Содержание книги
- ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
- ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ
- С БЕРЕГОВ ОБИ
- Счастливый дар
- Творческая лаборатория
- Начинать надо с детства
- Публицистика
- Писательская школа М.Д.Зверева
- Писатель-натуралист
- Счастливый миг первовидения
- Очарованный странник
- Писатель, ученый, природовед
- СТИХИ, ПОСВЯЩЕННЫЕ М.Д.ЗВЕРЕВУ
- Табиғат жыршысыф
- Несу в душе его свет...
- Ощущение тайны
- Память - это то, что нам остается
- Дед и его Берендеево царство
- Природы друг, защитник и певец...
- Открытие удивительного мира
- Публицистика Максима Зверева
- Жизнь длиною почти в сто лет
- Тропы, годы, книги
- Последняя сказка Бартогая
- Он исполнил свои обещания
- “Синяя птица” Максима Зверева
- Нам его не хватает...
- ТРАВЫ ПАМЯТИ
- Настенька
- Ночные голоса
- К поющей горе
- Золотой верблюд
- Травы памяти
- Росная чаша
— Не гибрид ли? — глядя на нее, говорю.
— Может, и нет. Просто она такая же старая, как и я, — шутит Максим Дмитриевич, прилаживая к глазам бинокль, чтобы получше рас смотреть.
— Ничего подобного! Это светлая вариация вида, — подрезает сухо Семен Давыдович.
Как на параде, цапля делает несколько осторожных, даже пружинистых шагов, забавно поднимая ноги, вытянув вперед голову. Она напряжена и сосредоточенно вглядывается куда-то вперед. Всем понятно: кого-то заметила и стоит в позе рыбака, вся во внимании. Вдруг птица замерла, застыла, окаменела с поднятой лапой, отчего походила на искореженную кем-то и заброшенную в воду кочергу. Цапля смотрит вправо, влево, сбитая с толку шлепками дождевых капель.
Вдруг рыбачка, шагнув еще, замерла и тут же ударила под собой. В расщепе клюва слабо блеснула рыбка; грациозно подбросив ее, она ловко ловит добычу и глотает.
— Вот так, Семен Давыдович, нужно рыбачить. Раз — и есть! -говорит Володя. Он подходит к краю крыльца, наводит телевик на удачливую рыбачку.
Семен Давыдович невозмутимо хмыкает и тоже, шагнув к Володе, говорит:
— Каждому свое, дорогой! — Покачиваясь взад-вперед, рассказывает он о том, сколько водоплавающей дичи видел на Кургальджинских озерах. И как он специально ездил туда, чтобы собрать материалы о жизни розового фламинго для очередной книги.
— Теперь я, честно говоря, самый лучший специалист по фламинго, — улыбаясь как бы самому себе, говорит он — Во-первых, я перевернул всю доступную литературу. В Кургальджинском заповеднике пересмотрел все отчеты орнитологов. Ну и, естественно, много времени сам наблюдал их в разных местах, где только они гнездятся у нас в стране.
Семен Давыдович бывал в очень многих местах, об этом красноречиво говорят расклеенные красные кружки на географической карте СССР у него в московской квартире. Больше ста их расходилось от центра до окраин на севере, юге, западе и востоке.
— Из-за них, фламинго, ездил специально и в Ленкорань. И вот, -обращается он к Максиму Дмитриевичу, — написал книжку — четыре печатных листа для серии о редких и исчезающих животных, но ее в редакции безбожно сократили. Честно говоря, жаль, столько сил, времени, средств на сборы материала истратил, факты есть очень интересные. Но, увы,- он слегка кривит сухие губы в скорбной улыбке,-ничего не попишешь. Как скажет редактор… А каждый редактор считает себя в таких вопросах всегда абсолютным специалистом. Он знает,- с иронией уже говорит Семен Давыдович,- что надо и что не надо читателю. Видите ли, он знает, что интересно будет даже для специалистов, а что не нужно. Жалко: от таких редакторов проигрывает накопленный таким трудом материал и, в конце концов, остается только информация, сухая и не каждому читателю нужная.
