Меню Закрыть

Сердце нараспев — Валерий Михайлов – Страница 12

Название:Сердце нараспев
Автор:Валерий Михайлов
Жанр:Литература
Издательство:
Год:
ISBN:
Язык книги:Русский
Скачать:

Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0

Кузнецов, в отличие от Державина и Пушкина, не воздвиг своего «Памятника». Много чего написал, а вот этой традиции не продолжил. Пожалуй, некогда было… Впрочем, как-то обмолвился на эту тему. Правда, больше в сердцах. Случилось это аккурат в день собственного рождения — 11 февраля 2000 года. А дело в том, что, посещая свою родину — Кубань, поразился он, что землячки-то знать его не знают и не желают знать. Даже повитуха не признала! ( А, то-то! — возможно, воспрянет тот писатель, что спец по народности, — я, я прав!) Ну, и Поликарпыча по-человечески проняло от такого поведения земляков-кубанцев... 

И я загнул такую стать: 

— Эх вы, живущие без вести!

Мне будет памятник стоять

Вот здесь!

На этом самом месте!

Сгоряча поэт даже разбил оземь бутылку вина. Но… не прошло и строфы, как смирился со своим бесславием:

Ушёл я, голову склоня

Под мелодические визги.

Пускай Кубани на меня

Плевать… Зато какие брызги!

 («Посещение Кубани»)

А я вот, хоть родом отнюдь не с Кубань-реки, поставил бы там памятник Кузнецову даже за одно его стихотворение «Кубанка». Я очень люблю это стихотворение, и более того скажу: оно каждым словом своим, каждым звуком — народное. А потому Юрий Кузнецов, даже если бы у него было бы только одно это стихотворение, -народный поэт.

Клубится пыль через долину.

Скачи, скачи, мой верный конь.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

 Гроза гремела спозаранку,

А пули били наповал.

Я обронил свою кубанку,

Когда Кубань переплывал.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы, в ней зашитой

Рукою матери родной.

Кубань кубанку заломила.

Через подкладку Протекла,

Нашла молитву и размыла,

И в сине море повлекла.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы позабытой,

Молитвы родины святой.

Клубится пыль через долину.

Скачи, скачи, мой верный конь.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

1996 г.

Впрочем, я увлёкся и отвлёкся от того, что хотел сказать.

Оно, конечно, банально, что скажу, но что поделать?  -Великим русским поэтам надо ставить памятники не только там, где они родились, но прежде всего — в Москве.

Понятное дело, от нынешних столичных властей этого не дождёшься. Они-то, бедные, думают, что Окуджава с Высоцким великие поэты. Но ведь это не так.

Будут, надеюсь, когда-нибудь в России, Москве и другие власти, и другие градоначальники — духом русские, а не только фамилией. Да и сами москвичи, не исключено, разберутся, что к Чему.

А теперь, собственно, моё мечтание.

Стоит в будущей Москве, у общаги Литинстита, в скверике среди берёзок и рябин бронзовый Николай Рубцов на пьедестале. Да-да, именно там, у той общаги, откуда его время от времени всё выселяли коменданты, не пускали ночевать, именно того института, откуда его вечно выгоняли.

(Ещё бы я поставил Рубцову памятник в Ялте, куда он так и не смог поехать — отдыхать… Вон, благодарный Киев, поставил же памятник Паниковскому -наверное, за то, что в Киеве Паниковский гусей не крал… Почему же Рубцова не почтить монументом В Ялте: он всё же её курортную прославил в знаменитой своей стихотворной шутке.)

А в Переделкино, среди берёз и сосен Дома творчества, я бы возвёл памятник Николаю Ивановичу Тряпкину. Там он столько лет спасался от своего московского бездомья...

Молчите, Тряпкин и Рубцов,

Поэты русской резервации!..

Вот и пусть молчат — в бронзе. Они своё, что Бог велел, уже сказали...

