Во имя отца — Бахытжан Момыш-Улы — Страница 9

Нажмите ESC, чтобы закрыть

Поделиться
VK Telegram WhatsApp Facebook
Ещё
Одноклассники X / Twitter Email
Онлайн-чтение

Во имя отца — Бахытжан Момыш-Улы

Название
Во имя отца
Автор
Бахытжан Момыш-Улы
Жанр
Литература
Год
2001
Язык книги
Русский
Страница 9 из 24 38% прочитано
Содержание книги
  1. Слово первое
  2. Он еще не пришел
  3. Слово второе
  4. Голос давних глубин и высот
  5. Слово третье
  6. Оборванные  строки
  7. Слово четвертое
  8. Туркибас-земля полководца
  9. Слово пятое
  10. Звезда брата
  11. Слово шестое
  12. Сильнее долга силы нет
  13. Слово седьмое
  14. Мы все едины в мире снов
  15. Слово восьмое
  16. Он позвал его в даль светлую
  17. Слово девятое
  18. Сыновья великого волка
  19. Слово десятое
  20. Шаг вправо
  21. Слово одиннадцатое
  22. Крылатые и большие
  23. Слово двенадцатое
  24. Дыхание памяти
  25. Слово тринадцатое
  26. Назови мне такую обитель
  27. Слово четырнадцатое
  28. Разбуженные раны
  29. Слово пятнадцатое
  30. Спокойная высота
  31. Слово шестнадцатое
  32. Песня огня
Страница 9 из 24

Я был студентом КазПИ имени Абая, учился на английском отделении факультета иностранных языков, учился слабо и вяло, не чувствуя призвания, сам пописывал смешные и неуклюжие стихи, никому их не показывая. Об опытах моих знал один лишь Жан-ага, строго критиковал, сразу обнаруживая подражательство великим поэтам, бессовестное эпигонство, а то и плагиат, который он из деликатности называл “заимствованием”, хотя это было в общем-то откровенное воровство. Я злился, но сочинять стихи не бросал. Время шло, и однажды, в годовщину полета человека в космос, написал первые стихи, идущие от сердца. Рифмы были ужасные, безнадежные, но зато чувства было много. Эти стихи я отнес брату, который в то время работал заместителем редактора газеты “Жетысу”. Жан-ага просмотрел их, поднял трубку, набрал номер и сказал кому-то:

— Сейчас к вам зайдет мой младший брат, возомнивший себя поэтом. Кажется, на этот раз у него получилось что-то путное. Впрочем, мне трудно судить, потому что пишет он на русском. Да, если вам подойдут его стихи, то помогите, пожалуйста.

И я пошел в отдел культуры газеты “Алма-Атинская правда”, где получил первое одобрение. Вскоре стихи были напечатаны, и я вовсе охладел к педагогике, решив, что я уже поэт.

Но после этого все написанное мной стали нещадно браковать. Я не унимался, продолжая писать вирши к каждому красному дню календаря. Однажды вечером Жан-ага, отставив в сторону недопитую пиалу с чаем, сказал с обидой:

— Неужели день рыбака трогает твое сердце? Пожалуйста, не пиши дежурные стихи. Никогда не пиши!

С тех пор у меня написалось всего два-три настоящих, как мне кажется, стихотворения. Одно было посвящено девушке, которая до сих пор выпевает в моем сердце какую-то тонкую и жалобную мелодию, как кобыз, усталый от безответного чувства; начиналось оно так: “Алой звезде сердца я подставляю ладони. Пальцев горячих молнии в чайной ночи сверкают. О, я бы пришел в отчаяние, если б в мои ладони теплой, доверчивой птицей не опустилось счастье. Это было бы больно, синяя птица счастья…”

Когда я прочел их брату, он задумчиво сказал после некоторого молчания:

— Здесь есть что-то истинное. Но я боюсь, что эти стихи будут причинять тебе боль всю жизнь. А может, это и хорошо.

