Во имя отца — Бахытжан Момыш-Улы — Страница 18

Нажмите ESC, чтобы закрыть

Поделиться
VK Telegram WhatsApp Facebook
Ещё
Одноклассники X / Twitter Email
Онлайн-чтение

Во имя отца — Бахытжан Момыш-Улы

Название
Во имя отца
Автор
Бахытжан Момыш-Улы
Жанр
Литература
Год
2001
Язык книги
Русский
Страница 18 из 24 75% прочитано
Содержание книги
  1. Слово первое
  2. Он еще не пришел
  3. Слово второе
  4. Голос давних глубин и высот
  5. Слово третье
  6. Оборванные  строки
  7. Слово четвертое
  8. Туркибас-земля полководца
  9. Слово пятое
  10. Звезда брата
  11. Слово шестое
  12. Сильнее долга силы нет
  13. Слово седьмое
  14. Мы все едины в мире снов
  15. Слово восьмое
  16. Он позвал его в даль светлую
  17. Слово девятое
  18. Сыновья великого волка
  19. Слово десятое
  20. Шаг вправо
  21. Слово одиннадцатое
  22. Крылатые и большие
  23. Слово двенадцатое
  24. Дыхание памяти
  25. Слово тринадцатое
  26. Назови мне такую обитель
  27. Слово четырнадцатое
  28. Разбуженные раны
  29. Слово пятнадцатое
  30. Спокойная высота
  31. Слово шестнадцатое
  32. Песня огня
Страница 18 из 24

Слово десятое

Шаг вправо

В знак скакунов, что мчатся и, от бега

задыхаясь, бьют искрами из-под копыт, и

атакуют на заре, и пыль взметают в облака, и

в стан врага врываются всей массой…

Мчащиеся СУРА 100, стих 1-5

Я даже не помню сейчас, в каком году это было, но точно знаю, что случился такой разговор в богатую нравственной мудростью эпоху общения с Отцом. Это до взросления я вел счет годам и после физической смерти родителя стал жить одним днем, а потом понял, что тот отрезок времени, который я провел с Отцом, явился для меня целой Эрой. В этом, наверное, заключается мое большое и нелегкое счастье, подаренное Высшим Разумом, давшим мне не столько осознание, сколько догадку.

Вечер был пронзительно синим, почти мистическим. Он принес ощущение суфийского состояния, ожидание близкого откровения. Я смотрел в окно на странные огненные всполохи света в прозрачной синеве и, замерев от предчувствия, ждал какого-то призыва. Позвал меня Отец.

— Черновик! — Крикнул он из своего кабинета. — Марш ко мне! Слегка разочарованный, я поднялся со стула и поплелся на зов. Отец принял меня, как обычно, хмуро. Он молча указал мне на кресло рядом с собой и, когда я уселся, выдохнул мне прямо в лицо густую струю сигаретного дыма. Я невольно отшатнулся, а он сказал своим рокочущим голосом:

— Ты в жизни не нюхал порохового дыма, так вдохни хоть табачный.

— Я же сам курю, — растерянно промямлил я.

— Куришь ты безобразно и жадно, до самой бумаги. Живешь, шарахаясь и спотыкаясь. Пишешь неряшливо и торопливо, — отрезал он.

Я попытался возразить:

— Я курю не жадно, а нервно. Живу, как плыву, стараясь никому не нанести вреда и причинить боль. А пишу о чувствах и ощущениях, как импрессионист, не очень обращая внимания на логику.

— Смотри, какой автозащитник, самооправдателъ! — усмехнулся отец. — Поглядим, какое оправдание ты придумаешь собственному невежеству, ко торое ты выставил на публичное обозрение.

Он швырнул мне на колени газету, где была напечатана моя писанина об армии.

— Я ничего глупого как будто не сказал, — обиженно пожал я плечами.

— Ложь хуже глупости, — сурово заметил он. — Твои бутафорские герои, сверкая начищенными сапогами, ежеминутно выражают готовность грудью броситься на пулемет. Эти роботы даже с женой разговаривают суконным языком уставов. Пойми, они же люди, живые и чувствующие. Повторяю: я страшно жалею о том, что сержант не бил тебя по морде на плацу.

