Меню Закрыть

Сердце нараспев — Валерий Михайлов – Страница 14

Название:Сердце нараспев
Автор:Валерий Михайлов
Жанр:Литература
Издательство:
Год:
ISBN:
Язык книги:Русский
Скачать:

Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0

Портрет, как видим, красочный и не без пристрастия. Даже Шаламов, писатель и человек прямой, хоть жёсткий, но объективный (что же тогда говорить о других?), видит только внешнее - и броскую красоту, и скандальную известность. Ну почему Васильев должен походить на сибирского хлебороба, если он сын учителя математики и купеческой дочери и, разумеется, по жизни и существу человек культуры? Коль родом из Сибири, то вовсе не значит, что не отрывал рук от сохи; судя по многой начитанности своей - от книг рук не отрывал. И что было бы печатать редактору Гронскому, если бы Павел не написал к своим двадцати трём годам множества замечательных стихов и двух потрясающих по размаху и силе эпических произведений - «Песни о гибели казачьего войска» и «Соляного бунта»? И не только новой одеждой наслаждался молодой, с гибкой фигурой, и вообще вроде бы такой удачливый парень: но прежде всего - свободой. Лишь полгода назад он вышел из тюрьмы, где следователи несколько месяцев «шили» ему ни много ни мало - «русский фашизм». И гэпэушников не столько интересовали «хулиганские» выходки поэта, раздутые травлей в печати, сколько стихи и политические взгляды. Конечно, «органам» хорошо были известны его злые эпиграммы, которые Павел не раз, хохоча, читал своим друзьям и приятелям по литературному цеху (а кому не известно, что меж ними всегда водилось немало добровольных и платных осведомителей). Вот эти сочинённые в несколько минут экспромты:

Ныне, о муза, воспой Джугашвили, сукина сына.

Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело.

Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался.

Ну что ж ты наделал, куда ты залез,

расскажи мне, семинарист неразумный!

В уборных вывешивать бы эти скрижали...

Клянёмся, о вождь наш, мы путь твой усыплем цветами

И в жопу лавровый венок воткнём.

Заметим, этот экспромт, написанный для пущего смеха важным гекзаметром, появился за несколько лет до стихотворения Осипа Мандельштама «Мы живём, под собою не чуя страны...» (в котором, кстати, «кремлёвский горец», несмотря на точность портрета, всё-таки не назван по имени, но которое в конце концов привело Мандельштама к ссылке, аресту и гибели).

И ещё одна эпиграмма Павла Васильева, вызванная травлей крестьян и всего русского, которую вели в печати местечковые «мировые революционеры» всех мастей:

Гренландский кит, владыка океана,

Раз проглотил пархатого жида.

Метаться начал он туда-сюда.

На третий день владыка занемог,

Увы, жида переварить не мог.

Итак, Россия, о, сравненье будет жутко

-И ты, как кит, умрёшь от несварения желудка.     

Обе эти эпиграммы - и Павел, отличавшийся трезвым умом, не мог этого не знать - могли стоить жизни (да так оно через несколько лет и случилось). Но он - и не скрывал написанного. Значит, что-то сильно болело в его душе. Однако этого не подметил даже такой проницательный собрат по перу, как Варлам Шаламов.

В поездках по стране Павел к тому времени на всякое насмотрелся, он знал её подноготную, о которой молчали газеты.

Рыдают Галилеи в нарсудах,

И правда вновь в смирительных рубашках,

На север снова тянутся обозы,

И бычья кровь не поднялась в цене.

Обозы на север - это начало насильственной коллективизации,  это крестьяне, которых под конвоем ведут на гибель...

Елена Вялова, вдова Васильева, долгие годы отсидевшая в лагерях за мужа, вспоминала, как однажды в Подмосковье Павел увидел толпу арестантов за рытьём канавы, попросил остановить машину и долго разговаривал с одним из них, а потом передал для заключённых все деньги, что были у него и предназначались для отсылки в Омск, Глафире Матвеевне. 

Тут вспоминается одна из последних сохранившихся «вольных» фотографий поэта (а сколько их было «тюремных», в анфас и профиль, из следовательских «дел»!). 1936 год, лето, Омск. Павел стоит с матерью то ли возле учреждения, то ли магазина. Он - на земле, Глафира Матвеевна на ступеньке. Он в расшитой рубашке, руки в карманах, широко расставив ноги, чуть склонив упрямую голову. Будто упирается в землю, будто противостоит какому-то незримому страшному ветру. Взгляд исподлобья, серьёзный и пронзительный, непокорный, - взгляд загнанного человека, не сломленного, не сдающегося - всматривающего в судьбу. А мать, в белом платье и в белом берете, с сжатыми губами, глядит прямо и просто, и с такой глубокой печалью, будто уже предчувствует, что недолго им всем - семье - жить на свете. Через год расстреляют её первенца, и она умрёт с горя.