— Беда прямо! — подключается к разговору Максим Дмитриевич-Работаешь, работаешь. По крупице, как говорят, собираешь, а какой-нибудь молодой редактор, который сам еще ни строчки не написал, начинает — то не так, да это не эдак… Главное, материал, представляющий историческую и биологическую ценность, гибнет. — В результате выйдет не книга, а общипанная курица. Автор, фактический материал, читатель — все проигрывает, и все из-за такого редактора. Годы ведь собираешь, а уничтожают одним росчерком. И самое обидное — никому ничего не докажешь. И рассказы наших натуралистов в глазах читателя получаются написаны совершенно одинаково, одним языком, будто все наши книжки писал один автор. Вот причина низкой популярности наших авторов в отличие от зарубежных. И посмотрите, как гоняются за Гржимеком, Даррелом и другими. Редактор должен помогать, а не мешать писателю.
— Я, помните, рассказывал,- обращается он к нам,- в рассказе написано было, как зубр копытом рыл землю, а редактор, переправила на лапу. Я доказывал, что неправильно: “У копытных не лапа…” До главного редактора дошел. Тот пообещал выправить курьез. И представляете,- Максим Дмитриевич, выражая досаду, хлопает себя по коленям, снисходительно смеется краешками губ,- все равно так и осталось: “Зубр рыл землю лапой!” — Писатель что-то еще вспоминает из судьбы своих рассказов,- вот ведь беда! Ну что ты поделаешь с ними!
Дождь отступал к горам. Грохотали вдали раскаты уходящего грома. Пустыня притихла и потемнела, казалась плоской, отяжелевшей от мокрой, загустевшей рыжины. Сквозь изодранные закрайки уходящих туч пробилось солнце, и небо стало оранжевым. И опять, как перед дождем, порозовели макушки барханов. Вспыхнула ртутным блеском дорожка реки. Рядом, на кусту саксаула, скороговоркой, трепетно, гортанно заворковала рыжая, как песок, бор-мотушка. Она экзальтированно трясла отсыревшими крылышками, пузырила светлое горлышко. На омытых дождем кинжальных листьях тростника подрагивали глянцевитые блики. Громко и трескуче заскрежетала дроздовидная камышовка. Почти каждый вечер она показывалась на несколько секунд на макушках тростника — длинноклювая, плотная, она легко перепархивала, скрежетала беспрестанно, до надоедливости и так же каждый раз внезапно ныряла в заросли и умолкала. Не слышно ее было перед дождем, и вот она снова скрежещет и квакает на все голоса.
— Легко-то как,- говорит Максим Дмитриевич, обмахивая ладонями лицо. — А какой аромат! Слышите? — Он сощурил глаза. Лицо его, казалось, помолодело. Он с шумом набрал воздуха. Ах, как хорошо пахнет после дождя пустыня! Какой прелести аромат!
Над пустыней плыл нежнейший душистый запах. Будто кто-то рядом разрезал чарджоускую дыню. Дух ее смешивался с легкой горечью подморенной полыни южных каменистых степей.
— Какая трава так пахнет? — спрашиваю у Максима Дмитриевича.
— Не знаю. Всегда так пустыни после дождя пахнут. И в Сары-Ишик Отрау, в Кызыл-Кумах такой же аромат после дождей. Нет, вы только понюхайте, какой прелестный! — говорил он, подняв лицо и шумно вдыхая текущие волны, насыщенные чудными запахами.
Трудно было поверить, что полуголые прокаленные беспощадным солнцем пески, сухие и сыпучие, способны обладать чудесным ароматом. Прямо-таки волшебство!
— Поищу, какая трава так чудесно пахнет,- говорю, впервые за все эти дни снимая с себя кепку с длинным козырьком, защищающим от солнца, и направляясь в пески, чтобы найти виновницу неповторимого благоухания.
— Зря затеваете это,- говорит вслед Максим Дмитриевич,- это сама пустыня такими ароматами после дождей насыщается.
Выхожу за ограду егерского кордона. Песок под ногами мокро шепчет, покорно и глухо. Аромат приливает волной, ловлю направление, но тут же он отступает, и я теряю, откуда исходит он. Попробуй, поймай невидимое. Но вскоре же, через несколько шагов, вновь возрождается и тогда, подобно ищейке, ловлю носом ветерок и иду туда, откуда текут нежнейшие запахи. Поиск только разжигает интерес. И так волна за волной. Чудные приливы витают над мокрыми песками. И тогда представилось, что прошла прекрасная дама, и тонкий шлейф тонких духов следует за ней.
Я шел навстречу волнам аромата, усиленно вдыхая, боясь сбиться с найденного пути. Нашел! Тонкие запахи источала куртинка курчавых кустиков неизвестного мне растения, похожего очень на перекати-поле. Из-за ажурных веточек оно напоминало “паутинистый” шар. В этот час, когда солнце скрывалось за Калканами и косыми лучами едва освещало землю, кусты травы светились нежно-розовым цветом в голубоватых полутенях. Я сорвал пучок этой травки.