— Я исхожу из собственного опыта, — вздернул я головой.

— У тебя нет никакого опыта, а есть только дни, которые ты сумел просуществовать, — устало сказал Отец и махнул рукой, отпуская меня.

… Я стою у окна. И вечер почти такой же синий, как при жизни родителя. Может, именно вечер заставил меня вспомнить наш давний разговор. Только теперь, по прошествии многих лет я понимаю, почему Отец сделал мне выговор и почему я написал об армии именно так, а не по другому…

Мне до сих пор кажется, что в дни моего детства судьбы подавляющего большинства граждан страны были едиными, связанными с судьбой народа. В ту пору вся наша земля была как бы оклеена “черной бумагой” похоронок, сквозь которые мерцали светлые огоньки государственных наград, почему-то называемых “правительственными”. Каждая медаль фронтовика приводила ребят в восхищение, каждый орден вызывал неописуемый восторг. Победа исторгла облегченный вздох, похожий на рыдание, из груди огромной державы. Вожди и рабы слились в ликовании. Счастливы были рабы, не подозревавшие о рабстве. Счастливы были владыки, ибо народ отдал свою победу им. И дети были горды своими искалеченными в войне отцами и хвастливо кричали о том, что их родитель погиб смертью храбрых. А у кого отцы были живы, втайне завидовали тем, чьи отцы погибли славно на поле брани.

На улице, завидев фронтовика, мы бежали за ним гурьбой, громко споря, какой орден или медаль висит на груди его гимнастерки. Мы неплохо разбирались не только в погонах, но и в отмененных кубиках, шпалах и ромбах. Мы знали, что широкие нашивки на груди военных рубах назывались “разговорами”. У счастливчиков были плоские планшеты, компасы, полевые бинокли, старые “буденновки”, трехцветные фонарики и зажигалки из стрелянных гильз.

Если удавалось нам увидеть на тротуаре полковника, то мы рассказывали об этом во дворе до самого вечера. А коли доводилось повстречать генерала, то радости не было конца, и нам приходилось с пеной у рта доказывал, завидующим и недоверчивым сверстникам, что такое событие действительно имело место в жизни. Случалось, что и кулаки в ход пускали… Сейчас полковники бродят по городам и весям табунами, работают военруками в средних школах и по-уставному докладывают о постраении шалопаев директорам школ, вчерашним выпускницам педагогических вузов. А генералы стоят в очереди за колбасой…

— Не сметь! — раздался над самым ухом громовой голос Отца. Я вздрогнул от окрика и невольно оглянулся. За спиной никого не было. Из синей мглы донесся укор”: Не надо злобствовать, а нужно сострадать. Это не вина военных, а беда. Умей различать”.

Отец говорил, что офицер является паспортом государства. Горько, что мы так небрежно обходимся с главным документом, выказывая ему до обидного мало уважения…

Светлая туманная синева увела Отца и я снова погрузился в воспоминания… Кавполк стоял за Головным Арыком. Усатые солдаты с медалями на груди, попыхивая цыганками, возили в подводах жмых для лошадей. Мы бежали рядом, рискуя попасть под колеса “Пикапа”, “Виллиса” или “Студебеккера”, а то и “БМВ” или “эмки”. Улица имени анархиста Фурманова оглашалась нашими криками: “Дяденька солдат! Дай жмых! Дай, Христа ради!”. Солдаты то хмурились, то смеялись, но жмых нам швыряли щедро и никогда не били нас, не прогоняли и матерно не ругались при детях. А мы грызли жмых и ржали, словно кони…

Мы не были голодны в такой мере, чтобы есть твердокаменные жмыхи, ломая зубы. Почему-то было интересно выпрашивать плитки подсолнечные прессованых выжимок у солдат. Черного хлеба было уже достаточно в магазинах. Карточную систему недавно отменили. Дома стояли банки с американским джемом, яичным порошком. Правда, за белым хлебом и мукой, за мясом, маслом и керосином были очереди, но и они день ото дня таяли. Проводились ежевесенние снижения цен и нам казалось, что коммунизм уже не за горами, что он грядет, если не грянет война.

А чтобы новой народной беды не случилось, нужна сильная армия, истинно народная, умеющая сражаться, защищать и побеждать.