… Я перешел на прозу, но стихи писать не бросил. Правда, настоящих стихов у меня с тех пор почти не было. Может, еще одно, посвященное брату: “Люблю я, женеше, когда ага смеется. Когда смеется он, от боли сердце рвется. Приходит красота, уходят все печали. И бродят васильки по краю вашей шали”. А шутливых стихов было немало, примерно, таких: “Я буду есть казы, не забывая, о младшем сыне деда Казыбая”.

Да, в то время драгоценной россыпью звезд высветились многие прекрасные поэты, и я понял, что мне никогда не угнаться за ними. Но я уже был тяжко болен творчеством и поэтому ушел в прозу. Каким я стал прозаиком, не мне судить. Но и в прозу я явился через перевод. Разных казахских писателей я переводил на руский язык, даже число моих авторов трудно перечислить. Начал я с повестей Шерхана-ага Муртазаева, затем переводил Жайсанбека, Оралхана, Булата Бодаубаева, Калдарбека, Бека Тогысбаева, Мади Айымбетова, и ряд других. Не с каждым из моих авторов я находил сразу сердечный контакт. Но когда мне дал свои произведения Жан-ага, я сразу ощутил поток родственной доброты, хлынувшей на меня со страниц рукописи. С тех пор я перевел все его произведения в жанре художественной прозы: “Изморозь”, “Тайна”, “Наказ”… Но до своей кончины брат успел написать еще один роман и большую повесть. Мой долг перевести на русский язык и это его наследие…

Как писатель он стал бы еще более заметным и значительным, если бы не отдавал все свое время партийной и государственной работе. Он был инструктором ЦК, заместителем председателя Госкомиздата, директором КазТАГ, секретарем ЦК Компартии Казахстана, и на каждом посту не работал, а трудился, не щадя себя, хотя знал, что у него очень больное сердце. Он сжигал себя, но ровный и добрый свет его был скромным, как и он сам. Звезда моего брата была теплой и светлой. Он не умел обжигать, причиняя боль, не способен был превращать в пепел людские судьбы.

В своих романах “Когда ты рядом” и “Восхождение к отцу” я хотел вывести его под настоящим именем, но он запретил мне это делать. И тогда я схитрил, назвав его тем именем, которым привык называть с детства — Жан-ага. И он вынужден был смириться…

Когда он работал директором Казахского Телеграфного Агентства, брат пришел к нам домой на лагман. Взгляд у него был измученный, лицо землистое. Есть он ничего не мог и лишь лениво перебирал вилкой длинные пряди лапши.

— Жан-ага, вы, кажется, заболели,- сказал я.

— Вот здесь сгусток боли не отпускае т,- признался он, показывая ладонью на область диафрагмы.

— Может, съели что-нибудь несвежее,- предположила Зейнеп, огорченная тем, что любимый кайынага ест без удовольствия приготовленное ею блюдо.

— Нет, врачи утверждают, что все это от нервов,- поморщился Жан-ага. Я оживился:

— Ага, говорят, в Японии для руководителей фирм создали специальные манекены, которых они держат в комнатах отдыха. Если визитер очень уж омерзителен и надоедлив, хозяин кабинета извиняется перед ним, выходит в ту комнату и начинает лупить манекен руками и ногами. Он высвобождает всю злую энергию, представляя, что бьет посетителя. Он выплескивает все раздражение, успокаивается, поправляет галстук и возвращается в кабинет, где продолжает вежливо вести дальнейший разговор с неприятным гостем. — Хотите, я буду вашим манекеном?

Он поднял на меня усталые глаза, губы его задрожали, когда он сказал;

— Если я когда-нибудь тебя ударю, я тут же на месте умру.

