Меню Закрыть

Сердце нараспев — Валерий Михайлов – Страница 15

Название:Сердце нараспев
Автор:Валерий Михайлов
Жанр:Литература
Издательство:
Год:
ISBN:
Язык книги:Русский
Скачать:

Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0

...И ещё прошеньем прибалую —

Сшей ты, ради бога, продувную

Кофту с рукавом по локоток,

Чтобы твоё яростное тело

С ядрами грудей позолотело,

Чтобы наглядеться я не мог.

Я люблю телесный твой избыток,

От бровей широких и сердитых

До ступни, до ноготков люблю,

За ночь обескрылевшие плечи,

Взор и рассудительные речи,

И походку важную твою.

А улыбка - ведь такая малость! -

Но хочу, чтоб вечно улыбалась -

До чего тогда ты хороша!

До чего доступна, недотрога,

Губ углы приподняты немного:

Вот где помещатеся душа.

Прогуляться ль выйдешь, дорогая,

Всё в тебе ценя и прославляя,

Смотрит долго умный наш народ,

Называет «прелестью» и «павой»,

И шумит вослед за величавой:

«По земле красавица идёт».

Так идёт, что ветви зеленеют,

Так идёт, что соловьи чумеют,

Так идёт, что облака стоят.

Так идёт, пшеничная от света,

Больше всех любовью разогрета

В солнце вся от макушки до пят.

Так идёт, земли едва касаясь,

И дают дорогу, расступаясь,

Шлюхи из фокстротных кабаков,

У которых кудлы пахнут псиной,

Бёдра крыты кожею гусиной,

На ногах мозоли от обнов.

Лето пьёт в глазах её из брашен,

Нам пока Вертинский ваш не страшен -

Чёртова рогулька, волчья сыть.

Мы ещё Некрасова знавали,

Мы ещё «Калинушку» певали.

Мы ещё не начинали жить...

Здесь Павел Васильев поёт гимн (е только любви, женской и земной красоте - это ещё и его понимание жизни, и России, и русского слова, и, в конце концов, поэзии. Чуждый любым декларациям, никогда напрямую не заявлявший о своих, так сказать, эстетических взглядах, он лишь однажды, словно невзначай, промолвил: «Я хочу, чтоб слова роскошествовали, чтобы их можно было брать горстями. Есенин образы по ягодке собирал, а для меня важен не только вкус, но и сытость. Строка должна бить, как свинчатка». Можно представить, как Павел относился к продукции многих своих современников, чьи стихи, как кудлы шлюх, пахли псиной и были крыты кожею гусиной.

Наталья - не просто женское имя и конкретный - равно и собирательный - образ женщины. Это ещё, в переводе, и - родная. Здоровое, народное — вот что ему было по душе, и в жизни, и в Литературе. И возглас: мы ещё не начинали жить - он ведь и о себе, и о новой России, и о русских вообще.

Помнится, читая я в чьих-то воспоминаниях про Ахматову, что она называла лучшим стихотворением о любви в русской лирике «Турчанку» Осипа Мандельштама («Мастерица виноватых взоров, /Маленьких держательница плеч...»). Оно, конечно, дело вкуса, и кто-кто, но Анна Андреевна понимала в этом (и в теме, и в стихах) да и «Турчанка», по-своему, замечательное стихотворение. Однако, ненароком подумалось тогда мне, не всё же дышать духами и туманами полуподвала «Бродячей собаки» и гостиной «внеполой» Зинаиды Гиппиус, всем этим замкнутым эстетизированным пространством, с его камерными страстями и аквариумной красотой. А если всё-таки выйти оттуда на вольный воздух! Там небо, и солнце, и ветер - там жизнь. Там идёт и вечно будет идти по улице Васильевская «Наталья» -

..............пшеничная от света,

Больше всех любовью разогрета,

В солнце вся от макушки до пят.

........................................................

Слава, слава счастью, жизни слава...

19

Была у Павла Васильева ещё и «гражданская» лирика, если это можно так назвать. Но, как он ни бежал, задрав штаны, за комсомолом, голос - язык - выдавал.

Торопливая «Песня» с посвящением некоей Марии Рогатиной-совхознице, которая «Работу стремительную и слово / Отдать, не задумываясь, готова / Под солнцем индустрии вставшей стране...», - и не замолкает «Под кулацким обрезом, / Под самым высоким заданьем...». Или, видать, ещё быстрее настроченная «Песня германских рабочих», которых ждёт

Наша, наша страна! Страна

Розы (разумеется, Люксембург - В. М.),

Карла (вот только какого: Маркса? Либкнехта? - В.М.)