...А с Мандельштамом Васильев был в добрых приятельских отношениях, не раз встречались, даже обменивались шутливыми стихами.

«Тогда в Москве стал обращать на себя внимание Павел Васильев - казацкий поэт, явившийся в столицу из Сибири. Это был двадцатидвухлетний красавец, кудрявый блондин с вздрагивающими крыльями носа, высокий, на редкость стройный. Осип Эмильевич его полюбил. Васильев платил тем же, часто прибегал, читал свои стихи...»

(Из воспоминаний Эммы Герштейн)

Именно за Мандельштамом в 1935 году записали фразу: «В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П.Васильев»...

16

Павла Васильева несла поэтическая стихия редкой мощи и в напоре своём ворочала глыбами поэм, выбрасывала на берег алмазы и самоцветы лирики. Но было в том потоке и немало сора - стишков-однодневок, рифмованных лозунгов, эмоциональной невнятицы и прочих пузырей и пены.

Любой поэт оставляет после себя небольшой том избранной лирики и лучших поэм, остальное уносится временем. Васильеву всегда не везло с изданиями: при жизни составленные им книги «не пропустили», а что-то и под нож пошло; потом двадцать лет его как «врага народа» вовсе не печатали, предав забвению само имя; а когда во второй половине 50-х годов начали понемножку издавать, ; то составители сборников смешивали первоклассные стихи со второстепенными, всё пытаясь доказать издателям и идеологам, что поэт был не «контрой», а «нашим, советским».

Заново «открытый», он вызвал у читателей большой интерес, хотя такого бума, как вокруг Есенина, не случилось. Оно и понятно: душевная лирика всегда ближе публике, нежели героический эпос.

Но с течением времени внимание к поэзии Павла Васильева поугасло, а новых его книг, которые были бы составлены с любовью и взыскательно, так и не появилось. Скажем, ни в библиотечке мировой лирики, ни в малой серии «Библиотеки поэта» (где более строго отбираются стихи и поэмы, чем в серии большой) книги Васильева не вышли. Литературная критика, увлечённая больше молодыми именами, говоря о творчестве поэта, отделывалась довольно поверхностными суждениями и невнятным бормотанием. Как при жизни у Павла Васильева водилось множество врагов и завистников, так и после гибели и двадцатилетнего забвения их вроде бы не поубавилось, а те из них, кто некогда «разоблачал» его в своих газетных доносах, давно сделавшиеся вершителями «литературного процесса» в стране, казалось, всё не могли простить поэту яркости и самобытности таланта.

Издать бы для начала двухтомник поэзии Васильева, чтобы в первом томе были лучшие его стихи и примыкающие к ним по духу короткие лирические поэмы, а во втором - эпические шедевры! Но нет - пока всё сваливают в кучу. Настоящего, умного издателя для Павла Васильева ещё не нашлось...

...А ведь уже в двадцать лет он взлетал в лирике к настоящим высотам!

Гале АНУЧИНОЙ

Вот мы идём с тобой и балагурим.

Любимая! Легка твоя рука!

С покатых крыш церквей, казарм и тюрем

Слетают голуби и облака.

Они теперь шумят над каждым домом,

И воздух весь черёмухой пропах.

Вновь старый Омск нам кажется знакомым,

Как старый друг, оставленный в степях.

Сквозь свет и свежесть улиц этих длинных

Былого стёртых не ищи следов,

Нас встретит благовестью листьев тополиных

Окраинная троица садов.

Закат плывёт в повечеревших водах,

И самой лучших из моих находок

Не ты ль была?

Тебя ли я нашёл,

Как звонкую подкову на дороге,

Поруку счастья? Грохотали дроги,

Устали звёзды говорить о боге,

И девушки играли в волейбол.

(1930 г.)

Какое чудо! Какая летящая лёгкость дыхания! Словно бы напрямую, в первозданной свободе, вливается в нас волшебное чувство первой влюблённости, искренней, полнокровной и благодарной радости жизни. И Божественный её смысл, как светящееся облачко, летит над строками...