Зейнеп выбежала на кухню. Я отвернулся, чтобы брат не заметил

моих слез. А Ержан, тогда еще школьник, медленно встал, подошел к нему и положил голову ему на плечо, как доверчивый жеребенок, и взгляд его был таким грустным, что невыносимо было смотреть. Жан-ага вдохнул в себя запах его волос, погладил, поцеловал в макушку и ушел…

Секретари ЦК, оказывается, теряют право на прежний круг общения. У них существует какой-то там протокол. В интересах дела им не рекомендуется тесно поддерживать прежние связи. Когда на пленуме Жан-ага был избран секретарем ЦК Компартии республики, он тоже попал в такое же положение. Городской номер телефона моментально заменили на другой, которого не было в справочнике, поставили еще “вертушку”, и брат стал как будто далеким и даже чуточку чужим. Он долго не давал о себе знать. Я тоже не искал его. Я скучал по нему, но положение его понимал. И вот однажды он позвонил домой и сказал:

— Баха, я соскучился по тебе. Приезжай ко мне на Дачу.

— Каким транспортом добираться?- спросил я.

— Ты выходи из дома через десять минут. Я пришлю шестерку,-пояснил он. Я удивился:

— А на кой черт мне сдался ваш помощник?

Он замолчал, не понимая, очевидно, причем здесь, помощник, а потом уточнил:

— Я вышлю к твоему дому машину под номером “00-06”. А почему ты о помощнике заговорил?

Я объяснил:

— “Шестерками” обычно в определенных кругах посыльных называют.

— Не смей так о людях говорить, даже в неопределенных кругах! И вообще, много не болтай, а собирайся!

— Паспорт брать с собой?- спросил я.

— Зачем? — снова удивился он.- Ничего не надо брать!

— Откуда я знаю!- рассердился я.- Меня же не охраняют.

“Шестерка” развернулась возле самого подъезда, водитель

распахнул дверцу, я сел и поехал, с изумлением наблюдая, как вся встречная милиция отдает мне честь. Я понимал, что честь отдается не мне, а машине, но все равно было приятно. Таких почестей я в жизни не удостаивался. Лучше, конечно, реже подвергать свое самолюбие подобным испытаниям, а незаслуженных почестей лучше совсем не иметь. Иначе, тщеславие разъест душу ржавчиной. На даче ага оказался один. Он спросил, буду ли я пить шубат. “Сүрап бергенше, урып бер”,- ответил я ему. Он рассмеялся и пошел в другую комнату доставать напиток из холодильника. На столе лежали какие-то бумаги с отпечатанным текстом и рядом валялась изящная черная ручка. Не сдержав любопытства, я подошел ближе, увидел, что это текст выступления, и начал читать. Мне сразу бросилась в глаза фраза, где были слова “ковыльная степь”. Я взял ручку и переделал “ковыльную” в “полынную”. И тут же за спиной раздался голос:

— Ты уже секретарей ЦК правишь?

Я оглянулся и пожал плечами:

— Какое мне дело до секретарей? Просто, вы, как истинный казах, завтра вместо “ковыльная степь” на весь зал произнесете “кобыльная степь”.

Он рассмеялся, покачал головой и сказал:

— Саған дауа жоқ. Садись, пей шубат. Скоро женешен приедет, будем обедать.

… В другой раз Жан-ага позвонил и сказал:

— Баха, надо бы посидеть вечерок вместе за ужином. Я хочу пригласить еще и Рахимжана. Как у тебя отношения с ним?

— Нормально,- ответил я.

— Отвечай по-человечески,- вспылил брат.

Я тоже взорвался:

— Какие могут быть отношения? Нормальные. Я люблю его. В конце концов, я же ему не рейхстаг, чтобы на моей макушке флаг воодружать!

Жан-ага поперхнулся в трубку, издав какой-то странный, хрипящий звук, а потом проговорил:

— Ладно, в таком случае, как ты выражаешься, все нормально.

… Я шучу через силу Мне горько, что нет сейчас этих родных

людей. Рахимжап-ага Кошкарбаев, герой штурма рейхстага, поднявший первым знамя над ним, был непревзойденным рассказчиком, любил шутки, смех. И на шутки даже таких дураков, как я, не обижался. Я вспоминаю веселое через боль, потому что так мне кажется, что они живы и все еще рядом со мной, что вот сейчас раздастся звонок и войдет Жан-ага в своем сером костюме с депутатским значком на лацкане, а потом затрезвонит телефон и я услышу голос Рахимжана-ага, рассказывающего новую веселую историю, которую другому человеку пересказать уже невозможно…

Я начинаю понимать, что узы, связывающие людей, это не нити, а какие-то крепчайшие волокна, сотканные из космических лучей. Когда они рвутся, то лопаются и сосудики сердца, и душу заливает горячая кровь, в чем-то опустошающая и чем-то омывающая все твое существо.