Все мальчишки мечтали стать военными, но мысли их были далеки от карьерных расчетов. Мы желали умереть за Родину и за Сталина. Никто с нами не спорил, но мы до хрипоты доказывали друг другу, что все советское — самое лучшее, что наши новые машины гораздо прочней и быстроходней американских, что наши самолеты поднимаются выше, ведомые нашими соколами, что танки наши самые грозные и броня их неуязвима. А жмыхи были просто лакомством, которым одаривали нас наши солдаты, бравшие Будапешт, Прагу и Берлин…

— Теперь я, кажется, понимаю, почему ты стал лакировщиком действительности. Однако я вижу, что твои детские убеждения достойны уважения, — донесся издалека голос Отца.

— Да, мне не пришлось служить в армии, а с мечтой расставаться больно даже в детстве. А может, в детстве особенно больно терять мечту? Из-за того, что ты есть у меня, и мечта, пусть даже потерянная, и детство с сиротскими глазами, что-то сильное и неподвластное рассудку роднит меня с армией, которая является для меня продолжением нашей семьи, — сказал я в пустоту.

— Жаль, что династии не получилось, — вздохнул родитель. — Но я верю, что форму наденет мой правнук. Главное, чтобы он глубоко осознал, что, несмотря на дичайшие искажения времени, ему есть что защищать и кого защищать…

… Ребячьи игры в войну не приносили удовлетворения, но еще больше цементировали убеждения. Никто не хотел быть ни белогвардейцем, ни фашистом. Старшие пацаны как-то учинили суд военного трибунала над бродячей кошкой, назвав ее Геббельсом. Они повесили кошку, но без фюрера суд был каким-то неполным. И тогда они схватили маленького Ваську, объявили его Гитлером и решили казнить. Васькина мать едва спасла его, вытащив из петли. Она избила скалкой своего старшего сына Витьку Буденного и его друзей — маршалов Вовку Ворошилова и Юсупа Сталина. Я не был ни судьей, ни жертвой, обретаясь на крыше сарая в качестве разведчика. И мне попало от высокого начальства за то, что я вовремя не предупредил командование о появлении тети Дуни.

….Мы ходили в атаки на завалы из пустых ящиков, выставленных во дворе гастрономом; за баррикадами прятались наши противники из соседнего жилкомбината. Мы ложились грудью на пулеметы, сколоченные из фанеры. Мы стойко переносили гестаповские пытки, если попадали в плен, и умирали возле кочегарки со словами: “Большевики погибают, но не сдаются!” Но никогда, даже в мыслях, мы, советские солдаты, не убивали безоружных, не пытали пленных, не мучили стариков и детей, не издевались над женщинами и не стреляли в свой народ. Моральное состояние Советской Армии той поры зеркально отражалось даже и детских играх.

— Так оно и было, — выдохнула синева… и замолчала.

… Когда мы были уже юношами, и до нас стали доходить слухи о том, что советские солдаты уничтожили контрреволюцию в Венгрии, что наши танки вошли в Прагу, что наши солдаты воюют в Египте и где-то еще. Мы верили, что наша армия защищает мир и прогрессивное человечество от коварных происков поджигателей войны. А потом в нашу жизнь горькой болью вошел Афганистан… Опыт подавления инакомыслия за рубежом был использован и в родном до тоски Отечестве, когда Армию заставили выполнять функции не защитные, а карательные, когда изолировали ее от народа, поставив против своих же сограждан. Было такое чувство, что танками раздавили все святое, смешав с грязным снегом. И еще томило ощущение, что кто-то целеустремленно пытается дискредитировать армию, морально ее разложить, исподволь превратив вооруженные силы защиты, обороны, спасения в силы подавления собственного народа, в черные силы устрашения, сделав из солдат жандармов. Я не могу обвинять Армию, которой движет неукоснительный приказ и беспрекословный долг, даже ложно понятый. Есть, наверное, иные темные силы, которым выгодно противопоставить всех всему на свете, убить нравственность, внести в армию неуставные отношения, а попросту уголовные. Но мне думается, что все это временная накипь сажи с кровью, что армия является могучим организмом, способным к самоочищению и самоисцелению. Пусть кому-то хочется запачкать знамя, орошенное кровью дедов и отцов, но к светлому грязь надолго не пристанет. Армия должна проснуться, но не для переворота в государстве, а для поворота в сознании. Дисциплина является матерью порядка, а не анархия. Начинаться же она должна там, где в ней испытывают наипервейшую необходимость, где без нее никак нельзя, то есть в армии. Через период внешнего, принудительного, ученического, салажьего вбивания в голову солдата понятия дисциплины приходит глубокое, внутреннее, сильное убеждение в нужности порядка во всем, и это чувство становится сознательным и остается с человеком на всю жизнь.

