Во имя отца — Бахытжан Момыш-Улы — Страница 5

Нажмите ESC, чтобы закрыть

Поделиться
VK Telegram WhatsApp Facebook
Ещё
Одноклассники X / Twitter Email
Онлайн-чтение

Во имя отца — Бахытжан Момыш-Улы

Название
Во имя отца
Автор
Бахытжан Момыш-Улы
Жанр
Литература
Год
2001
Язык книги
Русский
Страница 5 из 24 21% прочитано
Содержание книги
  1. Слово первое
  2. Он еще не пришел
  3. Слово второе
  4. Голос давних глубин и высот
  5. Слово третье
  6. Оборванные  строки
  7. Слово четвертое
  8. Туркибас-земля полководца
  9. Слово пятое
  10. Звезда брата
  11. Слово шестое
  12. Сильнее долга силы нет
  13. Слово седьмое
  14. Мы все едины в мире снов
  15. Слово восьмое
  16. Он позвал его в даль светлую
  17. Слово девятое
  18. Сыновья великого волка
  19. Слово десятое
  20. Шаг вправо
  21. Слово одиннадцатое
  22. Крылатые и большие
  23. Слово двенадцатое
  24. Дыхание памяти
  25. Слово тринадцатое
  26. Назови мне такую обитель
  27. Слово четырнадцатое
  28. Разбуженные раны
  29. Слово пятнадцатое
  30. Спокойная высота
  31. Слово шестнадцатое
  32. Песня огня
Страница 5 из 24

Когда Отец добрался до того места, он увидел, что охотник своим кривым ножом уже разделывает туши убитых им желтогрудых коз, потрошит внутренности, выкидывая кишки, ливер, желудок… Закончив дело, он срезал несколько прутьев таволги, проткнул их острыми концами края распоротых освежеванных туш и, как проволокой, стянул их, словно зашил. Все это он делал молча, а потом сказал смущенному отцу:

— Зарой все эти отбросы в песок поглубже, чтобы потом они не портили смрадом разложения чистый воздух гор. Да завали сверху тяжелыми камнями, чтобы шакалы не могли достать; для этих тварей это слишком жирный кусок.

После этого старик спутал самодельной веревкой ноги двум козьим тушкам, соединив их между собой, взвалил легко себе на шею обеих коз и понес их вниз к аулу. Отец последовал за ним, таща на себе третью тушку и ружье охотника, о котором недавно думал так пренебрежительно. Он шел позади старика, с трудом за ним поспевая, согнувшись в три погибели под тяжестью козы.

До самого аула Отец не проронил ни слова, глубоко переживая свою недавнюю самонадеянность, стыдясь опрометчивых мыслей. Он молчал, потому что собственный стыд укоротил ему язык. Не перечь старшему, не смей даже думать о нем свысока, а молча и послушно исполняй все его повеления. Когда заболела поясница, отец подумал с сожалением, что вол все-таки был нужен, именно сейчас он оказался бы весьма кстати.

На ужин приготовили жаркое-куырдак из мяса горной козы. Охотник был задумчив и ел мало, а проголодавшийся отец съел больше обычного и наелся до отвала.

В полночь отец разбудил старика и сказал ему:

— Аксакал! У меня все тело горит, дыхание прерывается…

— Ты съел слишком много сильного мяса, да еще и жиром запил. Горные козлы питаются не осокой, а едят самую отборную траву. Я предвидел, что тебе станет плохо, но мне было неудобно за ужином хватать тебя за руки. А сейчас ступай к ручью, запруди его и лежи в воде до самого рассвета, — глухо посоветовал старик, повернулся на другой бок, снова засыпая…

— Да будет его охота радостной и удачной в небесных горах! Собственная благодать всегда была с ним при независимой от многих людских страстей и пороков земной жизни,- закончил Отец свой рассказ”.