И Соловьёв!..

Эта и прочая подобная газетная дребедень никого из супротивников по литцеху, ни, конечно, самого Пашку не могли обмануть. Васильева уже вовсю обзывали в печати кулаком, певцом казачества - а это всё равно что - врагом народа.

А молодой поэт уже замахнулся - да что там замахнулся! -вовсю писал непомерный, казалось бы, неподъёмный никому, по таким молодым годам, труд- поэму «Соляной бунт» (1932-33 годы).

Гомеровский, без шуток, замах! Богатырская творческая дерзость! И какое сильное, долгое дыхание, какое литое слово, какое поэтическое мастерство!

Недаром в июне 1932 года выдохнулось — гекзаметром! -программное, вроде бы тёмное и отстранённое от современной ему жизни, стихотворение, в котором Васильев, подчиняясь могучей своей воле автора и творца, метафорически выразил то глубинное, серьёзное, неотступное, что одолевало его душу:

Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе,

Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и крушенье,

Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями как розы,

И быков, у которых вздыхают острые рёбра.

Веки тяжёлые каменных женщин не дают мне покоя,

Губы у женщин тех молчаливы, задумчивы и ничего не расскажут,

Дай мне больше недуга этого, жизнь, - я не хочу утоленья,

Жажды мне дай и уменья в искусной этой работе.

Вот я вижу, лежит молодая, в длинных одеждах, опершись о локоть, -

Ваятель тёплого, ясного сна вкруг неё пол-аршина оставил,

Мальчик над ней наклоняется, чуть улыбаясь, крылатый...

Дай мне, жизнь, усыплять их так крепко - каменных женщин.

Это же молитва его Господу - жизни! Молитва о мастерстве, о вечности...

В январе 1933 года он вновь обращается к этому образу в стихотворении «Каменотёс», где уже почти напрямую пишет о себе, о своём пути:

Пора мне бросить труд неблагодарный -

В тростинку дуть и ударять по струнам;

Скудельное мне тяжко ремесло.

Не вызовусь увеселять народ!

Народ равнинный пестовал меня

Для краснобайства, голубиных гульбищ,

Сзывать дожди и прославлять зерно.

Я вспоминаю отческие пашни,

Луну в озёрах и цветы на юбках

У наших женщин, первого коня,

Которого я разукрасил в мыло.

Он яблоки катал под красной кожей,

Свирепый, ржал, откапывал клубы

Песка и ветра.

А меня учили Беспутный хмель, ремённая коса,

Сплетённая отцовскими руками.

Я, полонённый, схваченный, мальчишкой

Стал здесь учён и к камню привыкал.

Барышникам я приносил удачу.

Здесь горожанки эти узкогруды,

Им нравится, что я скуласт и жёлт.

В тростинку дуть и ударять по струнам?

Скудельное мне тяжко ремесло...

Скуда и скудель, по Далю, могут происходить от худой. Скудельный - гляняный, из глины или взятый от земли; непрочный, слабый, хрупкий и ломкий, как скудель; праховый, тленный, бренный и земной, преходящий. То бишь лепить печные горшки-однодневки - приятственные стихи да напевы - для развлечения барышников и узкогрудых дам - это становится для молодого поэта тяжким, недостойным занятием. 

Нет, я окреп, чтоб стать каменотёсом,

Искусником и мастером вдвойне...

Эпос, широкий, полновесный, волнующий своим долгим, важным дыханием вот что тревожит душу певца, что просится на свет, на волю.

Ещё хочу я превзойти себя,

Чтоб в камне снова просыпались души,

Которые кричали в нём тогда,

Когда я был и свеж и простодушен.

Поэт осознаёт своё суровое эпическое призвание, свой истинный дар - извлекать из камня истории ли, мёртвой бессловесной природы спящую в них душу жизни, а этого можно добиться лишь сверхусилием, превзойдя самого себя.

Теперь, увы, я падок до хвалы,

Сам у себя я молодость ворую.

Дарёная - она бы возвратилась,

Но проданная — нет!

Я получу Барыш презренный - это ли награда?