Максим Дмитриевич все еще сидел на крыльце, отмахивался от налетевших после дождя комаров, которые легионами летели из тростников. Алчные и ненасытные. Я протянул ему пучок.
Приложив его к лицу, натуралист некоторе время молча и восторженно вдыхал, прикрывая глаза.
— Вот беда,- смежая веки, сказал он,- хорошо, оказывается, знаю этот запах, а самой травки не видел. Досадно даже. Я почему-то всегда думал, что после дождей так пахнут все здешние растения. И никак не предполагал, что именно вот эта травка. Какая прелесть! -восторгался он. — Я возьму его домой. — И он снова прижал пучок к губам, шумно вдохнув и наслаждаясь, прикрыл глаза.
Не знаю, почему именно сейчас, в этот миг, я по-новому взглянул на одинокий егерский домик, потемневшую пустыню, ощутил по-новому запахи и, главное, запомнил выражение его лица. Мне вдруг живо вспомнился состоявшийся однажды разговор и просьба, с которой Максим Дмитриевич обратился.
В тот раз, как только я прилетел в Алма-Ату, сразу же с вокзала позвонил. Максим Дмитриевич пригласил к себе и, как ведется, встретил меня у порога. Он стоял, приветливо улыбаясь, и, слегка сутулясь, протянул руку в знак приветствия. Через веранду вощли в кабинет, где мне все привычно и знакомо. Обсудив некоторые волнующие нас вопросы, мы перешли к частностям, связанным с интересными наблюдениями в природе. На пороге появилась Галя,жена его сына Володи. Не перебивая беседы, она всегда терпеливо ждет паузы, и только потом, улыбаясь, предлагает: “Идемте пить чай. Уже все готово, а то остынет”.
— Идемте и там продолжим,- приглашает Максим Дмитриевич. Он встает и ведет меня в зал. Знаю, что, как обычно, он сядет напротив окна, у края стола. Но на этот раз он останавливается и, оперевшись на сгшнку стула, говорит: — Вот вы хорошо знаете Алтай. А знакомо ли вам это место? — он показывает глазами позади меня. Во всю стену гостиной великолепное цветное бумажное полотно. На переднем плане кедровый лес. Вдали могучий островерхий хребет в темных пятнах тайги. По вершинам скалы и цирки. По щелям белеют снега. С картины повеяло родной мне природой гор Казахстанского Алтая. Присмотревшись, я уверенно отвечаю, что таких вершин не знаю.
— Это там у вас снимал Володя,- говорит он о сыне,- когда они ездили на Алтай.
Я знал, что Володя с семьей ездил на Алтай и не понаслышке. Когда возвращался из поездки в Зайсанскую котловину, встретил их на Казнаковской переправе через Бухтарминское водохранилище. Естественно, что меня еще больше озадачила отснятая панорама. Но вспомнить не мог, где. Нет, это не у нас. Максим Дмитриевич наслаждался моим замешательством.
— Вспоминайте, вспоминайте! — настаивал он.
— Да ладно тебе, деда, голову морочить. Давайте-ка, лучше садитесь за стол, все остынет — Галя вытирала стаканы, расставляла их против стульев и наполняла горячим чаем.
— Это где-то в Болгарии снимали, но, правда, на Алтай походит? -говорит Максим Дмитриевич, усаживаясь за стол и поглядывая на картину и меня.
— А почему бы вам не приехать к нам,- предложил я — Насколько я понимаю, вас очень тянет на родину. А это наши края. Вот и приезжайте.