И ещё: кто, кроме молодого Пашки Васильева, мог бы соединить в единой, живой ткани стихотворения эту благовесть листьев тополиных окраинной троицы садов со звёздами, уставшими говорить о боге, и девушками, играющими в волейбол! Тут и земное и небесное, и жизнь и литература, ставшая самой жизнью (как изящно, непосредственно и - на миг - победительно вспоминается вдруг поэту уже давно вошедшее в кровь каждого русского человека Лермонтовское «И звезда с звездою говорит...»), - тут само естество и дыхание поэзии...

17

Лирика Павла Васильева на редкость жива и стремительна, неожиданна и многообразна. Она кипит жаждой жизни и свежестью чувств, энергией постижения окружающего мира и силой воображения, ненасытной зоркостью взгляда и меткостью слова. Смолоду Павла не могли удержать никакие стены, он поэт открытого пространства - от океана и до океана; это не комнатный мечтатель, что лишь изредка выглядывает из своего уютного уголка в мир, - ему нужна, как небо птице, как идущей на нерест рыбине стремнина, как зверю воля, живая жизнь во всём её разнообразии. Он не боится жить, а наоборот, очертя голову, бросается в самый водоворот жизни.

Семнадцатилетним юношей Васильев обещает:

Моя республика, любимая страна,

Раскинутая у закатов,

Всего себя тебе отдам сполна,

Всего себя, ни капельки не спрятав.

(«Рыбаки», 1927 г.)

Это обещание оказалось клятвой - и на поверку исполненной.

В двадцать два года из него вырывается горделивое, но трезвое признание:

И здорово жизнь козыряет нами,

Ребятами крепкими, как свежак.

(«Семипалатинск», 1931 г.)

Им же самим не только жизнь козыряла - русская поэзия. Поразительно его стихотворение к матери («Глафира», 1930), где ни слова о нежной сыновней любви, неизменной во всю его жизнь, а прямое и жесткое объяснение своего пути, который мать обязана понять и принять.

Припоминай же, как, поголубев,

Рассветом ранним окна леденели

И вразнобой кричали петухи

В глухих сенях, что пьяные бояре,

Как день вставал сквозною кисеёй,

Иконами и самоварным солнцем,

Горячей медью тлели сундуки

И под ногами пели половицы...

Я знаю, молодость нам дорога

Воспоминаньем терпким и тяжёлым,

Я сам сейчас почувствовал её Звериное дыханье за собою.

И тут же, не щадя ни мать, ни себя:

...И я, твой сын, и молод и суров

Весёлой верой в новое бессмертье!

Пускай прижмётся тёплою щекой

К моим рукам твоё воспоминанье,

Забытая и узнанная мать, -

Горька тоска... Горьки в полях полыни...

Но в тесных ульях зреет новый мёд,

И такова извечная жестокость -

Всё то, что было дорого тебе,

Я на пути своём уничтожаю.

Жить, жить, какой бы жизнь ни была!..

Как ветер, прям наш непокорный путь.

Узнай же, мать поднявшегося сына, -

Ему дано восстать и победить.

Ему, как воздух, необходим весь мир, всё пространство Земли и воображение, напитавшееся простором в странствиях по стране, уже захватывает в себя и Восток и Запад.

Ты строй мне дом, но,с окнами на запад,

Чтоб видно было море-океан,

Чтоб доносило ветром дальний запах

Матросских трубок, песни поморян.

Ты строй мне дом, но с окнами на запад,

Чтоб под окно к нам Индия пришла

В павлиньих перьях, на слоновых лапах,

Её товары - золотая мгла.

Гранённые веками зеркала...

Потребуй же, чтоб шла она на запад

И встретиться с варягами могла.

Гори светлей! Ты молода и в силе,

Возле тебя мне дышится легко.

Построй мне дом, чтоб окна запад пили,

Чтоб в нём играл заморский гость

Садко На гуслях мачт коммерческих флотилий!

(«К Музе», 1930 г.)

Вот оно почему ещё в юности Павла Васильева шатнуло от Иртыша до Владивостока, до Тихого океана - а потом, ещё сильнее, в обратную сторону, до Москвы! Вот почему ему было тесно в тогдашней советской поэзии, среди умозрений, стилизаций, всякого рода ремесленных поделок и подделок, в гнёте политических рамок, - он был размахом во всю страну, во всё русское слово, от народного до классики!

Прошло совсем немного времени, и молодое вино ранних стихов перебродило и окрепло, пространство страны покорено и обжито - и вся Россия как домашний кров. Что же дальше?