Теперь Кузнецов… Долго я перебирал в памяти московские уголки. И вот что придумал. Тверской бульвар! Где-то между Пушкиным и Есениным. Это же не простое место: где Пушкин -там сердце вечной поэтической России. Поэт и сердце народа. Кузнецов — сердце России, такое, какое Бог дал нашей державе в последние времена. Он их любил — и Пушкина и Есенина. И в Литинститут, что расположен рядом, ходил — сначала студентом, потом преподавателем… Александр Блок совсем неподалёку стоит, и его Поликарпыч любил… Хорошее, подходящее место.

А я — их всех люблю!..

ПАМЯТИ ЮРИЯ КУЗНЕЦОВА

1.ПРОЩАНИЕ

Народ не заметил, что умер великий поэт

А может, народа уж нашего больше и нет?

Безмолвно плывут в небесах облаками стихи,

Слезами-росинками плачут нездешних цветов лепестки,

И Божии громы гремят в вышине неземной

Над бедной, слепой и оглохшей, родной стороной.

Я тихо вослед отлетевшей душе помолюсь.

Отчалила в вечность она, как небесная Русь.

Растаяли выдохом детским и тёплым лихие грехи,

Взошли, словно звёзды, рекою надмирной стихи.

Как долго им лить отрешённый до времени след

Туда, где своих-то почти никого уже нет.

2.СТАНСЫ

На берегах ветхозаветной

Леты Когда-то жили первые поэты.

Они молились в небеса убого

И слово брали для людей — у Бога…

Худы, угрюмы, страстны, светлооки,

Звались они по-древнему — пророки.

II

Мельчает время.Видно, вышли сроки.

Давно исчезли вещие пророки.

Кто нынче в небо молится убого?

И. кто теперь расслышит слово Бога?

На берегах новозаветной

Леты Тоскуют синеокие поэты...

III

Но крепок только Бог в пустынях рока-

И Он порой даёт средь них пророка.

3. МОЛИТВА

Я слеп, как червь, у древнего огня,

Обстала темень-тьмущая меня

Мои глаза не видят ничего.

— Отверзи очи сердца моего!

Сними заклятья вечную печать,

Чтоб книгу жизни мог я прочитать.

Открой мне навсегда пресветлый свет,

Где только жизнь, где смерти больше нет.

2004 г.

2007 г.

Сердце нараспев

(К 100-летию Павла Васильева)

1

- Ва-а-си-и-и-иль-е-ев!

Ветер свищет в этом синем, протяжном, зовущем «и-и», и небе высокое в нём всё гуще, синее, а потом, на далёком излёте -разреженней, пустыннее, как выцветающий ситец. А в звуке «е-ех тоска, темнеющий вечер, горе, безнадёжность.

- Па-а-а-ашка-а-а!

А в этом открытом «а-а-а» уже воет пространство, и рыдание западает в бездонную пустоту, и тонет в самом себе, не находя никакой опоры.

- Па-а-а-а-ве-е-ел!

Ястреба отверстых гласных улетели ввысь и пропали, канули где-то вдали. Ни отзвука в ответ, словно они растворились в высоте. Лишь тает беззвучно, словно в зареве заката, в его синефиолетовом океане это ножевое, слабеющее «е-е-е», пока не исчезает насовсем.

Не дождаться... - не откликнется он.

А ведь было время - как бился изнутри в одном его крепкое имени живой огонь жизни. Ветер вольно веял в нём степными цветами, сладостно горчащим полынком, резкой горькой полынью с её золотыми пахучими соцветиями-солнышками; и тёмно-синие мускулы иртышской стремнины играли в переливах упруги) волн, посверкивая серебристыми хребтами осетров и стерлядон и малиновыми искрами язевых и окуневых плавников; и тень огромного крыла плыла по ковылям и светло-сизым полынкам, по изжелта-белому горчащему солончаку; и слышался в этом именк шёлковый, свеже-зелёный шелест пойменных лугов; и в розовосиреневом тёплом сиянии млели покатые курганы и холмы, а за ними отстранённо синели зубчатые горные перевалы... Звяки бубенцов на лихих тройках, серебряное ржание лошадей, на речное берегу смех и напевы девок в цветастых продувных сарафанах тяжеломедный рёв колоколен, бодрые строевые песни бородаты) казаков... — ах, как много слышалось и виделось в этом ладном имени «Павел Васильев», солнечно-щедро напоённом яркими и сильными образами и напевами, каким-то вечно-незакатным горячим и живым русским словом. 