— Все правильно. Но беда вот в чем,- отпивая короткими глотками чай, говорил он. — Последний раз я, кажется, в 64-м году поехал на совещание писателей в Москву. И представляете, почти полмесяца потом пролежал в больнице. Оказывается, мне в этом возрасте уже нельзя резко менять климат. С тех пор боюсь далеко ездить. Поэтому здесь, по нашему югу только, путешествую теперь,- Он повернулся к стене и, глядя на репродукцию, продолжал — А знаете, как иногда тянет в родные края? Вот поэтому и поместил эту фотостенку. Очень напоминает о сибирской природе. Родина там, в Сибири. Детство и юность там прошли. Нет-нет, и затоскую о травах детства. Порой ностальгия просто-таки одолевает, и очень сильно. Часто вспоминаю запах лугов, леса, мои первые встречи с животными, отца, конечно, который всегда брал меня с собой на охоту… — Обняв стакан ладонями, он смотрел в окно и тихо говорил: — Мне понятны и близки запахи трав Тянь-Шаня. Пустыни родными стали. Почти 50 лет живу в Алма-Ате. А вот забыть запах цветущей медуницы не могу, или, скажем, обжигающие глаза огоньки сибирские, тоже, как сейчас, вижу. Вы знаете, как у нас в Сибири фиалки пахнут? А здесь почему-то нет. И камышевки в Сибири лучше поют. Если можете, привезите хотя бы семян или самих цветов медуницы и огоньков. Я был бы вам за это очень признателен. А еще, — оживился он, отставив стакан,- больше всего запомнились прострелы или сон-трава,- и, подняв палец, добавил, — пульзатила патенс! Все еще по-латыни помню. — Он довольно засмеялся. — Не зря же я был в ботанической экспедиции Василия Васильевича Сапожникова. По Алтаю ездили. С тех самых пор и помню.
Следующий приезд мой в Алма-Ату совпал с цветением сон-травы на Алтае. Я выполнил его просьбу. Привез с землей заказанные цветы и две мохнатенькие пихточки сибирские, да еще две или три высыпки сон-травы, огоньков и кандыка сибирского, несколько кустиков примулы весенней, медуницы, корней родиолы розовой — золотого корня. Максим Дмитриевич сразу же, не откладывая ни на минуту, травы посадил у порога веранды, по бокам дорожки, ведущей в глубь сада. Все принялось, взялось на земле яблоневых садов. Странное соседство: яблони и огоньки, груши и сон-трава, старая орешина и сибирские пихты. И тут же возвышается зеленым скипетром -гигантский эремурус из Таджикистана.
С тех пор, как только я приезжаю в Алма-Ату, Максим Дмитриевич после традиционных вопросов первым делом рассказывает, как чувствуют себя алтайские переселенцы.
— Знаете, говорит он,- пихточка прижилась. Чувствует себя хорошо. Весной огоньки цвели. Родиола только вот почему-то вытянулась. А вообще все сибиряки чувствуют себя хорошо. Медуница вовсю цветет. А вот прострел до одного корня выкопал волк. — Он повел меня в сад и, сокрушаясь, показывал на пустые ямки, где росли милые его сердцу, скромные цветки с темно-синими венчиками и желтыми сердцевинками, похожие на совиные глаза.
— Чего ему они понадобились? — ей-богу, не знаю,- недоумевал он — Хотя это и интересно, но досадно. Все остальные не тронул, а их выкопал. Может, лечился. Они же ядовитые — лютиковые,- высказал догадку он.
В это время цвели огоньки, оранжевые, рядком вдоль обочины полыхали.
— Погляжу на них и вот оно — мое детство! Посмотрите, как медуница цветет! — Радуется Максим Дмитриевич. — Ну, прямо кусочек природы давней родины! Все это травы моей памяти. — И опять спокойным голосом сокрушается, упрекая волка — Вот же чертяка,- выкопал всю до одной сон-траву.
Запали мне в душу тогда слова: “Травы моей памяти”. У каждого из нас есть на земле уголок — своя малая родина, как принято говорить. Память о ней способна щемить сердце, как об утраченном дорогом, заветном, безвозвратном. И вот эти травы — медуница, огоньки, как корни, в детстве пущенные. И сколько бы ни поила и ни кормила нас другая земля, память цепко удерживает чувство той первой родины, детства.
Поездка на Или, к Поющему бархану, вскоре уже стала нашим общим прошлым. И вот в очередной раз, по приезде, я появился у Зверевых. Писатель сидел в кабинете за столом, на котором разложены исписанные листки, карточки. На краю стола возвышалась стопка рукописей молодых авторов. При всей своей занятости Максим Дмитриевич умудряется выкроить время для прочтения их, никогда не откладывая в “долгий ящик”. И каждому автору дает свое заключение, пожелание. Он успевает ответить на груды присылаемых писем с разных концов страны от школьников и ученых, охотников, молодых и пожилых читателей, из-за рубежа. Под руками всегда изрядно потертый картонный листок со столбиками телефонов друзей и знакомых, издательств, редакций. Сколько бываю в его кабинете и всегда любуюсь миниатюрным пенечком, густо облепленным мелкими опятами. Из середины торчат в разные стороны ручки и карандаши. На окне, на ровной отструганной дощечке коллекция идеально круглых разноцветных окатышей, величиной от голубиного до куриного яйца. Собраны они Максимом Дмитриевичем, его друзьями, которые подбирают их во время экспедиций и других поездок. У него их целая вереница, один другого меньше, как птенцов в гнезде болотной совы.
