Содержание книги
- Слово первое
- Он еще не пришел
- Слово второе
- Голос давних глубин и высот
- Слово третье
- Оборванные строки
- Слово четвертое
- Туркибас-земля полководца
- Слово пятое
- Звезда брата
- Слово шестое
- Сильнее долга силы нет
- Слово седьмое
- Мы все едины в мире снов
- Слово восьмое
- Он позвал его в даль светлую
- Слово девятое
- Сыновья великого волка
- Слово десятое
- Шаг вправо
- Слово одиннадцатое
- Крылатые и большие
- Слово двенадцатое
- Дыхание памяти
- Слово тринадцатое
- Назови мне такую обитель
- Слово четырнадцатое
- Разбуженные раны
- Слово пятнадцатое
- Спокойная высота
- Слово шестнадцатое
- Песня огня
Я был студентом КазПИ имени Абая, учился на английском отделении факультета иностранных языков, учился слабо и вяло, не чувствуя призвания, сам пописывал смешные и неуклюжие стихи, никому их не показывая. Об опытах моих знал один лишь Жан-ага, строго критиковал, сразу обнаруживая подражательство великим поэтам, бессовестное эпигонство, а то и плагиат, который он из деликатности называл “заимствованием”, хотя это было в общем-то откровенное воровство. Я злился, но сочинять стихи не бросал. Время шло, и однажды, в годовщину полета человека в космос, написал первые стихи, идущие от сердца. Рифмы были ужасные, безнадежные, но зато чувства было много. Эти стихи я отнес брату, который в то время работал заместителем редактора газеты “Жетысу”. Жан-ага просмотрел их, поднял трубку, набрал номер и сказал кому-то:
— Сейчас к вам зайдет мой младший брат, возомнивший себя поэтом. Кажется, на этот раз у него получилось что-то путное. Впрочем, мне трудно судить, потому что пишет он на русском. Да, если вам подойдут его стихи, то помогите, пожалуйста.
И я пошел в отдел культуры газеты “Алма-Атинская правда”, где получил первое одобрение. Вскоре стихи были напечатаны, и я вовсе охладел к педагогике, решив, что я уже поэт.
Но после этого все написанное мной стали нещадно браковать. Я не унимался, продолжая писать вирши к каждому красному дню календаря. Однажды вечером Жан-ага, отставив в сторону недопитую пиалу с чаем, сказал с обидой:
— Неужели день рыбака трогает твое сердце? Пожалуйста, не пиши дежурные стихи. Никогда не пиши!
С тех пор у меня написалось всего два-три настоящих, как мне кажется, стихотворения. Одно было посвящено девушке, которая до сих пор выпевает в моем сердце какую-то тонкую и жалобную мелодию, как кобыз, усталый от безответного чувства; начиналось оно так: “Алой звезде сердца я подставляю ладони. Пальцев горячих молнии в чайной ночи сверкают. О, я бы пришел в отчаяние, если б в мои ладони теплой, доверчивой птицей не опустилось счастье. Это было бы больно, синяя птица счастья…”
Когда я прочел их брату, он задумчиво сказал после некоторого молчания:
— Здесь есть что-то истинное. Но я боюсь, что эти стихи будут причинять тебе боль всю жизнь. А может, это и хорошо.
… Я перешел на прозу, но стихи писать не бросил. Правда, настоящих стихов у меня с тех пор почти не было. Может, еще одно, посвященное брату: “Люблю я, женеше, когда ага смеется. Когда смеется он, от боли сердце рвется. Приходит красота, уходят все печали. И бродят васильки по краю вашей шали”. А шутливых стихов было немало, примерно, таких: “Я буду есть казы, не забывая, о младшем сыне деда Казыбая”.