Его уже тяготит ненадёжная лёгкая слава - ему необходим, быть может, непосильный, но настоящий удел художника:

Заброшу скоро труд неблагодарный -

Опаснейший я выберу, и пусть

Погибну незаконно - за работой.

Гибель свою он предчувствует - но идёт на неё. Потому что не может не выполнить то, что ему предназначено, что велено свыше и послано вместе с даром, без чего не стать самим собою.

Тогда сурово я, каменотёс,

Отцу могильный вытешу подарок:

Коня, копытом вставшего на бочку,

С могучей шеей, глазом наливным.

Пройдёт несколько лет - и эти слова окажутся пророчеством. Отец Павла, Николай Корнилович, с которым они, наделённые одинаково сильными характерами, ни в чём не могли сойтись, который и учил его не однажды ремённой косой, будет шататься по улицам Омска, сам не свой от горя, и кричать на каждом углу проклятия «сволочам, загубившим его сына, гениального поэта». Власти, понятно, не долго терпели: арестовали старого учителя математики, обвинили в антисоветской агитации и расстреляли весной 1941 года. 

И, наконец, последние строки «Каменотёса»:

Но кто владеет этою рукой,

Кто приказал мне жизнь увековечить

Прекраснейшую, выспренною, мной

Не виданной, наверно, никогда?

Ты тяжела, судьба каменотёса.

20

Кто?

Вопрос задан самому себе, и остаётся без ответа. И в этом стихотворении, и во всём творчестве Павла Васильева.

Кто, не называемый словом, властно распоряжается жизнью поэта, принуждает его к тяжёлому труду и, не давая зреть воочию выспренною - то есть более, нежели просто высокую -возвышенную, воспарившую - жизнь, не обещает взамен ничего и ведёт на гибель? И поэт понимает это, по доброй воле выбирая опаснейший труд: «...и пусть/ Погибну незаконно - за работой».

Здесь, быть может, мы сталкиваемся с величайшей загадкой самой творческой личности Павла Николаевича Васильева.

21

В конце июля этого года мы с поэтами Сергеем Комовым, Фёдором Черепановым и филологом Петром Поминовым отправились на машине в Балгынское ущелье, расположенное в Восточно-Казахстанской области близ села Большенарым. Сергей Комов давно обещал свозить нас туда. Сам он с весны до осени живёт неподалёку, на берегу Бухтармы - водохранилища, в котором «утонул» Иртыш, текущий меж скал и степей до Усть-Каменогорской плотины, и дальше, уже на «воле», к Семипалатинску, Павлодару, Омску.

Балгын, в переводе с казахского, - что-то вроде «детёныш». Крутые увалы, заросшие лесом; шумная горная речка; да и по сельской улице, тянущейся ущельем, бежит безо всяких берегов чистый горный ручей.

В эти места одиннадцатилетний Пашка Васильев приехал летом 1921 года навестить дядю. Знал он только степь - а тут могучие горы, похожие на застывшие каменные волны, весёлая бурная речка с ледяной водой. Мальчишка был потрясён увиденным, и в нём проснулось вдохновение. Самое раннее из дошедших до нас стихотворений Павла написано как раз в этом Балгынском ущелье, 24 июня 1921 года.

....Ну, а мы посидели на берегу речки Балгынки: помянули Павла Васильева, помянули и нашего товарища Евгения Курдакова, который всё мечтал собирать тут поэтов в конце июня, чтобы дух Васильева осенял бы их всех...

В машине, меж книг, я обнаружил; старенький, весь в карандашных подчёркиваниях, сборник, изданный в Начале 1980-х «Молодой гвардией» на газетной бумаге. Там и было напечатано это первое стихотворение Павла. Впрочем, Это ещё нё стихотворение, а некий поэтический субстрат, насыщенный раствор, в котором зреют кристаллы; поток воспалённого вдохновением сознания; живая завязь плода, не успевшего созреть. Тем более Этот, по сути, черновик интересен,

«Алтай! На сопки дикие, покрытые густым березняком, на камни острые, седым ручьём разбитые, я (исповедь свою принёс

- зачёркнуто), (первый стих принёс - зачёркнуто) свой рассказ принёс!

Лишь здесь, под синей вереницей седых, косматых гор... я пропою».

Итак, отнюдь не исповедь, не первый стих - рассказ принёс.

Предвидение, предчувствие ведёт рукой ещё вроде бы не сознающего себя гениального подростка; изнутри он постигает суть своего поэтического дара, внешне повествовательного, прозаического - но пронизанного песней, напевом, стихией жизни.