Помню, Отец говорил, что в данном случае речь шла не столько об очевидном и справедливом назидании о почтении к старшим и опытным людям и о послушании младших, сколько о понятиях гораздо более тонких и глубоких. Когда я догадливо заметил, что говорилось, видимо, о знании стариком живой природы. Отец поправил меня, сказав, что не о знании, а о слиянии с природой следует вести разговор, не деля ее на живую и мертвую, потому что нет мертвой природы в природе, что кажущееся мертвым молчит о тайнах своих, которые мы не в состоянии понять, ибо говорим с природой на разных языках. Мы не в состоянии понять даже явных подсказок природы, потому что мыслим человеческими категориями, отталкиваясь от самих себя, хотя и сами для себя не познаны. Мы не способны разглядеть даже тех очевидных примет, ведущих к раскрытию ее секретов, потому что не умеем видеть. Мы не слышим зова ее, ибо уши наши заложены суетным шумом. Отчуждение от природы увело нас к краю пропасти, наполненной огнем. Старый охотник умел слышать ритмы Вселенной. Он понимал язык трав и диких сущностей, потому что вживался в них и разгадывал их поведение. Он ощущал свою равность с вольными животными и свирепыми зверями, но чувствовал чуждость и неприязнь к шакалам, повадки которых напоминали ему поступки людей, не готовых к восприятию чистых истин. Старик преподал хороший и наглядный урок молодому Момышу, потому что увидел и широту его души, и любовь к людям, и ум, способный понять смысл преподанного. Но заметил он в нем и незрелое недоверие, излишнюю самоуверенность, которые тоже надо было дать прочувствовать со стыдом радушному хозяину новой белой юрты. Аксакал не мог не обнаружить в Момынали и тех невидимых взору омраченного джигита колодок стереотипов, в которые заковала его повседневная обыденность, и решил показать ему, что существует и другая жизнь, более осмысленная и содержательная. И жадность с неумеренностью не прошли мимо его внимания, но охотник промолчал, посчитав, что излишества должны быть наказаны. Он знал, что Момыша после обжорства на тризне диких коз ждет страдание, но посчитал, что боль эта станет исцеляющей для души юноши. Да и про вола неспроста заговорил старик и промолчал не зря, когда отказался хозяин вести в горы животное, оскорбленное человеком, на виду у всего аула. Сгибаясь под тяжелой ношей на обратном пути, Момыш понял, что человек, пренебрегающий советами старших, превратится во вьючное животное, а излишне самоуверенный может стать подобным волу, от которого природа уже не дождется продолжения. И молчаливо сказал ему охотник, что участь людей долины есть мясо животных, питающихся чем попало, даже отбросами, но что вольный человек добывает себе чистую пищу, ест мясо свободных существ, питающихся отборными травами. И знал он, что студеная вода, бьющая из родника, остудит бурлящую молодую кровь джигита и охладит его разгоряченную голову, что будет полезно во всей будущей жизни. Аксакал показал, что не слушать старших — значит, вредить себе самому. Но главный смысл всего происшедшего был, наверное, в том, сказал мне Отец, что старик научил моего будущего деда уважительно относиться к природе, полной глубоких и чарующих тайн.

Я сейчас уже с трудом вспоминаю дальнейшие разъяснения Отца, растолковавшего мне все ускользнувшие от моего внимания и понимания положения рассказа, но зато прекрасно уразумел, что далеко не все сказал он мне в ту пору, умолчав о чем-то важном и главном, может, даже ради моего же спасения. Он видел, наверное, что к восприятию такого откровения не готова моя невежественная душа, невоздержанная и несдержанная, каким был мой дед в пору молодой охоты в горах. Мне кажется, что старый мерген завел Момынали в скалы и поставил над пропастью, чтобы спасти его от опаляющего огня ненасытных людских страстей. Аксакал хотел, наверное, научить молодого Момыша видеть мир с высоты, понять ничтожность желаний наших, обращенных к себе, когда земля лежит вместе с аулами далеко под ногами. Охотник призывал к воздержанности, порождающей твердость духа, и к сдержанности, из которой вырастает уважение. Он очень хотел, чтобы душа Момынали была обращена к себе, а сердце устремлялось вовне, к людям, делая одухотворенными и облагороженными поступки. В горах старик наглядно показал деду, что все сущности, схожие с человеком, и сам человек являются лишь мертвой плотью, заряженной энергией на какой-то отпущенный им срок. Но есть бессмертная душа, которая растет, становясь ближе к Богу, если живет не для себя, а для других. Иначе душа чадит, а не горит. В чаду же рождаются чудища.

Дым, чад и предостережения не разглядел и не понял в ту пору мой дед Момынали, а потом, когда вошло в него озарение, он увидел огонь и догадался, что старик хотел уберечь его от сжигающего пламени. Впоследствии дедушка уже сам уводил высоко своего Баурджана, чтобы спасти от мелких, прожигающих душу угольков бытовых страстей, показывая ему из поднебесья очистительные огни бытийных, всенародных событий, в которых решалась судьба народа, а не отдельного человека и не маленького аула. Так дед уводил моего Отца от пламени низких пороков. Охотник и Момынали предвидели наступление большого и грозною огня, в который предстояло войти Баурджану, чтобы выйти из него уже не аульным джигитом, а народным батыром.