Да, в то время драгоценной россыпью звезд высветились многие прекрасные поэты, и я понял, что мне никогда не угнаться за ними. Но я уже был тяжко болен творчеством и поэтому ушел в прозу. Каким я стал прозаиком, не мне судить. Но и в прозу я явился через перевод. Разных казахских писателей я переводил на руский язык, даже число моих авторов трудно перечислить. Начал я с повестей Шерхана-ага Муртазаева, затем переводил Жайсанбека, Оралхана, Булата Бодаубаева, Калдарбека, Бека Тогысбаева, Мади Айымбетова, и ряд других. Не с каждым из моих авторов я находил сразу сердечный контакт. Но когда мне дал свои произведения Жан-ага, я сразу ощутил поток родственной доброты, хлынувшей на меня со страниц рукописи. С тех пор я перевел все его произведения в жанре художественной прозы: “Изморозь”, “Тайна”, “Наказ”… Но до своей кончины брат успел написать еще один роман и большую повесть. Мой долг перевести на русский язык и это его наследие…
Как писатель он стал бы еще более заметным и значительным, если бы не отдавал все свое время партийной и государственной работе. Он был инструктором ЦК, заместителем председателя Госкомиздата, директором КазТАГ, секретарем ЦК Компартии Казахстана, и на каждом посту не работал, а трудился, не щадя себя, хотя знал, что у него очень больное сердце. Он сжигал себя, но ровный и добрый свет его был скромным, как и он сам. Звезда моего брата была теплой и светлой. Он не умел обжигать, причиняя боль, не способен был превращать в пепел людские судьбы.
В своих романах “Когда ты рядом” и “Восхождение к отцу” я хотел вывести его под настоящим именем, но он запретил мне это делать. И тогда я схитрил, назвав его тем именем, которым привык называть с детства — Жан-ага. И он вынужден был смириться…
Когда он работал директором Казахского Телеграфного Агентства, брат пришел к нам домой на лагман. Взгляд у него был измученный, лицо землистое. Есть он ничего не мог и лишь лениво перебирал вилкой длинные пряди лапши.
— Жан-ага, вы, кажется, заболели,- сказал я.
— Вот здесь сгусток боли не отпускае т,- признался он, показывая ладонью на область диафрагмы.
— Может, съели что-нибудь несвежее,- предположила Зейнеп, огорченная тем, что любимый кайынага ест без удовольствия приготовленное ею блюдо.
— Нет, врачи утверждают, что все это от нервов,- поморщился Жан-ага. Я оживился:
— Ага, говорят, в Японии для руководителей фирм создали специальные манекены, которых они держат в комнатах отдыха. Если визитер очень уж омерзителен и надоедлив, хозяин кабинета извиняется перед ним, выходит в ту комнату и начинает лупить манекен руками и ногами. Он высвобождает всю злую энергию, представляя, что бьет посетителя. Он выплескивает все раздражение, успокаивается, поправляет галстук и возвращается в кабинет, где продолжает вежливо вести дальнейший разговор с неприятным гостем. — Хотите, я буду вашим манекеном?
Он поднял на меня усталые глаза, губы его задрожали, когда он сказал;
— Если я когда-нибудь тебя ударю, я тут же на месте умру.
Зейнеп выбежала на кухню. Я отвернулся, чтобы брат не заметил
моих слез. А Ержан, тогда еще школьник, медленно встал, подошел к нему и положил голову ему на плечо, как доверчивый жеребенок, и взгляд его был таким грустным, что невыносимо было смотреть. Жан-ага вдохнул в себя запах его волос, погладил, поцеловал в макушку и ушел…
Секретари ЦК, оказывается, теряют право на прежний круг общения. У них существует какой-то там протокол. В интересах дела им не рекомендуется тесно поддерживать прежние связи. Когда на пленуме Жан-ага был избран секретарем ЦК Компартии республики, он тоже попал в такое же положение. Городской номер телефона моментально заменили на другой, которого не было в справочнике, поставили еще “вертушку”, и брат стал как будто далеким и даже чуточку чужим. Он долго не давал о себе знать. Я тоже не искал его. Я скучал по нему, но положение его понимал. И вот однажды он позвонил домой и сказал:
— Баха, я соскучился по тебе. Приезжай ко мне на Дачу.