Во время разговора Максим Дмитриевич встает, тянется через стол к подоконнику и берет неприметный пучок травки.
— Узнаете?
— Да, — киваю головой, хотя уже позабыл и удивлен, что не выбросили полусухой клок травы.
Максим Дмитриевич, как и в первый раз, там, в Приилийских песках после дождя, прижимает его к лицу и вдыхает.
— Вы не представляете, как нравится эта ароматная травка. В ней собран весь букет запахов пустыни. Вдыхаю, а перед глазами зной и пески, темные ночи в густых звездах и все-все, что видел и слышал когда-то. Вот беда! — говорит он,-до сих пор не знаю, как называется, — смеется сам над собой, удивляясь своему незнанию.
Я понял, что ему самому интересно, он что чего-то не знает. Он тут же подтверждает мою догадку:
— Эйнштейн, создатель общей теории относительности, писал: “Самое прекрасное и глубокое переживание, выпадающее на долю человека — это ощущение таинственности”. И вот я встретился на этот раз со знакомой мне таинственностью.
Да, и для такого опытного натуралиста, как Максим Зверев, нашлось что-то незнакомое…
— Травка эта,- он охватил ее мягко ладонями, словно держал стакан с горячим чаем,- тоже память экспедиций, поездок моих за пятьдесят лет. — Он грустно чуть улыбается, качает головой. — Вот ведь получается как, о чем ни заговори, все было,- десятки лет позади. Так стремительно время и коротка жизнь, хотя считаю себя ну прямо-таки пращуром каким-то! — сам смеется. И снова вдыхает аромат неприглядной травы, зажатой в руке. А я думаю: “Может, он сравнивает запах этой чахлой травы с дыханием яркой и нежной медуницы, незаметно для себя наслаждается воскрешенным в памяти далеким детством на берегах Оби, среди тенистых лесов, пестрых гусиных лугов и нетронутых еще человеком степных просторов. Может, вспоминает первые Встречи с далекими проселками, первые охоты и годы, когда почувствовал, что прорастает в нем страстная любовь к удивительному и таинственному миру живой природы, к земле, на которой родился, которой посвятил себя. А может, за этими воспоминаниями первые счастливые минуты, ощущение, что проклюнулся росток тяги к литературному творчеству и того желания, которому суждено, спустя полвека, окрепнуть и вырасти в большое дело всей его жизни”.
-Видите, — он поворачивается в кресле ко мне,-так уж получается, толком не знаю, где у меня родина — Сибирь или Казахстан? — и снова набрал грудью воздух, вдохнул и сказал:
— И все-таки Казахстан!
Росная чаша
Над мутным, текущим среди обрывистых берегов Чарыном вставало чистое, росное утро. Не спеша идем пойменными тугайными коридорами между ажурными серебролистыми деревьями лоха. Впереди с посохом Максим Дмитриевич. Время от времени он раздвигает им пряди высоких сочных трав, словно грибник. Около, в зарослях, с фырканьем и шумом снует беспокойный Тузик. Лохматый, черной масти с подпалинами пес то и дело поднимает из трав счастливую морду и, убедившись, что идем следом, вновь пускается в охотничьи поиски.
— Посмотрите, какие прекрасные орхидеи,- отогнув зеленые, путаные космы осок, показывает Максим Дмитриевич на сиреневый факел цветка среди сочной зелени.
— Жаль, что растение исчезающее!
— А вот след секача-одинца. Туда и обратно, пить к Чарыну, видимо, ходил.
— Как вы узнали, что секач прошел?
— Чего же проще: след-то как у телка. Здоровенный вепрь, видите, на каком расстоянии отпечатались задние пальцы копыт. Вес-то у него приличный. Здоровенные здесь секачи!
Разглядываю врезанный в землю след, оставленный зверем, и с тайной опаской оглядываюсь.
— Да нет его здесь. Иначе Тузик бы давно поднял,- подбадривает Максим Дмитриевич.
Тропа уводит под колючие навесы тугайных зарослей. Сгибаемся так, что подбородок достает коленей. Вышли на прогалину, затянутую колосистой вуалью рослых злаков. Расправляем исколотые спины, вытряхиваем из-за воротников набившийся растительный мусор.