Люди устали от перетрясок и мечтают о стабильности. Надежность может дать выздоровевшая Армия, являющаяся моделью государства. Я уже не раз говорил о том, что когда вежливые китайцы хотят проклясть кого-нибудь, они говорят: “Желаю вам жить во время перемен”. Наш народ на протяжении всей своей истории несет на себе бремя этого проклятия.

— Тебя снова начинает засасывать черный омут. Освободись от мрака и ожесточенности. Ницше говорил:”Если долго всматриваться в бездну, то бездна начинает всматриваться в тебя”. Очистись светом! -пророкотал из синевы Отец.

… Хрипло, словно простуженный, затрещал дверной звонок. Я потянулся так, что хрустнули суставы, и пошел открывать дверь. Оказывается, пришел проведать меня полковник Аскер Бакаев, последний Военный комиссар Казахстана, доктор военных наук, которого я по с тарой памяти называю Леней. 

Его приход меня очень обрадовал:

— Проходи, Леня! Ты очень вовремя.

Он же обращался ко мне странным образом, величая меня “Баке ага”.

— Подзарядка потребовалась. Баке ага, вот я и решил повидать вас, поговорить. Не помешал?

— Нисколько! Я как раз беседовал с Отцом об армии, — заверил его я, заметив, что брови его дрогнули и удивленно поднялись. Но он, умница, сразу понял в чем дело и лишь кивнул головой.

Я рассказал ему обо всем, что передумал и о чем повспоминал. Аскер задумчиво пил остывший чай и слушал меня очень внимательно. А я говорил о нашем настоящем времени или о чем-то как будто близком к нему:

— Наверное, было своевременным и необходимым перебаламутить застойное болото, очистить от пены и глины, оставив людям дающий тепло торф. Но языком сора из избы не выметешь даже за беспокойные десятилетия. Катализатором положительного спокойствия и гражданского мира должна, наверное, стать армия, а не многочисленные партии и движения, рождающиеся, как грибы посла дождя. Знамя демократии должна подхватить армия, ее разумное, честное и интеллигентное офицерство. Это будет новый паспорт надежного и порядочного партнера в мировом содружестве стран. Конечно, это не призыв к путчу, а пожелание перестройки в армии, где закваской должны стать думающие солдаты, а не замшелые солдафоны. Мы расточительно разбрасываемся квалифицированными военными кадрами. Мысль о гуманном порядке стала, на мой взгляд, актуальной крайне, но академистам и гуманитариям эту проблему, к сожалению, не решить. Демократия, по моему, и есть высший порядок, а не расхлябанность вседозволенности. Вот почему я говорю о нужности думающих кадров, имеющих понятие о порядке, но не о порядке, установленном окровавленными штыками. Армия обязана стать первой настоящей лабораторией перестройки, демократии в новых условиях, очиститься от бацилл дедовщины, от метастаз шовинизма, отказаться от нытья на плачевную жизнь офицеров, лишенных жилья, белья и прочего быта и подумать о том, что существует бытие. А главное, нужно очень постараться понять, выйдя за перегородки кастовой косности, не хватаясь при этом за автомат или саперную лопатку, справедливость критики в свой адрес, осмыслить происходящее и начать возрождение.

— Я с малых лет ношу погоны, ощущая их на плечах как огромную ответственность, даже если порой приходится надевать штатский костюм вместо кителя. Но я всегда старался ощущать и помнить, что на плечах должны быть не только погоны, но и голова, — рассмеялся Леня. — Моя позиция, мои мысли вам известны из моих книг и публикаций. Я хотел, чтобы написанное мной приносило пользу, а не вызывало обиды. Может, я пишу не в той тональности, чтобы быть понятым? Порой кажется, что никто уже в этом мире не тревожится о судьбе Вооруженных Сил, что никто не желает понять, что дело вовсе не в моих личных амбициях.