В том, что зачёркнуто - «первый стих принёс» ничего необычного нет: может, это уже и Не первое стихотворение, можёт, ещё раньше началось сочинительство у мальчика с таким кипящим воображением, да и чует он: заурядная строка! Удивительно другое

- как он понял сызмалу, что не исповедь принёс на сопки дикие поразившего его, жителя степного Павлодара, Балгынского ущелья. Разумеется, что такое исповедь, он хорошо знал, наверняка в детстве и сам исповедовался в церкви, - хотя впечатляет само по себе это слово в стихотворении одиннадцатилетнего подростка, по сути ещё мальчишки. Юный Павел ясно осознаёт, что не исповедник он по своему характеру, что его занимает не столько жизнь собственной души, сколько жизнь сама по себе, природа, борьба, кипение человеческих страстей. Его воображение будит вулкан жизни как таковой: и своей, и родной страны - но не вулкан души (пророчеств, духовидения, как, например, у юного Лермонтова). 

И, если далее всё же вспыхивают в этих стихах Пашки Васильева новые пророческие строки, то они касаются только самого себя, да он и не предрекает вовсе - предчувствует:

«В глухом сибирском уголке родился я. Не знала мать, когда качала в люльке, напевая, что скоро песню напевать нужда мне будет злая...»

Вот, что он торопливо, не обрабатывая пишет вслед за этим, вот что его по-настоящему волнует (передаю это в сгустках образов одиннадцатилетнего поэта):

- лишь ветер злой всё пел и пел;

- дни вереницей однообразно пролетали, чего-то ждали все;

- ну, кто бы только угадал, что эта нива золотая кровью алой насытится, и, струйкой серебристой, ручей смешается с кровавой струёй;

- что скоро над землёй усталой взовьётся красный стяг, ... Россия, время отмахнувши, с ним сделает свой первый шаг;

- и вот взлетел орёл кровавый, затрепыхал крылатый флаг, и, уничтоженный, разбитый, уполз его тиран и враг;

- и в первый раз народ порабощённый... осмелился сказать: «Я - всё!»;

- расширив воли круг стеснённый, он громко крикнул: «Всё моё!»

Революция, свержение монархии, гражданская война - всё это выражено в наивных образах, но как ярко и стремительно оно проносится в раскалённом воображении юного сочинителя.

Тут в точности угадано основное содержание всей его поэзии, множества стихов и поэм, которые суждено ему написать до своей ранней гибели.

И чуть-чуть дальше - из этой водопадом летящей стихопрозы:

«...Вот умчалась гроза, порассеялись молнии красной враги, тучи чернильные, громы небесные прочь ускоряют шаги! Вот уж и небо, сверкая сапфирами нежных невидимых глаз. Вот и весна с серебристыми клирами, полная светлой надежды для нас...»

Алмазные проблески поэзии в этих строках: нежных невидимых глаз, весна с серебристыми клирами. Это ещё не Павел Васильев с его буйным цветением образной плоти, написанной словно бы горячим маслом, - это ещё акварельные наброски, но и в них ощущается щедрая словесная теплота, благодарность жизни и природе.

22

Подымайся, песня, над судьбой,

Над убойной

Треснувшею

Снедью, -

Над тяжёлой

Колокольной медью

Ты глотаешь

Воздух голубой.

................................

Есть в лесах

Несметный

Цвет ножовый,

А в степях

Растёт прострел-трава

И татарочник круглоголовый...

Смейся,

Радуйся,

Что ты жива!

Если ж растеряешь

Рыбьи перья

И солжёшь,

Теряя перья, ты, -

Мертвые Уткнутся мордой

Звери,

Запах потеряв,

Умрут цветы.

Вот так, как песня над судьбой, поднимался и эпос Павла Васильева - могучий «Соляной бунт» (1932-1933)!.. Яркая, широкая, буйная, правдивая картина предреволюционной казачьей жизни, написанная с необыкновенной изобразительной силой. Полотно, замешанное на крови солёной: беспощадное к крови своей и вере - и полное сочувствия к степнякам-казахам.

Вознесли города над собой - золотые кресты,

А кочевники согнаны были к горам и озёрам,

Чтобы соль вырубать и руду и пасти табуны.

Казаков же держали заместо дозорных собак

И с цепей спускали, когда бунтовали аулы.