— Вон,- бросает мне через плечо Максим Дмитриевич,- гнездо черного дрозда. Пустое. Птенцы уже вылетели…
Оглядываюсь и удивляюсь, как так сразу цепкий взгляд его выхватил в густом заломе ветвей едва земетные скрещенные, словно спицы, ветхие соломины и травинки? Как узнал, что птенцы его уже оставили? Приотстал чуть и украдкой заглянул. На гнездовой выстилке прозрачная роговая перхоть от чехликов перьев уже вылетевших птенцов.
Следуя тропой, огибаем шаровидные кусты шиповника, украшенные розовыми нежными цветками, и попадаем в хоровод играющих серебром листьев около самого берега беспокойного бурлящего Чарына.
— Вот сколько света! Пока еще чистая, в полдень помутнеет,— говорит Максим Дмитриевич, глядя на воду.
— А почему обязательно помутнеет?
— Во-о-он, тучки над Кунгей-Алатау собираются,- показывает он своим посохом. — Дождем прольются часа через два-три. От дождя и помутнеет. Да и вообще в полдень Чарын всегда мутнеет. Солнце в том виновато: снежники подтаивают! А ночами там холодно. Все на реке и отражается.
Подошли к берегу. Под обрывом, где мы стояли, змеились тонкие жгуты перепутанных корней. Под ними вихрилось стремительное течение, упруго вспучивались схлестнувшиеся подводные потоки. В глубине изредка вспыхивали искрометные стайки голого османа.
Выбираю подходящее место, чтобы спуститься к воде. Набираю пригоршню воды, чтобы напиться.
— Так же неудобно! — замечает Максим Дмитриевич и подходит к широколистому кусту коровяка. Срывает густо опушенный с нижней стороны лист. Сворачивает зеленую конусовидную чашу так, что опушенная сторона оказывается изнутри и, как кружкой, черпает воду. В зеленой чаше в тот же миг она обращается в большую серебряную каплю и тяжелой ртутью качается в светлых ладонях листа.
— Я всегда так пью. — Запрокинув голову, прикрыв линзы бинокля, висящего на груди, ладонью, чтобы в них не попала вода, Максим Дмитриевич пьет. На его загоревшем лице, притененном почти наполовину козырьком зеленой егерской фуражки, оживают веселые пружинистые извивы света, отраженного от колыхающейся воды.
Смотрю на старого натуралиста, и мне кажется, что вот такие росные чаши и есть удивительный источник неиссякаемого вдохновения, неуемной жажды и любви к природе, к вечным скитаниям и странствиям. Может, такие серебряные капли вдохновляют на чувства, на нужные слова, которые рождают рассказы, повести и целые книги. Подобно полноводным рекам, они растекаются по земле, на которой живем, которой посвящаются. К ним, вот так же, как к источнику, припадают миллионы читателей. Некоторые, так и не утолив жажды, но испив вдохновения, стремятся сами к природе, чтобы осознать в себе человеческое на тропах познания, которыми потом идут всю свою жизнь.
Кто измерит длину пройденных писателем по земле дорог? Кто бы мог подсчитать, сколько испито таких же росных чаш в горах, лесах, пустынях за его девяносто лет? Никто! Он и сам не знает. И сколько на веку его радостных встреч, сколько изведано грусти на больших и малых дорогах и житейских перекрестках.
Наблюдаю, как он пьет из искусно сделанной чаши, и уверяюсь, что у Максима Дмитриевича это и есть своя, Джемшидова чаша, подобная его “Кладовой чудес” с неожиданными историями, случаями, фактами, приключениями. Но главное, что в ней источник его любви к земле, редкой душевности и доброты к людям. И не как персидский царь Джемшид он созерцает чашу, чтобы потом взяться за искусное перо. Как ведется и должно быть, он сам общается с природой, которая постепенно, то скупо, то щедро открывает таким, как он, извечные тайны. Писатель бережно несет чашу, полную тайных сокровищ. Несет, чтобы не расплескать по пустякам, а дать испить из нее каждому, кого хоть немножко волнует шелест крыльев летящей стрекозы, кого зовет дымка лиловая далей и тревожит голос первой кукушки. Чаша обладает волшебной силой, она может исцелять безнадежно “больных”, тех, кто не понимает своей земли. Она делает еще сильнее и красивее тех, кто приобщается к ней. В детстве я тоже испил из его волшебной чаши. Я тоже выбрал тропу натуралиста. И теперь, как и прежде, все эти долгие годы нашей близкой дружбы с Максимом Дмитриевичем, иду за старым натуралистом, известным писателем, как и сейчас, по росной тугайной тропе, которая, как и всякий путь, бесконечна.
1985 г.