— Каким транспортом добираться?- спросил я.
— Ты выходи из дома через десять минут. Я пришлю шестерку,-пояснил он. Я удивился:
— А на кой черт мне сдался ваш помощник?
Он замолчал, не понимая, очевидно, причем здесь, помощник, а потом уточнил:
— Я вышлю к твоему дому машину под номером “00-06”. А почему ты о помощнике заговорил?
Я объяснил:
— “Шестерками” обычно в определенных кругах посыльных называют.
— Не смей так о людях говорить, даже в неопределенных кругах! И вообще, много не болтай, а собирайся!
— Паспорт брать с собой?- спросил я.
— Зачем? — снова удивился он.- Ничего не надо брать!
— Откуда я знаю!- рассердился я.- Меня же не охраняют.
“Шестерка” развернулась возле самого подъезда, водитель
распахнул дверцу, я сел и поехал, с изумлением наблюдая, как вся встречная милиция отдает мне честь. Я понимал, что честь отдается не мне, а машине, но все равно было приятно. Таких почестей я в жизни не удостаивался. Лучше, конечно, реже подвергать свое самолюбие подобным испытаниям, а незаслуженных почестей лучше совсем не иметь. Иначе, тщеславие разъест душу ржавчиной. На даче ага оказался один. Он спросил, буду ли я пить шубат. “Сүрап бергенше, урып бер”,- ответил я ему. Он рассмеялся и пошел в другую комнату доставать напиток из холодильника. На столе лежали какие-то бумаги с отпечатанным текстом и рядом валялась изящная черная ручка. Не сдержав любопытства, я подошел ближе, увидел, что это текст выступления, и начал читать. Мне сразу бросилась в глаза фраза, где были слова “ковыльная степь”. Я взял ручку и переделал “ковыльную” в “полынную”. И тут же за спиной раздался голос:
— Ты уже секретарей ЦК правишь?
Я оглянулся и пожал плечами:
— Какое мне дело до секретарей? Просто, вы, как истинный казах, завтра вместо “ковыльная степь” на весь зал произнесете “кобыльная степь”.
Он рассмеялся, покачал головой и сказал:
— Саған дауа жоқ. Садись, пей шубат. Скоро женешен приедет, будем обедать.
… В другой раз Жан-ага позвонил и сказал:
— Баха, надо бы посидеть вечерок вместе за ужином. Я хочу пригласить еще и Рахимжана. Как у тебя отношения с ним?
— Нормально,- ответил я.
— Отвечай по-человечески,- вспылил брат.
Я тоже взорвался:
— Какие могут быть отношения? Нормальные. Я люблю его. В конце концов, я же ему не рейхстаг, чтобы на моей макушке флаг воодружать!
Жан-ага поперхнулся в трубку, издав какой-то странный, хрипящий звук, а потом проговорил:
— Ладно, в таком случае, как ты выражаешься, все нормально.
… Я шучу через силу Мне горько, что нет сейчас этих родных
людей. Рахимжап-ага Кошкарбаев, герой штурма рейхстага, поднявший первым знамя над ним, был непревзойденным рассказчиком, любил шутки, смех. И на шутки даже таких дураков, как я, не обижался. Я вспоминаю веселое через боль, потому что так мне кажется, что они живы и все еще рядом со мной, что вот сейчас раздастся звонок и войдет Жан-ага в своем сером костюме с депутатским значком на лацкане, а потом затрезвонит телефон и я услышу голос Рахимжана-ага, рассказывающего новую веселую историю, которую другому человеку пересказать уже невозможно…
Я начинаю понимать, что узы, связывающие людей, это не нити, а какие-то крепчайшие волокна, сотканные из космических лучей. Когда они рвутся, то лопаются и сосудики сердца, и душу заливает горячая кровь, в чем-то опустошающая и чем-то омывающая все твое существо.