И вдруг всё оборвалось, и померкло, и стихло. Словно кануло с размаха в пропасть. И - тишина. Только тусклый отсвет звёзд в безлюдной степи на ковыльных метёлках, колышущихся беззвучно под вздохами слепого бродячего ветра.

- Па-а-а-аш...- ка-а-а-а-а...

2

27 лет жизни было отпущено ему на Земле.

Из крупных поэтов - меньше только Лермонтову.

Но, гений, духовидец, дворянской ранней зрелости пророк, Лермонтов богатырским махом в 26 лет прошёл отмеренный человеку путь и, исчерпав до дна земные страсти, достигнув невозможных творческих высот, уже скучал на Земле, уже томился её однообразием - в предчувствии неземной полноты бытия.

Васильев же, родившийся столетием позже, погиб, не испив до дна всклень налитой ему чаши... Смутно, глубиной крови он, видно, предчувствовал это, смолоду торопясь жить и творить на полную катушку. Жарким солнцем горела его весна, до черна его пожигало лето жизни - а ни осени, ни зимы ему уже не досталось. Как вольного и сильного зверя, гнали его ненасытные до живой крови людоеды-охотники. Два ареста за спровоцированное «хулиганство», тюрьма и подневольная тяжкая работа были показательными примерками. Как и унизительная «порка» в печати - сначала всеми эти непонятно, с чего именитыми Безыменскими, никого-негреющими Жаровыми, отроду-не-голодавшими Голодными, а затем и самим, сладкоречивым - по-адресу-властей - Горьким, который по возвращении с Капри, как карась в сметану, вошёл во литературе в роль некоего бога-Саваофа соцреализма - и крыл уже «фашистами» своих собратьев по перу, не угодных режиму. А затем и третий роковой арест, когда следователи-чекисты превратили «хулигана» в «террориста», будто бы желающего убить товарища Сталина.

3

Павел Васильев был обречён на гибель - сразу же как приехал в Москву.

Могли ли простить мертвяки живому, больные - здоровому, уроды — красивому, бездари - даровитому?..

Литературная байка: в застолье один из «псевдонимов» (новое имя, разумеется, было выкроено по романтическому советскому лекалу), резвяся и играя, брякнул, что-де невозможно придумать рифму к его «девичьей» фамилии и что если кто изловчится, зарифмует- тому ставлю могарыч. Однако на следующий же день его не менее шустрый рифмач-соплеменник выдал:

Товарищ Шейкман,

Не носите вшей к нам! - и выиграл в споре.

К тому времени, когда в столице появился Павел Васильев со своей яркой и горячей, как молодая кровь, поэтической речью, столько уже словесных вшей понатащили в нашу литературу, так её эта вшивота облепила и обсосала, что русской поэзии почти не стало видно одна советская. Синь Есенинских очей подменилась наглой мутью гляделок мутанта. Родник живой русской речи был заплёван и забит мусором косноязычной мертвечины. Большевики, они же первым делом поставили в Совдепии памятник Иуде Искариотскому - как первому революционеру. Чужебесие сделало своей речью чужесловие. В гниющем парнике советской поэзии начала 30-х годов голос буйного пришельца из глубин Сибири Пашк^ Васильева, наверное, показался всем этим Безыменским, Жаровым и Голодным - рыком дикаря. Зачем новым хозяевам страны и литературы язык порабощённых аборигенов? Как недавно дворяне, что изъяснялись между собой на французском, так и «одесситы» всех мастей быстро сварганили себе язык, слепленный из литературщины, канцеляризмов, жаргона и не переваренных в русской печи словесных переводных уродцев своего чужемыслия. Потому-то и травили настоящее русское слово, что не знали его и не любили. 