А потом приходят фантомные боли, какие бывают у больных, которым отрезали руку или ногу. А им кажется, что все время болит нога, хотя ее уже нет совсем…

Такие боли стали ко мне впервые приходить после смерти отца. А после ухода брата они начали возвращаться с двойной силой.

Задолго до смерти Отец собственноручно нарисовал собственную могилу, где изобразил холмик и четыре деревца по сторонам. Мы с Зейнеп не понимали, что он там изображает, но он ткнул пальцем в бумагу и сказал своим спокойным густым голосом:

— Вот здесь буду лежать я. Не кладите мне камни на грудь после смерти; их достаточно наваливали на мое сердце при жизни. Если уж вам будет так уж не по себе, коли вы оставите меня без памятника, то положите простую мраморную плиту, а на пей пусть художники вырежут мою подпись. И не надо никаких дат, ни рождения, ни смерти.

— Да никто не позволит оставлять тебя без надгробия,- сказал я недовольно. — Выдумываешь все раньше времени.

— Дурак! Ты ничего не понимаешь!- крикнул Отец. — Когда кончится пища моя на этом свете, мой казан перевернется. Я никогда не занимал чужого места, и я хочу побыстрей освободить его для других усопших, не отгораживаясь от них оградкой и памятником. Разве в памятнике дело?! Гордо смотрит в мир изваяние из камня или металла, а внизу все гниет, поедаемое червями. Я хочу побыстрей слиться с землей родной.

… Когда Отец умер, я показал этот рисунок Какимжану-ага и рассказал ему о словах нашего Отца. Брат задумался, а потом покачал головой:

— Нет, так нельзя. Свята просьба его, но он при жизни не принадлежал себе, и после смерти будет принадлежать народу. Я думаю, что он простит нас, если мы все же поставим памятник народному батыру, чтобы людям было к кому приходить.

— Мое дело передать слова Отца, брат,- вздохнул я.

— Народ нас не поймет,- отвернулся он от меня.

Димаш Ахмедович Кунаев поручил ему заняться памятником отцу, наказав сделать его таким, чтобы люди сразу узнавали место успокоения Баурджана Момыш-улы. Жан-ага отвергал разные проекты, пока наконец не подписал тот, который пришелся ему по душе. И, как выяснилось позже, понравился и народу. Памятник восстал в горах, как утес. Склон этой горы на кладбище Кенсай открыл первым наш Отец. За ним пришли к нему братья его: Курманбек-папа, Рахимжан-ага… Но я не думал, что так скоро позовет Отец к себе и своего старшего сына, Какимжана Казыбаева. И вот лежат они вместе, и пусть Всевышний даст им всем Иман.

А до этого, когда мы с братом ездили к родным могилам, и он читал Коран, я расслышал однажды тихо сказанные слова:

— Отец, прости за то, что придавили тебя камнем и бронзой. Но ведь ты терпел и не такие тяжести. Вынеси ради народа и эту боль.

И я понял, как мучило Жан-ага сознание того, что он не в силах был исполнить последней воли нашего Отца…

А в то же время тяжелые камни накапливались в его собственном сердце, но он не хотел и не умел перекладывать собственные тяжести на других людей. Мне он тоже не рассказывал о падавших на него обидах и несправедливостях, оберегая меня, как он привык оберегать всех. После каждой своей поездки по Казахстану я приходил к брату и давал своеобразный отчет об увиденном, подмеченном и прочувствованном. Он внимательно слушал меня, делая про себя какие-то выводы.