А потом приходят фантомные боли, какие бывают у больных, которым отрезали руку или ногу. А им кажется, что все время болит нога, хотя ее уже нет совсем…
Такие боли стали ко мне впервые приходить после смерти отца. А после ухода брата они начали возвращаться с двойной силой.
Задолго до смерти Отец собственноручно нарисовал собственную могилу, где изобразил холмик и четыре деревца по сторонам. Мы с Зейнеп не понимали, что он там изображает, но он ткнул пальцем в бумагу и сказал своим спокойным густым голосом:
— Вот здесь буду лежать я. Не кладите мне камни на грудь после смерти; их достаточно наваливали на мое сердце при жизни. Если уж вам будет так уж не по себе, коли вы оставите меня без памятника, то положите простую мраморную плиту, а на пей пусть художники вырежут мою подпись. И не надо никаких дат, ни рождения, ни смерти.
— Да никто не позволит оставлять тебя без надгробия,- сказал я недовольно. — Выдумываешь все раньше времени.
— Дурак! Ты ничего не понимаешь!- крикнул Отец. — Когда кончится пища моя на этом свете, мой казан перевернется. Я никогда не занимал чужого места, и я хочу побыстрей освободить его для других усопших, не отгораживаясь от них оградкой и памятником. Разве в памятнике дело?! Гордо смотрит в мир изваяние из камня или металла, а внизу все гниет, поедаемое червями. Я хочу побыстрей слиться с землей родной.
… Когда Отец умер, я показал этот рисунок Какимжану-ага и рассказал ему о словах нашего Отца. Брат задумался, а потом покачал головой:
— Нет, так нельзя. Свята просьба его, но он при жизни не принадлежал себе, и после смерти будет принадлежать народу. Я думаю, что он простит нас, если мы все же поставим памятник народному батыру, чтобы людям было к кому приходить.
— Мое дело передать слова Отца, брат,- вздохнул я.
— Народ нас не поймет,- отвернулся он от меня.
Димаш Ахмедович Кунаев поручил ему заняться памятником отцу, наказав сделать его таким, чтобы люди сразу узнавали место успокоения Баурджана Момыш-улы. Жан-ага отвергал разные проекты, пока наконец не подписал тот, который пришелся ему по душе. И, как выяснилось позже, понравился и народу. Памятник восстал в горах, как утес. Склон этой горы на кладбище Кенсай открыл первым наш Отец. За ним пришли к нему братья его: Курманбек-папа, Рахимжан-ага… Но я не думал, что так скоро позовет Отец к себе и своего старшего сына, Какимжана Казыбаева. И вот лежат они вместе, и пусть Всевышний даст им всем Иман.
А до этого, когда мы с братом ездили к родным могилам, и он читал Коран, я расслышал однажды тихо сказанные слова:
— Отец, прости за то, что придавили тебя камнем и бронзой. Но ведь ты терпел и не такие тяжести. Вынеси ради народа и эту боль.
И я понял, как мучило Жан-ага сознание того, что он не в силах был исполнить последней воли нашего Отца…
А в то же время тяжелые камни накапливались в его собственном сердце, но он не хотел и не умел перекладывать собственные тяжести на других людей. Мне он тоже не рассказывал о падавших на него обидах и несправедливостях, оберегая меня, как он привык оберегать всех. После каждой своей поездки по Казахстану я приходил к брату и давал своеобразный отчет об увиденном, подмеченном и прочувствованном. Он внимательно слушал меня, делая про себя какие-то выводы.
Мне необыкновенно понравилась Кзыл-Орда, несмотря на крайне бедственное положение этой многострадальной области. Люди там красивые, мужественные, приветливые, сумевшие сохранить все лучшее из обычаев и традиций народа, хотя беда в тех местах смотрит из каждого угла бездонными черными глазами. Талантливых людей вдоль священной поймы Сырдарьи великое множество. В каждом районе созданы школы для талантливых детей, готовящих певцов, жырау, термеши. К тому же, люди там гостеприимны, доверчивы и простодушны… Я скучаю по ним.
Выслушал мой рассказ, Жан-ага вздохнул:
— Когда-то вся наша степь была добродушной и сильной. Она была доброй и щедрой. А сейчас она истощена, отравлена, унижена. Два прекрасных глаза ее, Арал и Балхаш, высохли от горя. Но беду эту принесли люди своими руками. Неужели Кзыл-Орда останется заповедником народной души? Как больно!
— Мы ехали в Кармакчи, Жан-ага, и обочины дороги на всем пути были белыми. В стороне горел тугай. На дереве джиды сидел одинокий белый фазан. Я спросил, почему обочины белые, не известняк ли здесь. Мне ответили, что это соль Арала.
Жан-ага застонал едва слышно и прошептал:
— Несчастная моя земля! И ты еще жива? Прости неразумных… Сейчас я могу сделать для народа больше многих, но как мало на самом деле я в силах исполнить. Если бы ты знал, как связаны мои руки, как скованы уста! Все решается не здесь. Нам приходится действовать с оглядкой, лукавить, убеждать тех, кто не знает местных условий, да и не желает считаться с ними. И все для того, чтобы ослабить железную хватку на горле народа. Земля народа — это цельный организм. Сейчас этот организм болен, но и его собираются разрезать на части, ампутировать целые области, чтобы пришить к чужеродному телу. Ты был слишком молод, когда Хрущев и Юсупов отдали наши южные районы Узбекистану. Это была очень болезненная операция для обоих народов. Прошлые трагические ошибки, кажется, ничему нас не научили. И сейчас единое тело, уже в конец измученное, пытаются разорвать на части. Будет ли тогда жив народ с наполовину отрезанным языком и отрубленными конечностями?!
В глазах брата плескалась такая боль, что я отшатнулся. Я понимал, что он говорит о каких-то страшных вещах, но все же не раскрывая детали, и только спустя несколько лет многое из его слов стало ясно. Но в ту пору сказанное им явилось для меня откровением, и душа как будто перевернулась.
— Огромные гири висят на руках и ногах. Несмотря на это, мы обязаны бороться с проклятым засильем. Всюду беззаконие, коррупция, произвол. Министерства и ведомства ведут себя на земле народа, как удельные князья. Из-за них дышит ядом фосфатов Джамбул, ядом бокситов Аркалык, отравлены Чимкент, Усть-Каменогорск и многие другие наши города. Алма-Ата насквозь пропитана отравой. У кормящих матерей яд вместо молока. Женщинам почти в категорической форме предписано не рожать детей. Будет ли жив народ без детей, без своего будущего?!
Я впервые в жизни видел брата в таком состоянии. Обычно он был очень сдержан, казался даже невозмутимым, но сейчас хранить в себе страшную боль оказалось не по силам и ему. А он продолжал, обращаясь словно не ко мне, а к себе, к своей душе:
— Сейчас ко мне стекается огромный поток информации, почти каждая из которых представляет проблему, требующую немедленного решения. Как остановить грабеж? Как открыть закрытые в приказном порядке школы на родных языках? Как прекратить обнищание крестьянства? Каким образом перекрыть путь потоку миграции? Как найти работу молодежи? Мы пытаемся объяснить, что необдуманные действия неизбежно приведут к крови, к разгулу охлократии, но нас останавливают окриками, обвиняя в паникерстве и в неверии в силу государства. Люди перестают слышать друг друга.
— Почему же народ не знает ничего о происходящем? — спросил я.
— Народ видит то, что у него перед глазами. Все недостатки и пороки поэтому кажутся ему частными. А путь к правде закрыт. Верно, писатели видят и понимают, может, немного больше других, но и на них есть узда. Я сам вынужден держать ее в своих руках, чтобы не было еще больших бед. Они поднимают свои голоса, но слышат их только такие же писатели. Да и какой толк сейчас, если услышат их массы. Высказавшись, писатели как будто забывают о поднятой проблеме и начинают писать не только книги, но и доносы друг на друга. Жалоб очень много, и с каждой надо работать. Творческие союзы в данный момент являются как бы крошечными моделями общества, где царят рвачество, диктат, забвение основных задач, равнодушие к человеку. Люди выпрашивают себе ордена и лауреатства, дерутся за депутатские значки. Если создатели нравственного здоровья общества таковы, то каково будет само общество? Но можно понять и людей, теряющих уверенность в завтрашнем дпе. Все они вызывают сочувствие, даже сломавшиеся,-горько закончил Жан-ага.
— А сломавшихся много?- поинтересовался я.
— Больше, чем ты думаешь,- ответил он.- Но есть и павшие, как в бою. Ты знаешь их. Это наш отец и Мукагали. Это Булатов, водружавший знамя над рейхстагом вместе с Рахимжаном. Он ушел из жизни, написав Рахимжану письмо: “Рахимжан! В этой жизни нет справедливости”. Но справедливость придет, я слышу ее шаги. Ты не теряй веры в нее.
— Справедливость абстрактна, — заметил я. — В кого я должен конкретно верить?
— Единственной силой, способной консолидировать общество, является партия. Она тоже сейчас загрязнена случайными людьми, попутчиками, проходимцами, но основа ее чиста, и она обязана выздороветь, избавившись от всего чужого, выправив все деформации. И тогда она поведет человека к высотам космического разума, примирившись с религиями, которые всегда готовы прийти на помощь в деле добра. Когда восстанут из пепла разрушенные храмы, общество начнет прозревать и выздоравливать. Людям необходимы не столько клубы и дворцы, сколько храмы, где можно остаться наедине с совестью, — сказал брат и поднялся. — Прости меня, я очень устал.
… Да, он очень уставал, и это было заметно. Ведь усталость накапливается батманами, а выходит мискалями. Но телесная усталость проходит гораздо быстрее, чем опустошающая усталость души. От нее все сильнее болит сердце.
Усталости в нем становилось все больше, но он хотел работать, как всегда, на пределе сил. Он собирался написать большую книгу воспоминаний о нашем Отце и о Рахимжане-ага, но не успел. Он сумел только начать эту книгу, отрывок из которой вошел в сборник воспоминаний о Баурджане Момыш-улы. Я думаю, что в его архиве сохранилось немало материалов об этих и других людях, которые непременно использует в своих будущих работах Орынша-женеше. А мой долг — перевести на русский язык те труды, которые успел завершить мой старший брат.
Но он успел съездить на родину отца, взяв с собой женеше, Ержана и своего младшего сына Батыра. Он показал им все памятные места, побывал с ними в совхозе имени Баурджана Момыш-улы, посмотрел памятник, воздвигнутый там вдоль Великого Шелкового Пути, зашел в райком партии, поговорил насчет музея отца, заехал в обком, где обговорил в общих чертах мероприятия, связанные с предстоящим восьмидесятилетием батыра.
Вернувшись в Алма-Ату, Жан-ага позвонил мне и спросил о моих планах на ближайшее время. Я ответил, что нам предстоит поездка в Уральскую область, а затем в Кзыл-Орду. А еще было приглашение из Байганинского района Актюбинской области, где мы были в 1984 году и нашли там много родных людей. Он попросил отложить на время все поездки, сказав, что собирается взять нас с собой к себе на родину в Саркандский район Талды-Курганской области. Он добавил еще, что выедем мы довольно большой группой, потому что он хочет захватить с собой в поездку ряд своих родственников и земляков, живущих и работающих в Алма-Ате. А затем рассказал предысторию.