— Дело не в тональности, Леня, а в человеческой психологии. Все как будто жаждут перемен и в то же время не хотят их. Может, я ошибаюсь. Но ты стараешься говорить о достойных и серьезных вещах, в которых я, штатский дилетант и кухонный революционер, вовсе не разбираюсь. Но я интуитивно чувствую, что оздоровление должно начаться с армии. Дело не в функциональном предназначении Вооруженных Сил, а в том, что армия является сейчас тем упорядоченным монолитом, в которой можно наиболее рационально провести эксперимент по испытании демократии на нравственность и общества на правовой излом, — сказал я.

— Это был бы очень рискованный эксперимент. В нем будут задействованы вооруженные люди, и опыт может выйти из-под контроля. Начинать нужно, если такое вообще возможно, не с армии в целом, а с отдельных экспериментальных подразделений. Необходима четкая программа и бдительный контроль при ее выполнении. В политическом плане с армией нельзя связывать больших надежд; она имеет свое узкое назначение и, дай Бог, чтобы выполняла свои задачи на высоком уровне, — Леня заставил меня задуматься о другой стороне вопроса. — Советская Армия прекрасно выполняла свои задачи в Великой Отечественной войне. Но после победы стал резко поднимать голову армейский шовинизм. Кадрам, вышедшим из мусульманских народов, был перекрыт путь восхождения по служебной лестнице. Баурджан Момыш-улы тому ярчайший пример. Он не получил и сотой доли того, что заслужил своей кровью, верностью, честностью и храбростью. И никто из военных историков почему-то не говорит о том, что и 8 Гвардейская дивизия генерала Панфилова и 9 Гвардейская, которой командовал Момыш-улы, всю долгую войну вели сражения не с простыми солдатами вермахта, а с отборными элитными войсками из дивизии СС “Мертвая Голова”. И мужество его было отмечено через пол столетия Золотой Звездой, когда его уже не было в живых. Об этом говорят многие и недоумевают.

— Зачем об этом сейчас говорить… — начал было я, но Аскер прервал меня:

— Чтобы не повторить! Много ли было наград у Баурджана ата?

— Какое это имеет значение? — нахмурился я.

— Знаю, их было совсем немного, а сейчас и вовсе ни одной не осталось, — вдруг заявил Леонид.

— Что ты такое говоришь? — удивился я.

— Не успев получить Золотую Звезду, он превратился в Героя уже не существующего государства. А вместе с этим пропали и другие ордена и медали. В суверенном же Казахстане для него не нашлось ни ордена, ни высшего воинского звания, — махнул рукой Аскер.

— Насколько я знаю, посмертно воинские звания не присваиваются, -возразил я.

Леня покачал головой:

— В сороковых годах генералу Леклерку было посмертно присвоено звание Маршала Франции.

… Мы еще долго беседовали с полковником Бакаевым и мне было приятно, что он у меня есть и что я есть у него. А когда он ушел, я снова впал в детство. Вдруг я увидел себя сидящим на валуне, оставшемся после давнего наводнения. В стороне работали обнаженные до пояса пленные воины чужого государства, иной веры, непонятного языка, сыновья страшно далекой земли. Они все еще носят свою униформу. А охраняет их один-единственный советский солдат в выцветшей гимнастерке и с обычной трехлинейкой в руках, которую он держит, как оглоблю.

Я боюсь чужих вояк, которые кажутся мне опасными, даже находясь в плену. Но я верю нашему бойцу, с которым мне очень надежно. Он неторопливо раскуривает свою самокрутку и я тоже успокаиваюсь и спрашиваю у него:

— Дяденька, можно им немного хлеба дать?

Он кивает головой и отворачивается, а я медленно подхожу к военнопленным, чувствуя дрожь в сердце, и говорю:

-Япон, хлеб возьми! Яблоко возьми!