Меня Отец оставил на краю бездны, дав свободу искать пути спасения самому. Было обидно и страшно до тех пор, пока я не ощутил, что голос свой он привязал к моему сердцу. Этот голос не дал упасть в клокочущую смрадным огнем багровую бездну, хотя вырывавшееся из жерла жизни пламя сожгло во мне что-то невосполнимое, но научило не бояться ни бездны, ни огня. Нет в этом ни малейшей моей заслуги, потому что все за меня сделал Отец. Его голос продолжает вести по каменным разломам жизни, не давая заблудиться: “Да будет для родного народа жертвой моя родная душа”. “Будь с народом, и ты не узнаешь одиночества. Иди дорогой народа, и ты не заблудишься”. Все время звучит его голос. И когда кто-то из обиженных им сказал мне несправедливые слова об Отце, вызванные оскорбленной гордостью, раненым самолюбием, что мой Отец был жестоким, грубым и равнодушным человеком, самим дьяволом во плоти, я с тоской, порожденной его близоруким непониманием, ответил ему:

— Кто принадлежит народу, не принадлежит дьяволу!

Слово третье

Оборванные  строки

Его отсчет — космическое время,

За ним не каждому дано поспеть

Держась за боевое его стремя,

Не верю я в его земную смерть.

Он родился в сочельник, перед рождеством пророка Исы, 24 декабря 1910 года на буранной земле, где по веснам цветут фиолетовые шары дикого лука-джува. Старики говорили, что ему предрекали участь мессии, желали стать сильным и богатым, кто-то даже пророчил ему долю табунщика, кто-то догадывался, что быть ему воином, но никто не думал, что выпадет ему горькое счастье стать при жизни и после смерти народным батыром, никто не мог предугадать, что будут в честь него слагаться песни и писаться книги о нем. Казахские акыны и русские генералы сказали слово любви и уважения о Баурджане Момыш-улы, жители монгольского и китайского зарубежья благословляют своих детей: “Будь таким, как Тан-жарык, акыном! Будь таким, как Баурджан батыром!” Около двух десятков раз были изданы его труды и книги про него в Польше и Чехословакии, в Венгрии и Германии, в Израиле и на Кубе, где его считают своим национальным героем. Были пьесы, картины, оперы, поэмы… Но все это несло не столько радость, сколько тяжесть. Мало кто знает, что слава приносит страдания. И даже многие носители известности не всегда понимают огромность своей ответственности перед тремя высшими судьями — перед народом, временем и Богом, если понимать под Создателем абсолютную нравственную идею. Жить всегда на виду и быть оправданными и возвеличенными этим непреклонным ареопагом удается далеко не каждому. Отец повторял слова великого хана: “Если ты считаешь камни, народ считает песчинки”, имея в виду, что мимо глаз народа ничто не проскользнет, что зоркое око народа увидит даже тень солнца, что сердце его не примет никакой лжи и полуправды. Он говорил всегда: “Держи голову низко склоненной перед народом, а не перед ханом”. И не только говорил, но и жил, руководствуясь императивами чести и совести.

Нет смысла заниматься сейчас восхвалениями отца, у которого в жизни и хулы и хвалы было достаточно. Просто, хочется осмыслить по возможности масштабы высокой личности, обладающей перед нами преимуществом неисчерпаемости, исходя из того, что является он Отцом многим поколениям, а мне лишь по рождению суждено было стать его сыном. И даже это оказалось совсем не легким уделом. Но речь идет об отце, сумевшим стать сыном народа. Он, я знаю, всегда глубоко понимал и чувствовал свою безграничную ответственность перед Народом, Временем и Вселенной. Об этом он говорил убежденно и спокойно, а не кликушествовал публично. Работа спасала его от низменных уколов внешних раздражителей. А в труде своем он ставил перед собой сверхзадачи, не опускаясь до мелких страсгей, и жил чувствами, а не ощущениями, мыслями, а не соображениями.

