой вечерних далей пустыня. Росла гнетущая настороженность. Пески и далекие горы исполнены ожидания тревожных перемен. Сверкнула молния, будто, взметнув огонь, кто-то пальнул по стаду серо-темных зверей. Гром затих, и на короткое время наступила гнетущая тишина. По крыше внезапно, приступом застучали первые капли. Дождь набрал бешеную силу. Дробно заговорила черепичная крыша. С карниза повисли струйки воды. Воздух вскипал от парящих песков. Влажно, удушливо задышала опаленная солнцем земля.

Мы стояли на крыльце, наслаждаясь музыкой нежданного, но желанного дождя. Ровный блеск воды в протоке среди тростников потемнел, и от падающего дождя она бурлила серебром. Максим Дмитриевич сел на опрокинутое ведро и с тихой лаской смотрел в помутневшее небо. Руки его, чуть вспухшие, недвижно лежали на коленях.

— Редкость-то какая, дождь в пустыне! — сказал Семен Давыдович.

— У нас на Алтае другая редкость — ясные дни. Особенно, этот год дождливым выдался, — откликнулся фотограф Володя.

Смотрю на Максима Дмитриевича. О чем думает в эти минуты? Сколько им пройдено в жизни дождливых дорог? Может, шум падающей воды напомнил о сибирских дождях или тех, под которыми он мок на Алтае, когда еще студентом ездил в экспедиции с известным отечественным ботаником Василием Васильевичем Сапожниковым? А может, наоборот? Мысли его не о горных дорогах юности, а о знойных пустынях Прибалхашья и Приаралья, которые он изучал уже в зрелые годы, или вспоминает о песках Поющей горы тех лет, когда впервые бывал здесь. Всматриваюсь в задумчивое лицо старого натуралиста. По-доброму завидую его по-своему трудной и красивой жизни, которая прошла горными дорогами, опасными крутяками, лесами, через топи, пески, сквозь зной и стужу, сквозь десятилетия писательских исканий и годы напряженной работы. Чтобы пройти все это, удивиться и поделиться радостью собственных открытий, надо обладать неистребимой силой, страстью, надо родиться под счастливой звездой романтических скитаний и утвердиться в творческом подвиге.

Дождь, не переставая, стрекотал на крыше, хлестал по перилам, обдавал брызгами. Максим Дмитриевич по-прежнему сидел, не шелохнувшись, будто был один, и только ему понятна эта изначальная музыка дождя и лета.

Прижавшись щекой к косяку навеса, полуобняв его, Максимка тоже молча вслушивался, открыто и безучастно смотрел. Лишь на короткое время взгляд его оживал: в глазах появлялся скрытый восторг, и тут же, по-взрослому, полнился легкой грустью. Для него все здесь впервые: и пустыня, и дождь, и гроза тоже. Он открывал для себя пески в другом, индивидуальном измерении, качестве и, наверное, он тоже запомнит эту музыку буйного дождя на всю жизнь. В который раз невольно сравнивал я их: один стоит у истоков жизни, незаметным ручейком начинается, другой — полноводная река, одолевшая кручи и водопады, опасные прижимы, испытавшая сполна радость свободы равнин, а теперь устало и могуче несущая себя в море удивительной человеческой зрелости.

Мы молча утирали лица от разметавшихся брызг. Дождь загустел до ливня и, казалось, резвился под брюхом громадной черной тучи, раскаты еще гремели в скалах где-то на Большом Калкане, а со стороны Джунгарского Алатау небо быстро светлело, наливалось бирюзой. Пустыня ждала солнца.

Подобрав перо, медленно переставляя будто надломленные посередке тонкие лапы, на протоку из тростников вышла серая цапля. Сколько здесь живем, столько она здесь и кормится. Мы привыкли к ней и не удивлялись, когда часами, неподвижно, она стояла на протоке, выслеживая мальков и лягушек. Цапля на редкость светло-сизая. Порой казалось, что она не серая, а белая.