Японец улыбается, подходит ко мне, берег пол булки серого хлеба, пару больших яблок, гладит меня по голове и возвращается к своим.

— Это Сотаро, плотник деревенский. По деткам своим тоскует. А жену его зовут Таня, почти по-нашему, — слышу я за спиной голос конвоира. — Чудно, брат!

— О-Танэ! — услышал его японец и оглянулся. Он улыбался, но из глаз его тягуче лилась мутная печаль.

Эти солдаты уже не были врагами. Я это почувствовал всем сердцем. Непонятная жалость к обоим сдавила горло с такой силой, что я расплакался. Мне казалось, что в чем-то оба они потерпели поражение по воле сил куда более могущественных, чем генералиссимусы и императоры. Это были два простых несчастных человека, которым до войны нечего было делить в этой мимолетной жизни. А что делить всем людям кроме убожества существования, независимости от труда, отдыха и лечения, а также и бесплатного образования? Все бесплатное куда-то подевалось, хотя и раньше-то было не очень бесплатным, но простые люди жили, не зная, что они давно все это оплатили. Так почему бы не поделиться друг с другом тем светом человечности, который еще не погас? Еще чуточку согреть ближнего, а там, глядишь, и конец…

Люди на глазах вообразили себя люто враждебными друг другу и вместо гармонии стали искать виноватых. Но вовне ли следует искать неприятеля, не приемлющего дисгармонию? Не внутри ли нас самих затаился ворог, скрывающий наше несовершенство, наши пороки и невежество, из которых и проистекают эманации наших бед и неудач?

… Вечер за окном давно уже сгустился до черноты ночи. Я почувствовал потребность в комариных укусах внешнего мира и открыл форточку. В комнату ворвался рев машин и тяжелый запах бензинового перегара. Улица буйствовала, как одуревшая токсикоманка. Надо было подождать, пока она не угомонится и не заснет и только тогда впустить в дом поток остуженного воздуха. Я закрыл форточку и мне показалось, что я закрылся от самой жизни.

И вдруг я услышал мерный топот шагов и громкую солдатскую песню. Вглядевшись, я увидел, что проходит колонна военнослужащих. Наверное, солдаты возвращались в свою часть из Дома армии, где, должно быть, проходило какое-то мероприятие. Я почувствовал, что улица перестала буянить и затихла, словно испытывая сострадание и гордость.

Я почувствовал слабость и успел подумать, что это была, наверное, моя слабость к армии. Мир медленно закружился перед глазами. Я постоял, опершись о дверной косяк, стараясь выровнять дыхание.

Не стоим ли мы снова на головах? Не превратились ли в карточных валетов с двумя половинами туловищ на одной картонке, которыми играют двуличные короли? После многолетнего шулерства горько чувствовать себя болваном в крапленой карточной колоде. Ни тузом, ни королем, ни тем более шестеркой в этой затянувшейся игре я стать не хотел. Но мне говорили игроки, что вне колоды человек обречен. На что обречен человек, не принявший или не понявший правил игры? На жизнь или на смерть? А может он обречен на свое предназначение, на свою судьбу, в которой людские игры теряют смысл, ведь тогда вперед выступает Вечность и все приоритеты меняются. Судьбой Отца стала армия, а моей судьбой — Отец. И тут из ночи снова пришел родной голос, сказавший уже известные мне слова:

— Я приговорен к славе. Ты обречен быть сыном.

Я только недавно понял, что имел в виду родитель, когда сказал эти невеселые слова. И все же я сомневаюсь, что осознал их значение во всей полноте. Отец говорил, что слава приносит много страданий. Тщеславным людям трудно принять это утверждение, понимание которого приходит, наверное, только с опытом. Если слава не идет рука об руку с мудростью, скромностью и честью, она превращается в едкую отраву. Это всего лишь первый уровень понимания слов о славе, но к осознанию других пластов я еще не готов. А что касается обреченности быть сыном, то я особенно и не задумывался об этом, хотя догадывался, что родитель хотел сказать; мало быть только сыном своего Отца, надо всю жизнь стараться стать сыном народа и Отечества. Для такой огромной миссии у меня просто не хватило сил и знаний. И я даже не уверен, сумел ли стать просто сыном своего непростого Отца.