Блока -замучили. Гумилёва - расстреляли. Клюева - засмеяли. Есенина — довели до петли. Ахматовой - чёрный платок на роток. Булгакова - приговорили к немоте. Пришвина - в деревенскую нору. Клычкова, Платонова - в юродивые. На Шолохова - ведро помоев и клеветы.

В своей стране я словно иностранец, - подивился Есенин напоследок. Васильев же, через каких-то пяток лет, - своей стране, | а тем более её столице был попросту чужероден.

4

Русскую поэзию спешно перекраивали в советскую русскоязычную - маргинальную по своей сути. «Все сто томов партийных книжек» Маяковского и прочая стихо-тошно-творная муть массы его подражателей, как огромное нефтяное пятно, стало колыхаться на чистой её реке, отравляя всё живое вокруг. Не оттого ли футуристам понадобилось и Пушкина, солнце русской поэзии, сбрасывать с корабля современности, чтобы самим

Светить всегда,

светить везде...?

Только вот светили-то они холодным лунным светом, или фонарями на керосине из той разлитой нефти, или тусклыми «лампочками Ильича». Лиля Брик была в сущности глубоко права, бросив циничную реплику о том, что «самое лучшее у Володи - это

Ничего кроме,

как в Моссельпроме».

Ведь цель поэзии - поэзия, а не польза. Иначе получится, как в Пушкинском стихотворении: «Печной горшок ему дороже - /Он пищу в нём себе варит...». Коль скоро сочинитель - ради политических выгод или же ещё чего-нибудь другого - наступает на горло собственной песне, то он превращается в самоубийцу.

А тут - среди этих русскоязычных, опьянённых литературщиной стихоплётов - Павел Васильев! Поэт стихии, и стихии русской, народной - по духу, языку, культуре! Как слон в посудной лавке горшечников с их скудельным ремеслом.

Кто думает, что мужик тёмен, а культура принадлежит только «городским», весьма заблуждается.

Во-первых, культура - только производное от культа, - а кто же вернее крестьян берёг столетиями Православную Веру! Русские мужики неспроста назвали себя - крестьянами. Буквально это -«народ Креста». Если у других племён и народов слово «крещение» связано с греческим словом «баптизма» - «купание, омовение», то для русского сознания креститься - значит погрузиться в Крест, то есть пригвоздить себя к Кресту Господню, разделить Его участь на земле. Вот почему наша народная культура насквозь пронизана Православием. Сохранилось в ней, разумеется, как реликтовое свечение, языческое начало, но оно давно одомашнено, оправославлено, освящено тысячелетним светом Веры.

А во-вторых, так ли убог разумом мужик, воротящий нос от «городской» культуры? Вспомним умного и глубокого, казалось бы, целиком принадлежащего культуре «высшего света», Баратынского:

Старательно мы наблюдаем свет,

Старательно людей мы наблюдаем

И чудеса постигнуть уповаем:

Какой же плод науки долгих лет?

Что наконец подсмотрят очи зорки?

Что наконец поймёт надменный ум На высоте всех опытов и дум,

Что? - Точный смысл народной поговорки.

(1829)

Павел Васильев был наделён редчайшим среди писателе даром - даром живой народной речи, даром русского слова во все его красоте и силе, и этот дар соединялся в нём с поэтически талантом необычайной энергии и выразительности, причём энергии здоровой, жизнелюбивой, солнечной. Это здоровое по сути, народное начало отметил в нём Борис Пастернак известном отзыве 1956 года, на вершине своего творческого пули писательской зрелости и ясности мысли. Поначалу сказав, что начале 30-х годов Павел Васильев произвёл на него впечатлений приблизительно такого же порядка, как в своё время при первом знакомстве с ними Есенин и Маяковский, Пастернак выделил существенную подробность:

«Он был сравним с ними, в особенности с Есениным... безмерно много обещал, потому что в отличие от трагическоі взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, < холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурным! задатками».