Мне необыкновенно понравилась Кзыл-Орда, несмотря на крайне бедственное положение этой многострадальной области. Люди там красивые, мужественные, приветливые, сумевшие сохранить все лучшее из обычаев и традиций народа, хотя беда в тех местах смотрит из каждого угла бездонными черными глазами. Талантливых людей вдоль священной поймы Сырдарьи великое множество. В каждом районе созданы школы для талантливых детей, готовящих певцов, жырау, термеши. К тому же, люди там гостеприимны, доверчивы и простодушны… Я скучаю по ним.

Выслушал мой рассказ, Жан-ага вздохнул:

— Когда-то вся наша степь была добродушной и сильной. Она была доброй и щедрой. А сейчас она истощена, отравлена, унижена. Два прекрасных глаза ее, Арал и Балхаш, высохли от горя. Но беду эту принесли люди своими руками. Неужели Кзыл-Орда останется заповедником народной души? Как больно!

— Мы ехали в Кармакчи, Жан-ага, и обочины дороги на всем пути были белыми. В стороне горел тугай. На дереве джиды сидел одинокий белый фазан. Я спросил, почему обочины белые, не известняк ли здесь. Мне ответили, что это соль Арала.

Жан-ага застонал едва слышно и прошептал:

— Несчастная моя земля! И ты еще жива? Прости неразумных… Сейчас я могу сделать для народа больше многих, но как мало на самом деле я в силах исполнить. Если бы ты знал, как связаны мои руки, как скованы уста! Все решается не здесь. Нам приходится действовать с оглядкой, лукавить, убеждать тех, кто не знает местных условий, да и не желает считаться с ними. И все для того, чтобы ослабить железную хватку на горле народа. Земля народа — это цельный организм. Сейчас этот организм болен, но и его собираются разрезать на части, ампутировать целые области, чтобы пришить к чужеродному телу. Ты был слишком молод, когда Хрущев и Юсупов отдали наши южные районы Узбекистану. Это была очень болезненная операция для обоих народов. Прошлые трагические ошибки, кажется, ничему нас не научили. И сейчас единое тело, уже в конец измученное, пытаются разорвать на части. Будет ли тогда жив народ с наполовину отрезанным языком и отрубленными конечностями?!

В глазах брата плескалась такая боль, что я отшатнулся. Я понимал, что он говорит о каких-то страшных вещах, но все же не раскрывая детали, и только спустя несколько лет многое из его слов стало ясно. Но в ту пору сказанное им явилось для меня откровением, и душа как будто перевернулась.

— Огромные гири висят на руках и ногах. Несмотря на это, мы обязаны бороться с проклятым засильем. Всюду беззаконие, коррупция, произвол. Министерства и ведомства ведут себя на земле народа, как удельные князья. Из-за них дышит ядом фосфатов Джамбул, ядом бокситов Аркалык, отравлены Чимкент, Усть-Каменогорск и многие другие наши города. Алма-Ата насквозь пропитана отравой. У кормящих матерей яд вместо молока. Женщинам почти в категорической форме предписано не рожать детей. Будет ли жив народ без детей, без своего будущего?!

Я впервые в жизни видел брата в таком состоянии. Обычно он был очень сдержан, казался даже невозмутимым, но сейчас хранить в себе страшную боль оказалось не по силам и ему. А он продолжал, обращаясь словно не ко мне, а к себе, к своей душе:

— Сейчас ко мне стекается огромный поток информации, почти каждая из которых представляет проблему, требующую немедленного решения. Как остановить грабеж? Как открыть закрытые в приказном порядке школы на родных языках? Как прекратить обнищание крестьянства? Каким образом перекрыть путь потоку миграции? Как найти работу молодежи? Мы пытаемся объяснить, что необдуманные действия неизбежно приведут к крови, к разгулу охлократии, но нас останавливают окриками, обвиняя в паникерстве и в неверии в силу государства. Люди перестают слышать друг друга.

— Почему же народ не знает ничего о происходящем? — спросил я.