У каждого народа и у каждой страны своя правда: есть правда России - и правда Степи, (правда империи - и правда национальных окраин. У Пушкина в «Медном всаднике» правда Петра сталкивается с правдой маленького обиженного человека Евгения: Пушкин понимает и того, и другого - и не судит. Васильев же судит - судит казаков, как ему кажется, единственно справедливой правдой - правдой революции. Но поэма-то написана через десять лет после окончания гражданской войны, в которой как раз-таки казаков как сословие эта самая революция уничтожила и почти поголовно истребила. И автор хорошо знает об этом. Тем не менее так заканчивает свою поэму:

Пой, Джейтак!

Ты не малый - великий,

Перекраивай души и жизнь.

Я приветствую грозные пики,

Что за жизнью ярковской гнались!

То искали Голодные сытых

В чёрном зареве смерти,

В крови.

И теперь, если встретишь несбитых,

Не разглаживай брови - дави!

- Боевое слово,

Прекрасное слово,

Лучшее слово Узнали мы:

Революция!

Вера в революцию у него, кажется, беспредельна, хотя эпилог резко выпадает из художественной ткани всей большой и сложно структурированной поэмы: он весьма похож на то, что называется

- не пришей кобыле хвост. Васильева это, как видно, нисколько не смущает; и последующие его крупные вещи («Кулаки», «Синицин и К», «Христолюбовские ситцы» оканчиваются точно таким же образом

- поэт будто обрывает свой сказ, и всегда - небрежной расхожей агиткой. А ведь он уже давно стал настоящим каменотёсом, то бишь мастером. Судя по всему, что-то неладное происходит в его душе, коль скоро под нож идёт художественность...

И есть в «Соляном бунте» строки, что проливают косвенный свет на происходящее в его душе.

В поэме он рисует, отмеченный массовыми восстаниями, но вполне благополучный для Степи 1916 год. А картина, и образы, и краски - словно из начала 1930-х годов (когда и писалась поэма), а это годы великого казахского бедствия, повальной голодухи, вызванной насильственной коллективизацией - «Малым Октябрём», как назвали её в Казахстане «мировые революционеры».

 Некуда деваться - куда пойдёшь?

По бокам пожары - и тут, и там.

Позади - осенний дождь и падёж.

Впереди - снег

С воронами пополам.

Ой-пур-мой...

Тяжело зимой.

Вьюга в дороге

Подрежет ноги,

Ударит в брови,

Заставит лечь,

Засыплет снегом

До самых плеч!

Некому человека беречь.

Некому человека беречь.

Идёт по степи человек,

Валится одежда с острых плеч...

Скоро полетит свистящий снег,

Скоро ему ноги обует снег...

Скоро ли ночлег? Далеко ночлег.

А пока что степь рыжа-рыжа,

Дышит полуденной жарой,

В глазах у верблюда

Гостит, дрожа,

Занимается Странной игрой:

То лисицу выпустит из рукава,

То птицу,

То круглый бурьяна куст.

Стук далёк, туп. Зной лют.

Небо в рваных Ветреных облаках.

Перекати-поле молча бегут,

Кубарем летят,

Крутясь на руках.

Будто бы кто-то огромный, немой,

Мёртвые головы катает в степи...

Это же картины голода, бегства, полубреда. Тогда Из охваченных бедствием аулов бежали около двух миллионов Казахов, и многие полегли навсегда в степи... 

Что же водит пером Васильева, куда его заносит воображение? Очень похоже, что - в продутую стужей и голодом казахскую степь 1932-33 годов (когда и писалась поэма), к великому джуту (мору), о котором ни слова не было в печати, но о котором, конечно, все знали. Не от этой ли соли так горько было поэту? (Да и народных бунтов против зверских методов коллективизации в Степи тогда хватало.) Не оттого ли он так сочувствует дореволюционным степнякам, что его сердце болит от массовой гибели крестьянства в Казахстане, на Украине, в Поволжье, на Северном Кавказе, где людей косит голод?..

После «Песни о гибели казачьего войска» рапповцы поносили Павла Васильева как певца белоказачества. В «Соляном бунте», где он жестоко клеймит казаков, бдительные литературные критики всё равно углядели поэтизацию старой казацкой жизни и реакционную окраску. Как ни рвётся поэт служить своему кумиру - революции, никак он не вмещается в идеологические рамки советской литературы: давно его уже приметили как врага.