(Правда, само по себе «безмерно много обещал» никак не определяет сделанного, сотворённого Васильевым в течение короткой жизни, по каким-то причинам Пастернак не высказывае своего мнения... но поговорим об этом позже.)

И далее - о сути поэтического дара Павла Васильева:

«У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы».

Замечательно-точное определение! (Не говоря о щедром и благородном, в Пушкинском духе, характере самого высказывания о собрате по литературе, столь редкостном по всем временам.)

Вернёмся к изумительному дару Павла Васильева - сызмалу смолоду в полной мере володеть русским живым народным словом. Кроме него, такой дар, по-моему, был тогда только у одного русского писателя - Михаила Шолохова. 

5

Шолохов - эпик по призванию и поэт по существу. Васильев -поэт по призванию и эпик по существу. И у того и у другого одна главная тема — гражданская война, в широком смысле этого понятия, то есть коренного изменения жизни в стране, связанного с революцией. И Шолохов и Васильев -с искренностью и страстью на стороне «рабоче-крестьянской» власти. Они считают её поистине народной, мужицкой, справедливой и, хотя видят реками льющуюся кровь, от чего рвётся сердце, душой принимают трагедию и считают жертвы неизбежными.

Оба выбрали «материалом» для своего песенного эпоса судьбу казачества - этого православного воинства, крепи и доблести России, сословия, приговорённого «мировыми революционерами» к поголовному истреблению, - тут оба писателя, как говорится, глядели в корень, потому что уничтожение России и всего русского с казачества и началось.

Не они первые среди так называемых крестьянских писателей поверили в революцию, или, говоря по-иному, испытали обольщение ею. Так, простодушный Сергей Есенин мнил себя на первых порах революционнее большевиков, а многоумный и многоискусный Николай Клюев с восторгом писал:

Есть в Ленине керженский дух,

Игуменский окрик в декретах...

Вскоре и тот и другой сильно разочаровались в «Октябре»: мужиков, перевернувших власть, загоняли в такую кабалу и рабство, что по сравнению с этим царское ярмо уже казалось шёлковыми путами, да к тому же выяснилось и вовсе страшное - всю Россию, Русь, нисколько её не щадя, ленинская гвардия бросала в костёр мировой революции, как какую-то охапку дров, чего и не скрывала, о чём с бешеной радостью вопила. До самой войны с Гитлером (с которым, как и с Наполеоном, на Россию шла вся Европа) идеи интернационала, мировой коммуны главенствовали в советской политике, а стало быть и в советской литературе, недаром такую популярность обрела светловская «Гренада», с её надуманным «хлопцем», который якобы «хату покинул, пошёл воевать, / Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать», и с этой псевдонародной, а-ля рюс, фальшью:

Гренадская волость в Испании есть.

(Сам романтический автор этой песни, даром что талантливо сработанной, чрез многие годы, уже пребывая в ранге застольного записного юмориста, как-то на вопрос, дескать, что вы больше всего любите писать, маэстро?, честно ответил: «Сумма прописью», чем лишний раз подтвердил, что в каждой шутке есть доля шутки.)

Если, старшие годами, Есенин и тем более Клюев скоро распрощались со своими чаяниями о революции, то Шолохов и Васильев остались ей верны. Только вот Шолохов, чудом уцелевший в кровавой рубке всего русского, после «Тихого Дона» в основном пил горькую, а Васильева - погубили молодым.