Помнится, он вернулся домой почерневший от возмущения, испытывая горький стыд за людей, предложивших ему конъюнктурный заказ. Это было время оттепели, но с бровей его, казалось, валил хлопьями снег. На безмолвный вопрос он ответил;

— Они потребовали оплевательской статьи, не стыдясь поливать грязью тех людей, перед которыми вчера пресмыкались. Они велят награждать умерших и отставленных непристойными кличками, забыв об уважении к собственному прошлому, к своей же истории, которая была суровой и кровавой, но называть ее сплошной мглой, антиподом света, было бы не благородно. Что бы там ни говорили крикуны новой генерации, наше дело правое, были в нем славные просветы, обнадеживающие зарницы убежденности. Веру в человеке убивать — преступно. За это ответ придется держать не перед маршальскими, а перед небесными звездами.

Эти слова Отца вспоминаются не как признаки ностальгии по прошлому, а как уроки нравственности, имеющие вкус печали по ясности и покою, но не по застойному спокойствию, а по созидательной деятельности. Казалось бы, воин по природе своей уже является разрушителем. Но Отец счастливо сочетал в себе достоинства сразу и борца и творца. Он отстаивал в боях луковые ветры Джувалы, древние Черные горы, чтобы не кочевал с них аул на Запад, спасаясь от клинков чужеземных захватчиков, защищал колыбель золотую Аулие-Аты, степные просторы Казахстана и березовые рощи России, видя в них большую свою Родину. Он сражался за народ свой и мечом и пером, в любом виде борьбы оставаясь честным.

Счастлив летописец, не успевший до конца дописать свою последнюю книгу, потому что он умер в работе, а не опустошенным. Но живым всегда больно смотреть на оборванные смертью строки. Отец в последние годы постоянно думал о главном труде своей литературной жизни. Он хотел написать книгу под названием “Последние дни войны, последние дни солдата”. Но строки гулко оборвались в его душе, а отзвук их до сих пор садняще гудит в сердце оставшихся на земле. Ом творил, что э го будет антивоенный труд на военную тему.

Однажды он отбросил в сторону газету и гневно сказал:

— Не памятники надо сносить, а пьедесталы, потому что у слабого может возникнуть желание взобраться на пустующий постамент. Зачем разрушать то, что уже создано. В Коране говорится “Не производите расстройства на земле после устроения ее”. Человечество нередко ставит памятники разрушителям. Но и они должны стоять как урок и назидание всем нам.

— А что это за статья? — простодушно спросил я, указывая на отброшенную газету.

Он поморщился и продолжил:

— От многоговорения мир не изменится. В нем нужно действовать, иногда даже и бездействием. От обещаний благ на душе может стать благостно, но в жизни произойдут сокрушительные разочарования. Благие намерения ослепляют нас, не умеющих прогнозировать последствия своих решений, и по этой причине действия, считающиеся созидательными, часто превращаются в разрушительные. Я это понял впервые в 1941 году, в зимних лесах Подмосковья, командуя стрелковым батальоном. Но глубоко осознал лишь в боях в Прибалтике, когда у меня под началом была 9-я Гвардейская дивизия. Я мог бы проболтать фашистам тысячи своих солдат, доверенных мне матерями. А я должен был их уберечь, сделав победителями над врагом и над собой. И обе эти победы равнозначны. Они даются только через труд над собственной душой.

Перо спотыкалось и рвало бумагу. Он писал, задыхаясь от спешки, боясь не успеть сказать все. Отец не признавал литературных жанров и все свои произведения называл “Записки офицера”. Он всегда сожалел, что мне не пришлось служить в армии, и запрещал мне писать на военную тему, говоря, что у меня будет получаться не шинельное сукно, а суконный язык, и добавлял:

— Ты знаешь мой принцип: не знаю — не пишу, не вижу — не стреляю. Я обязан передать свой немалый опыт грядущим поколениям. Я полковник в отставке, но не гражданин запаса. Я верю в свои знания, но могу и ошибаться. Черпать мудрость и вдохновение нужно в народе, а для этого надо всегда быть с ним. Нет малых народов, все они велики, но не каждый представитель того или иного народа является великим. Человек обязан расти душой, чтобы хоть в малейшей мере соответствовать своему народу. Каждый может гордиться своим народом. Но упаси тебя боже, оскорблять другие народы, ибо будешь унижен и проклят сам.

Думается, я еще не заслужил такого проклятия, хотя и не скрываю безмерной любви к своему народу. Как писал Олжас Сулейменов: “Возвысить степь, не унижая горы”.

Нам всегда не хватает последней минуты для прощания с отцами, высоты духа которых мы долго не можем понять, мужество которых не всегда способны оценить в полной мере. Они жили среди смертей и не теряли жизнелюбия и сочувствия к ближним. Мы живем в мирные дни и черствеем душой, сознавая это и страдая, но ничего не делая для того, чтобы пробудить в себе милосердие. Может, поэтому, мы готовы упрекать тех, кто спас нас от рабства и смерти, воюя за нас без страха и живя ради нас без упрека. По совести ли мы относимся к отцам? Благородно ли такое наше поведение? В этом видится опасный симптом, угрожающий здоровью общества, проблемы нравственной экологии…

Больно смотреть на задыхающиеся от ядовитых дымов города, на умирающие моря, на реки, превращенные в сточные канавы. Но насколько горше видеть жестокое отношение к тем, кому мы обязаны жизнью. Для прощания не хватает минуты, но жалеешь о ней всю жизнь. Не лучше ли позаботиться сейчас, чтобы не раскаиваться позже? У каждого есть вина перед отцом и матерью, и искупить ее можно повседневной добротой. Не верю, что можно смыть ее слезами над могильным холмом. Это не отвлеченные рассуждения, а все те же виноватые мысли об Отце, к которому я тоже не всегда был добр, которого начинаю понимать лишь сейчас, когда до него уже не достучаться. Горько это, но я понимаю и то, что он в моем сочувствии не нуждался и жалости бы моей не принял. Но он никогда не отверг бы и доброты. Когда я говорю об Отце, я думаю обо всех отцах, и мне хочется поцеловать их морщинистые руки и серебряные бороды, и поклониться им низко до самой земли. А собственного сиротства я не ощущаю, потому что Отец завещал мне всех людей доброго и чистого сердца, живущих на земле, оставил в наследство высокое небо, горы и степь. И всюду, в каком бы далеком уголке страны мне не приходилось бывать, я слышу его имя. Однажды он, ткнув пальцем в какую-го старую книгу, велел мне запомнить слова древнего текста: “Каким бы путем ты ни шел ко мне, я встречу тебя”. Эти слова потрясли меня своей глубокой необъятностью. К чему или к кому я иду так целенаправленно? К мудрости? К дружбе? К безумию? К злу? К смерти? К добру? А сейчас мне кажется, что слова были сказаны об Отце, потому что на всех дорогах он встречает меня. И это неотвратимо. Это больно и радостно.

Но я достаточно отчетливо сознаю, что мне остались одни воспоминания.

Да, при жизни Отец часто называл меня “черновиком”, иногда добавляя при этом:

— Черновик, возможно, ты чистовиком моим никогда не станешь, но я надеюсь, что, по крайней мере, ты не будешь грязновиком.

— А если из меня получится снеговик? — ухмылялся я.

С испытывающей и строгой печалью он смотрел на меня:

— Значит я буду виноват перед временем, народом, а может, и Космосом за то, что вырастил холодного и бездушного сына.

Его слова запомнились, и сейчас, когда из всех пор обманутого общества хлынули кровавые и гнойные потоки грязи. Страшно захлебнуться в ней, потерять голову, ожесточиться, хотя, наверное, и собственных нечистот достаточно много скопилось в душе. И спасением является не публичное кликушество, а работа, во время которой я часто слышу голос отца.

Что бы там не говорили умники новой генерации, чадящие чада гласности, но были в нашем прошлом славные просветы, обнадеживающие зарницы веры и убежденности, уважительности, дружбы и доверия. Редкие люди в то время знали, что тиранствующие оборотни все в стране поставили с ног на голову, превратив государство в сплошную аберрацию.

Не ностальгия по прошлому, а тоска по ясности и покою диктуют из того же прошлого эти слова голосом отца, с которым у нас в шестидесятых имел место разговор на эту тему.

Я не верил Хрущеву, не верю ему и сейчас. Его реформы сломали многие судьбы людские, довели страну до бесхлебья и безверья. Мы, чье детство пришлось на сталинское время, привыкли уважать, почитать и любить вождей до такой степени, что готовы были отдать жизнь за любого из них. И вдруг в годы юношеской душевной неустроенности мы узнаем, что кумиры наши оказались кровожадными молохами, Кронами, пожирающими собственных детей, садистами и палачами. Потрясенный, я пришел к отцу.

— Вид у тебя траурный. Что случилось? — спросил он.

— По-моему, происходит что-то страшное. Незыблемость превращается в зыбкость. Я обнаружил, что живу в антимире, где настоящие люди обречены на исчезновение, — примерно в таких, но более косных выражениях ответил я ему. — Что делать без веры?

Он нахмурился и сказал, тыча указательным пальцем в глаза:

— Не болтать и не плакать, а искать! Спасение и веру ты обретешь только в труде. Но приглядись внимательней к окружающему миру и ты заметишь, что почти всякая деятельность человека — преступна… кроме духовной, я не обнаружил еще ни одной созидательной работы.

Мы полагаем, например, что мы завоевываем природу, не понимая, что губим мать. Хочу еще раз повторить тебе слова из Корана: “Не производите расстройства на земле после устроения ее”. А человечество ставит памятники разрушителям.

— Военным? — спросил я.

— Не только им, — усмехнулся отец,- но и геологам, сталеварам, бездумным хлеборобам, лесорубам, писателям, строителям…

— Я вырос на вере, что все советское — самое лучшее, — вздохнул я. -Вычитал недавно, что мудрец Лao цзы говорил: “Народ несчастлив, когда правитель активен. Народ добродушен, когда владыка спокоен”. Нет покоя в этой стране и не будет.

— Каков пророк! — хмыкнул Отец — Впрочем, я думаю, что покоя и радости не будет до тех пор, пока будут во всех отраслях и областях командовать бездарности, пока на коне будут шариковы с собачьими сердцами, наставляемые швондерами.

— Папа, ты что это? О чем? — забеспокоился я. Он протянул руку и взял со стула журнал. Во время “оттепели” удалось опубликовать Булгаковское “Собачье сердце”. Не помню сейчас названия журнала, но именно в этот день, благодаря отцу, я познакомился с замечательнейшим писателем.

Отец внушительно сказал мне, ткнув пальцем чуть ли не в лоб:

— Это настоящая литература. А то, что мы видим вокруг, что называется “разоблачительной литературой”, вовсе ею не является, потому что она непорядочна; с пера не чистая кровь, а ядовитая желчь брызжет на бумагу. Но сейчас, к сожалению, больше голосят не трубачи, а толмачи, держа кукиш в кармане, камень за пазухой. А ты работай не на издательства и редакции, а на народ и время, даже если будешь подыхать с голоду. Бери в этом пример с Аскара Сулейменова. В работе обретешь и свободу и покой, которые ты ищешь во вне. Внешний мир тебе не привести к гармонии по причине твоего невежества. Человек может быть свободным даже в условиях самого страшного деспотизма. Внутренне свободен. А это дается только через труд над собственной душой.

Прошли годы и я нашел одно из последних его писем в семейном архиве, который он доверил на сохранение моей жене, пообещав открутить ей голову, если пропадет хоть один лист. Он писал своему старому другу Вере Павловне Строевой: “Продолжительная болезнь с атрофией мышц, поражением лучевых нервов и сопутствующим им нарушением кровообращения, а также и нейродермит, да и возраст, кажется, остепенили меня. Мне нельзя много ходить. Но не работать мне совсем нельзя, зачем жить, если не работать? Я отказался быть подопытным животным у неопытных врачей. Услышав такое заявление, профессор Сызганов искренне хохотал и даже цитировал на “пятиминутке” врачам больницы Совмина. Слава богу, что лекари сейчас ко мне не приезжают. По моему чертежу мне сделали надкроватный письменный стол. Хорошо! Бахытжан мне не мешает, Зейнеп трогательно заботлива. Я ни к кому не хожу и никого не приглашаю, “Приходи есть, а уходи нет”, то есть добро пожаловать есть, а убирайся нет, при соблюдении сухого закона. Творческий “циклон” начался с перевода “Нашей семьи”. О ужас! Вы не представляете, как трудно ее переводить”.

Я его сомнения и страдания хорошо понимал, потому что и сам много лет грешил переводом, изредка удостаиваясь похвалы отца, которая всегда была высшей наградой. О моих рассказах и повестях он говорил, что меня должен переводить поэт; не знаю, может, он и шутил, но я его слова воспринял всерьез.

Стол, о котором он упомянул в своем письме в Москву, по чертежу Отца был действительно изготовлен моим шурином Камалом, в ту пору инженером-мебельщиком. Это простое сооружение доставило Отцу много радости, потому что давало возможность работать. Задние ножки стола были выше передних, поэтому легкий столик был похож чем-то на парту старых времен. Он надевался прямо на кровать, Отец поднимался на подушках и писал ночи напролет, а когда уставал, отодвигал его к ногам и отдыхал. После смерти Отца я подпилил задние ножки, сравняв их с передними, и превратил столик в свой постоянный рабочий стол, за которым уже написано несколько книг.