— Народ видит то, что у него перед глазами. Все недостатки и пороки поэтому кажутся ему частными. А путь к правде закрыт. Верно, писатели видят и понимают, может, немного больше других, но и на них есть узда. Я сам вынужден держать ее в своих руках, чтобы не было еще больших бед. Они поднимают свои голоса, но слышат их только такие же писатели. Да и какой толк сейчас, если услышат их массы. Высказавшись, писатели как будто забывают о поднятой проблеме и начинают писать не только книги, но и доносы друг на друга. Жалоб очень много, и с каждой надо работать. Творческие союзы в данный момент являются как бы крошечными моделями общества, где царят рвачество, диктат, забвение основных задач, равнодушие к человеку. Люди выпрашивают себе ордена и лауреатства, дерутся за депутатские значки. Если создатели нравственного здоровья общества таковы, то каково будет само общество? Но можно понять и людей, теряющих уверенность в завтрашнем дпе. Все они вызывают сочувствие, даже сломавшиеся,-горько закончил Жан-ага.

— А сломавшихся много?- поинтересовался я.

— Больше, чем ты думаешь,- ответил он.- Но есть и павшие, как в бою. Ты знаешь их. Это наш отец и Мукагали. Это Булатов, водружавший знамя над рейхстагом вместе с Рахимжаном. Он ушел из жизни, написав Рахимжану письмо: “Рахимжан! В этой жизни нет справедливости”. Но справедливость придет, я слышу ее шаги. Ты не теряй веры в нее.

— Справедливость абстрактна, — заметил я. — В кого я должен конкретно верить?

— Единственной силой, способной консолидировать общество, является партия. Она тоже сейчас загрязнена случайными людьми, попутчиками, проходимцами, но основа ее чиста, и она обязана выздороветь, избавившись от всего чужого, выправив все деформации. И тогда она поведет человека к высотам космического разума, примирившись с религиями, которые всегда готовы прийти на помощь в деле добра. Когда восстанут из пепла разрушенные храмы, общество начнет прозревать и выздоравливать. Людям необходимы не столько клубы и дворцы, сколько храмы, где можно остаться наедине с совестью, — сказал брат и поднялся. — Прости меня, я очень устал.

… Да, он очень уставал, и это было заметно. Ведь усталость накапливается батманами, а выходит мискалями. Но телесная усталость проходит гораздо быстрее, чем опустошающая усталость души. От нее все сильнее болит сердце.

Усталости в нем становилось все больше, но он хотел работать, как всегда, на пределе сил. Он собирался написать большую книгу воспоминаний о нашем Отце и о Рахимжане-ага, но не успел. Он сумел только начать эту книгу, отрывок из которой вошел в сборник воспоминаний о Баурджане Момыш-улы. Я думаю, что в его архиве сохранилось немало материалов об этих и других людях, которые непременно использует в своих будущих работах Орынша-женеше. А мой долг — перевести на русский язык те труды, которые успел завершить мой старший брат.

Но он успел съездить на родину отца, взяв с собой женеше, Ержана и своего младшего сына Батыра. Он показал им все памятные места, побывал с ними в совхозе имени Баурджана Момыш-улы, посмотрел памятник, воздвигнутый там вдоль Великого Шелкового Пути, зашел в райком партии, поговорил насчет музея отца, заехал в обком, где обговорил в общих чертах мероприятия, связанные с предстоящим восьмидесятилетием батыра.

Вернувшись в Алма-Ату, Жан-ага позвонил мне и спросил о моих планах на ближайшее время. Я ответил, что нам предстоит поездка в Уральскую область, а затем в Кзыл-Орду. А еще было приглашение из Байганинского района Актюбинской области, где мы были в 1984 году и нашли там много родных людей. Он попросил отложить на время все поездки, сказав, что собирается взять нас с собой к себе на родину в Саркандский район Талды-Курганской области. Он добавил еще, что выедем мы довольно большой группой, потому что он хочет захватить с собой в поездку ряд своих родственников и земляков, живущих и работающих в Алма-Ате. А затем рассказал предысторию.