В степях немятый снег дымится,

Но мне в метелях не пропасть, -

Одену руку в рукавицу

Горячую, как волчья пасть,

Плечистую надену шубу

И вспомяну любовь свою,

И чарку поцелуем в губы

С размаху насмерть загублю.

А там за крепкими сенями

Людей попутных сговор глух.

В последний раз печное пламя

Осыплет петушиный пух.

Я дверь раскрою, и потянет

Угаром банным, дымной тьмой...

О чём глаз на глаз нынче станет

Кума беседовать со мной?

Луну покажет из-под спуда,

Иль полыньёй растопит лёд,

Или синиц замёрзших груду

Из рукава мне натрясёт?

(«В степях немятый снег дымится...», 1933)

Стихотворение-символ, может быть, самое загадочное у Павла Васильева, всегда ясного и открытого. Словно бы разговор со своей собственной душой. Предчувствия роятся в тёмных её углах и что-то пытаются сказать, о чем-то предупредить. В какую метельную дорогу пускается он, ограждаясь любовью и чаркой, чтобы не пропасть? Что за люди попутные шепчутся за спиной, о чём их глухой сговор? А за крепкими сенями угар, дымная тьма... Кто эта кума, что станет беседовать с ним с глазу на глаз? Не судьба ли это? Странны и темны её образы: луна из-под спуда, полынья во льду, замёрзшие синицы из рукава... Дорога, метель, тьма, лёд, мёртвые синицы... Гибель повсюду, и поэт словно заговаривает себя от неё, бесстрашно пускаясь в новый путь, однако его пронзают острые, едва уловимые предчувствия. 

Но дух его силён и бодр, и непокорное жизнелюбие не иссякает, а наоборот возрастает в сопротивлении угрожающему миру. Не потому ли тогда же Павел пишет свою упругую, резкую, мускулистую, напоённую энергией «Тройку»?

 Вновь на снегах, от бурь покатых,

В колючих бусах из репья,

Ты на ногах своих лохматых

Переступаешь вдаль, храпя,

И кажешь морды а пенных розах, -

Кто смог, сбираясь в дальний путь,

К саням - на тёсаных берёзах

Такую силу притянуть|

Но даже стрёкот сбруй сорочий

Закован в обруч ледяной.

Ты медлишь, вдаль вперяя очи,

Дыша соломой и слюной.

И коренник, как баня, дышит,

Щекою к поводам припав,

Он ухом водит, будто слышит,

Как рядом в горне бьют хозяв;

Стальными блещет каблуками

И белозубый скалит рот,

И харя с красными белками,

Цыганская, от злобы ржёт.

В его глазах костры косые,

В нём зверья стать и зверья прыть,

К такому можно пол-России

Тачанкой гиблой прицепить!

И пристяжные! Отступая,

Одна стоит на месте вскачь,

Другая, рыжая и злая,

Вся в фасный согнута калач.

Одна - из меченых и ражих,

Другая - краденая знать -

Татарская княжна и блядь, -

Кто выдумал хмельных лошажьих

Разгульных девок запрягать?

Ресниц декабрьское сиянье

И бабий запах пряных кож,

Ведро серебряного ржанья -

Подставишь к мордамР наберёшь.

Но вот сундук в обивке медной

На сани ставят. Веселей!

И чьи-то руки в миг последний

С цепи спускают кобелей.

И коренник, во всю кобенясь,

Под тенью длинного бича,

Выходит в поле, подбоченясь,

Приплясывая и хохоча.

Рванулись. И - деревня сбита,

Пристяжка мечет, а вожак,

Вонзая в быстроту копыта,

Полмира тащит на вожжах!

(1933 г.)

И это стихотворение, несмотря на совершенно реалистический изобразительный ряд, конечно же, символ. Гоголевская мощь преувеличения - да что! - русской сказки, народного слова - играет в нём всеми жилочками, как та пристяжная, что стоит на месте вскачь! И та самая птица-тройка, которую прозрел в России Гоголь, чудится в деревенской тройке, быть может, увиденной Когда-то детскими глазами, но почуянной уже сердцем поэта. Это и о себе, и о России, и о той древней, могучей, яростной крови, что вела народ по Земле, - и с какой страстью выражено, с какой силой, с какой верой в жизнь!..

...Я помню, как читал «Тройку» младший брат Павла Васильева - Виктор. Это было десять лет назад, зимой, в павлодарском театре - на вечере памяти поэта. Сильнее чтения я не слышал. Небольшой, заполненный людьми зал, чудилось, трепетал, і схваченный за живое, и чуть ли не подскакивал от каждой строки -с такой потрясающей силой голоса, страстью и внутренней мощью читал Виктор Николаевич Васильев. А ведь ему, единственному уцелевшему из крепкой семьи в шесть человек, прошедшему и войну и десять лет лагерей (автору изумительно-жизнелюбивых и светлых рассказов - и о чём? - о ГУЛАГе!), было уже под восемьдесят.

Мы потом, после вечера, как водится, посидели в гостинице с Виктором Николаевичем за чаркой, товарищеской беседой -сколько в нём ещё было остроумия, добродушного озорства, j несокрушимого жизнелюбия! Как - обликом и душой - он был похож на своего пламенного брата!..

18

«...Какой народ был... какой народ, Боже мой - русские... Какой народ погубили...» - шептал дочери перед самой своей смертью Леонид Леонов.

В любовной лирике, как в любви, не солжёшь: тут поэт идёт по лезвию ножа. Лишь предельная искренность чувства и слова! А коли собьёшься - Муза вмиг отвернётся. Всё на эту тему (какая тема? -сердцевина жизни!) давным-давно пето и перепето - однако Павел Васильев и здесь открывает новое, и здесь он неповторим.

И имя твоё, словно старая песня,

Приходит ко мне. Кто её запретит?

Кто её перескажет?

Мне скучно и тесно

В этом мире уютном, где тщетно горит

В керосиновых лампах огонь Прометея -

Опалёнными перьями фитилей...

Подойди же ко мне. Наклонись. Пожалей!

У меня ли на сердце пустая затея,

У меня ли на сердце полынь да песок,

Да охрипшие ветры!

Послушай, подруга,

Полюби хоть на вьюгу, на этот часок,

Я к тебе приближаюсь.

Ты, может быть, с юга,

Выпускай же на волю своих лебедей, -

Красно солнышко падает в синее море

И - за пазухой прячется ножик-злодей,

И - голодной собакой шатается горе...

Если всё как раскрытые карты, я сам

На сегодня поверю - сквозь вихри разбега,

Рассыпаясь, летят по твоим волосам

Вифлеемские звёзды российского снега.

(1931 г.)

Сквозь тревожную сумятицу души, переданной рваным ритмом размера, до предельной высоты чувства взлетает поэт: в образе любимой видится ему и смысл собственной судьбы, и сказка Родины, - и его подруга возносится в воображении до олицетворённой и, одновременно, мистической Приснодевы:

...Рассыпаясь, летят по твоим волосам Вифлеемские звёзды российского снега.

В стихах Васильева запечатлено множество состояний и оттенков любовной страсти - от стремительного и лёгкого полёта влюблённости до полнокровной, горячей и в то же время одухотворённой чувственности, есть в них жёсткий, плотский, на грани натурализма ряд («Любовь на кунцевской даче»), но всегда это чувство сказочно, безоглядно-открыто, искренно и сильно.

Шла берёза льда напиться,

Гнула белое плечо.

У тебя ж огонь ещё:

В тёмном золоте светлица,

Синий свет в сенях толпится,

Дышат шубы горячо.

Отвори пошире двери,

Синий свет пусти к себе,

Чтобы он павлиньи перья

Расстелил по всей избе,

Чтобы был тот свет угарен,

Чтоб в окно, скуласт и смел,

В иглах сосен вместо стрел,

Волчий месяц, как татарин,

Губы вытянув, смотрел.

...Колдовским дышать угаром

И в твоих глазах тонуть!

(«Песня», 1932 г.)

Поэт то призывает: «Вся ситцевая, летняя приснись...», то мнится ему: «Я поцелую тяжкие ресницы, / Как голубь пьёт - легко и горячо...»; то вспоминает: «Дорогая, я к тебе приходил, / Губы твои запрокидывал, долго пил»; то тревожится: «Я нарочно вглядываю мимо, - / Я боюсь постичь твои черты! / Вдруг услышу отзвук нелюбимый; / Голос тихий, голос твой родимый - / Я страшусь, чтоб не запела ты!»; то провидит: «И бежит в глазах твоих Россия, / Прадедов беспутная страна. / Настя, Настенька, Анастасия. / Почему душа твоя темна?»; то проклинает: «Но молчишь ты... Девка расписная, / Дура в лентах, серьгах и шелках!»

Вершина любовной лирики Павла Васильева, конечно же, «Стихи в честь Натальи» (1934), где он как поэт и как человек сказался с предельной полнотой и силой всех своих чувств, - так вольная река по весне разливается во всей своей могучей широте, отражая в блёстках горячих искр, и солнце, и небо, и землю.