А теперь о термине «крестьянские писатели». Он появился в 20-е годы и в сущности был клеймом. РАППовские литературные критики придумали его затем, чтобы подчеркнуть у своих противников их политическую неблагонадёжность по отношению к «пролетарской» власти, а стало быть, и художественную ущербность для советской литературы. В гражданской бойне, в том или ином виде продолжавшейся до войны 1941 года, «крестьянских писателей» истребили почти поголовно (погибли Ганин, Есенин, Клюев, Клычков, Васильев, Орешин, Наседкин, Приблудный и другие), тогда как «пролетарские» почти все уцелели. Между тем «крестьянские писатели» (В.Маяковский назвал их -«мужиковствующих свора», чем не клеймо!) олицетворяли собой русский народ, ведь до революции крестьяне составляли 95. процентов населения страны, - и это ещё раз говорит, с кем, по сути, боролась советская власть.

Казалось бы, после Великой Отечественной войны литературные доносчики угомонятся? Этого не произошло. «Новые песни придумала жизнь», - как справедливо восклицал в своё время интернационалист Светлов. Идейные потомки рапповцев в 60-70-е годы создали термин «деревенщики». Ярлык, с явно пренебрежительным оттенком (дескать, колхозники! дярёвня!), и смысл его вполне понятен: писатели-почвенники, что жили Россией, народной судьбой, клеймились как ущербные, сомнительные, ненадёжные для социализма «с человеческим лицом» (разумеется, Ленина). Зато, по мнению либеральных литкритиков, вполне благонадёжными и художественно полноценными являлись писатели «городские», - назовём их в отличие от «почвенников» -«асфальтниками». И как раз этих расплодившихся «асфальтников» критики всё чаще и чаще стали называть - «русскими писателями». Однако что же тут, как не беззастенчивая подмена понятий, когда смысл переворачивается с ног на голову? Ведь на почве, на земле растут и хлеб и цветы, а вот на асфальте... ну разве что хилая, пахнущая бензином травка пробивается в трещинах.

Конечно, линия раздела проходила по языку: для одних он был родным, а для других не так чтобы очень; первые язык любили и  хорошо им владели, а вторые, коль скоро коверкали, должно быть, тайком ненавидели.

Однако, как ни крутил чёрт свой мохнатый хвост, «крестьянские», «деревенщики», «почвенники» - были и остаются - русскими писателями, тогда как «пролетарские», «городские», «асфальтники» - большей частью русскоязычными.

6

Главным обвинением против Шолохова выставили его молодость: не способен был двадцатилетний провинциал написать «Тихий Дон». Клеветники говорили тогда о первой книге романа. Но ведь четвёртая книга превосходит по художественной силе, поэзии первую - а написана она была тридцатилетним и никаких белоказачьих «гениев» вроде Ф.Крюкова тогда уже и на свете не водилось.

Ну, а «Песня о гибели казачьего войска», написанная Павлом Васильевым в двадцать лет! Ярые, сочные, буйные, упругие, солнечные, печальные, жестокие... - кровь с молоком! -народные говоры-заговоры-погудки, где от лирического распева и поминального плача до молодецкого озорства и удали переходы во мгновение ока, как в пылающем огнём и силой казачьем норове. Напевшись на все лады, хмельно и трезво насытившись песней, о чём задумывается-заговаривает этот сказочный юноша-богатырь, которому смолоду дарована невиданная по разнообразию и мощи народная речь, а вместе с ней и властная, несокрушимая жажда жизни?

Кончились, кончились вьюжные дни.

Кто над рекой зажигает огни?

В плещущем лиственном неводе сад.

Тихо. И слышно, как гуси летят.

Слышно весёлую поступь весны.

Чьи тут теперь подрастают сыны?

Чья поднимается твёрдая стать?

Им ли страною теперь володать?

Им ли теперь на ветру молодом

Песней гореть и идти напролом?

Чует, чует подспудно твёрдой стати певец, что рождённый владеть и страной, и словом, он одинок - как слишком живая мишень, и пули, невидимые пули уже летят в него откуда-то. Не оттого ли этот грустный, по сути, запевный вопрос у того, кто на молодом ветру песней горит и идёт напролом? И - брата по жизни он своего видит погибшего: