Содержание книги
- Предисловие
- ДОМ В СТЕПИ
- ПРОЛОГ
- ГЛАВА ПЕРВАЯ
- ГЛАВА ВТОРАЯ
- Первая песнь старого Кургерея
- ГЛАВА ТРЕТЬЯ
- Вторая песнь старого Кургерея
- ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
- Третья песнь старого Кургерея
- ГЛАВА ПЯТАЯ
- Четвертая песнь старого Кургерея
- ГЛАВА ШЕСТАЯ
- Пятая песнь старого Кургерея
- ГЛАВА СЕДЬМАЯ
- Шестая песнь старого Кургерея
- ГЛАВА ВОСЬМАЯ
- ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
- Последняя песнь старого Кургерея
- ЭПИЛОГ
- ПОВЕСТЬ
- ПРОЗРЕНИЕ
- РАССКАЗЫ
- ПОСЛЕДНЯЯ БАЙГА КУЛАГЕРА
- ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЕТ ОРЛА КАРАТОРГАЙ
- ПЕЧАЛЬ ПОЭТА
Старик зевнул, откидываясь на спину. Жантас насторожился, поднял заблестевшие глаза. Ничто не мешало сейчас в затихшем на ночь доме. Лишь слегка потрескивала на карнизе большой русской печи лампа с убавленным фитилем да из гостиной доносилось сонное посапывание уставшего за день Моргуна. Не спали в доме женщины, но они заперлись в самой дальней комнате и не могли наговориться, наглядеться друг на друга.
Жантас поднялся, достал из пиджака, висевшего у изголовья, пачку сигарет. Завозился и хозяин — откинул одеяло, взял большую горбатую трубку и принялся набивать табаком.
— Не спишь, сынок? Чего не спится-то?
Жантас в волнении проглотил слюну.
— Ата,- вкрадчиво заговорил он,- я хочу у вас спросить… Но вы не обидитесь?
— Да спрашивай. Чего обижаться-то?
— Тут видите что… Тетушка Райхан, когда мы выехали из района, была веселой, очень веселой. А тут вот, недалеко, возле развалин, мы встретили одного человека. Не знаете,- с таким вот, в ладошку, родимым пятном? И тетушку Райхан как подменили. Я вот и все думаю и соображаю. Теперь-то мне ясно, что она из этих мест, только давно уехала. Но что с этим человеком?
Жантас тянул и мямлил, никак не решаясь спросить напрямик: «Скажите, а Райхан на самом деле ваша дочь?»
Ему казалось, что он и без того забыл положенные приличия и расспросы его могут обидеть хозяина. Он умолк и выжидающе уставился на старика. Огромная тень хозяина закрывала всю стену.
— Ну, что ж,- проговорил наконец старый Кургерей после долгого раздумья,- если ты все равно не спишь… Только ведь начинать надо с самого начала. Столько было всего, столько прожито. Это все равно как песня, долгая старинная песня. А из песни, сам знаешь, слова не выбросишь… Так вот,- и старик сделал несколько быстрых, жадных затяжек.
Первая песнь старого Кургерея
— В молодости я был вором. И не просто вором, мелким там каким-нибудь воришкой, а самым настоящим разбойником с большой дороги. Точно, точно, так все оно и было…
В возрасте я был как раз твоем — самое такое переменчивое время. Ну и в Омске пристал к одной шайке. Десять человек нас тогда подобралось, все здоровенные — один в одного. Что было делать? Учиться — денег нет, работать — пойди-ка, найди ее, эту работу. И вот когда уж все, кажись, было испробовано, когда и стыда, и сраму набрались, и лиха,- принялись мы за это самое свое ремесло.
Омск в ту пору был совсем не такой, как теперь. Сейчас, я смотрю, улицы — будто их по линейке вытянули. А тогда разбросаны были домишки как попало. И народу наезжало — просто табуны. Суетятся, толкутся, бродят из конца в конец. Ну уж нам тут раздолье. Кто заденет — кровью умоется. Никакой управы не было. Что хотели, то и делали.
Самое главное наше место — базар. Там мы и околачивались. Слыхал поди о Казачьем базаре?.. Правильно, он и сейчас уцелел. Но только тогда было побольше, чем теперь. Что ты, гораздо больше! Народу съезжалось — видимо-невидимо, со всех городов. Тут и купчишки, тут и спекулянты, тут и… Ну и нашего брата отиралось достаточно. И вот мы за день высмотрим, вынюхаем кто деньжонок наторговал, узнаем где остановился — и ночью налетаем. А если человек домой едет, так по дороге встречаем.
В этом деле — узнать, разнюхать, выведать — нам хорошую помощь один парнишка оказывал, татарчонок Халауддин. Отец у него купец, и знаменитый в Омске: большую мануфактурную лавку держал. И знакомых у него — все, кто хоть мало-мальски торговал. Халауддину это как раз на руку. Никто его и не подозревал, что он с нами в компании.
Помню, воскресенье было, зимой, в самые лютые морозы. Мы тогда глаз не спускали с одного человека. Но ходим не скопом, чтобы не обратить внимания, а по одному. Народу на базар съехалось — не протолкаться, поди-ка заметь нас в такой толчее.
Я в тот день орудовал на самом людном месте — где лошадей продают. Вот уже где народу так народу! Сейчас такого и не увидишь… С краю, как только войти, верблюды лежат. Потом бараны — кучами прямо, один на другом. И жирные, круглые. Тут же мясники. Орут, зазывают, ножами сверкают. А потом лошади. Знаешь, как тогда было? Столбы вкопаны и у каждого столба по паре лошадей привязано. Ах, что были за лошади!
И вот тут уж кого только не встретишь. Тут и казахи- богатеи понаехали из степи; идет и полушубок, а то и волчью шубу за собой по снегу волочит. Омских купцов тоже немало, и татар. Толчея целый день. Самых красивых лошадей тогда цыгане приводили. Просто невиданные были кони! У тех, кто хоть мало-мальски разбирался в них, глаза разбегались.
И вот хожу я, толкаюсь, приглядываюсь. Вдруг — Халауддин. Прошел мимо, чуть задел и подмигнул. Это значит знак подал. Я тут же за ним. Иду поодаль, но из виду его не упускаю. А Халауддин, хоть и молодой, а уж тертый-перетертый калач был. Хоть бы оглянулся! Идет себе с улыбочкой, со знакомыми раскланивается… Завел меня в самый заброшенный угол, где мучные лавчонки лепились. В лавчонках этих русские мельники из Малтая, из Шарбаккуля торговали,- все белые, словно айраном облитые, ни глаз, ни рожи под мукой не разобрать, и каждый под хмельком от самогона,- это уж обязательно. Шум и гам у них тоже как у цыган. Но это нам только на руку.
Халауддин, смотрю, свернул за лавку и остановился. Я к нему. Стоит, ждет, оскалился — зубы золотые блестят. «Ну, говорит, кажется, удача. В городе его накрыть трудно,- слишком много народу вокруг него крутится. Но ему нужна мануфактура, сам сказал. Сестра его друга выходит замуж, он торопится на свадьбу. Я сказал ему, чтоб зашел попозже. Значит, я задержу его, как только смогу. Едет он один. Пошлите- ка своих на дорогу. Он в аул Балта едет…»- «Балта?!»- у меня даже сердце оборвалось.- «Да, говорит. А что? Знакомое место?» — «Конечно, отвечаю…» И я тут же чуть не ляпнул этому мальчишке, чтобы он никому ничего не говорил. Не надо нам было грабить этого человека. Но потом спохватился — ведь ненадежный парень этот Халауддин, как есть продаст меня всей нашей шайке. Промолчал я, хоть на сердце и скребли кошки.
Халауддин засобирался уходить. «Вот и хорошо, говорит, что знакомое место. Сообщи побыстрее Кабану». И опять меня словно в сердце что толкнуло. Этот Кабан нашим атаманом был. Вот уж действительно кабан! Никогда больше мне не приходилось видеть такого человека. Да и человеком-то его как-то язык не поворачивается называть… Но, кстати, из всех, кто у нас был, только я мог с ним говорить на равных. Где-то он немного побаивался меня. Может быть, силу во мне чувствовал, что ли? Но если бы надо было прикончить меня — он и глазом не моргнул. Это уж точно…
И вот как мне теперь было идти к нему, говорить такое?
А человек, за которым мы охотились, был богатырь и красавец — просто загляденье. В народе его так и звали: Сулу-Мурт — красавец-усач. Так его и мы между собой называли. Лошади у него были пара гнедых — просто ветер. Омские богачи умирали от зависти. Сколько золота ему предлагали, сколько скота — он и слушать не хотел. И Кабан наш решил заполучить этих коней. Он уже и с цыганами столковался и магарыч с ними распил. Как только лошади попадают к нам в руки, цыгане выкладывают деньги и угоняют их в другой какой-нибудь город подальше. Дело привычное.
И вдруг я узнаю, что Сулу-Мурт из аула Балта. А этот аул — это же мой аул. Мой отчим, Дмитрий Павлович, там кузницу держал. Аулишко бедный, юрт пятьдесят. Вокруг русских много, из России еще в девятьсот седьмом году переселились. Отчим от своих русских как-то откололся и все время в ауле жил. Кузнечил, казахских ребятишек грамоте учил. Люди к нему очень хорошо относились. А я как поссорился с ним, так и сбежал и больше дома не показывался. Несколько лет уж прошло, даже забываться многое стало.
И вот на тебе — Сулу-Мурт, оказывается, из аула Балта!
Но делать нечего. В воровском деле жалости не должно быть. Предупредил я Кабана.
Рожа, помню, у Кабана так и расплылась от радости. Толстомордый был мужик, с редкими волосенками. Губу ему где-то рассекли, и ее с угла стянуло кверху. Вечно от него водкой и луком несло.
«Гриша, сказал он, пойдешь сам. Только возьми кого- нибудь с собой».
Взял я Василька, ловкого и складного парнишку. Опрокинули мы с ним по паре стаканов самогона и пошли искать попутную подводу.
Добраться нам надо было до развилки, откуда дорога поворачивала к аулу. Мы приехали где-то после полдня, спрыгнули с саней и пошли пешком.
Лес стоял вокруг дремучий и густой. Прошли мы километра два или три и облюбовали себе такое место: такая непролазная чащоба, что собака морды не просунет. В степи задувало немного, а здесь ни одна ветка ни шелохнется. И тишина, глушь, даже в ушах ломит.
Ждем, и чтобы согреться, распили еще одну бутылку. Холодно на одном-то месте.
«Василек, говорю, где твой нож?» — «Да вот,- отвечает.- Всегда наготове».
И финку вынимает из-за голенища,- длинная, наточенная. Я взял ее у него и забросил в кусты. Тот только рот разинул.
«Нас, говорю, здесь двое. Давай так — убивать его не будем, а лишь заберем коней. Ты оставайся здесь, а я пройду немного вперед. Налетай неожиданно. Тебе надо только задержать его, а остальное я уж сам все сделаю. Понял? Но смотри — не попадись под камчу…»
Сулу-Мурт, я слыхал, искусный камчигер. Рассказывали, что однажды в Омске он на спор разрубил ударом камчи сложенную вчетверо сырую воловью шкуру. Представляешь себе?
Ну вот, значит, сидим мы, ждем. А мороз пробирает — аж кости стынут. И время тут как на зло тянется еле- еле. Но все же завечерело, и в эту минуту я забыл, зачем
я здесь и кого жду: так все стало чисто и красиво. Притихший лес стоял весь засыпанный снегом, и в багровом свете медленного заката деревья окрасились густым кровавым цветом. Солнца уже не было видно, оно томилось где-то за лесом, и по снегу протянулись длинные холодные тени. Чем ближе к ночи, тем сумрачней и глуше становился лес, пропадали краски, а из глубин, из самой чащобы потянуло ночным морозным мраком. Жутко и одиноко становится человеку в зимнем засыпающем лесу.
Но вот с отдаленной березки, стоявшей у самой дороги, сорвалась и полетела к лесу сорока. С потревоженной ветки просыпалась легкая кисея сухого снега. На беспокойное стрекотание сороки в глубине засыпанного затихшего леса отозвалось неясное перебивчивое эхо. И скоро снова все затаилось в ожидании ночи.
Но я уже глаз не сводил с дороги. Сорока предупреждала не напрасно — скоро послышался далекий скрип полозьев. В звонком морозном воздухе отчетливо слышится каждый звук. Не знаю, отчего это тогда со мной было, но чем ближе раздавалось тонкое пенье полозьев по крепкой накатанной дороге, тем больше отдавалось оно в моем сердце.
Сулу-Мурт беспечно летел на своих гнедых по притихшему ночному лесу. Слышно было всхрапыванье лошадей, потом показалась на повороте черная точка и тотчас исчезла за деревьями. Потом мелькнула снова, и вот уж можно разглядеть коней и легкие сани.
Со своего места я хорошо видел, как из густой чащи, подступавшей к самой дороге, кошкой метнулся Василек. Он прыгнул и повис у коренника на узде. Конь испуганно шарахнулся в сторону, но сани так и не остановились, потому что Сулу-Мурт, чуть свесившись на сторону, изо всех сил ударил Василька своей тяжелой толстой камчой. Василек вскрикнул и рухнул на дорогу.
Я выскочил из засады, когда сани еще не успели набрать ходу. Мне удалось схватиться за узду, разгоряченные кони с громким ржанием взвились на дыбы. Сулу-Мурт успел лишь скинуть тулуп, как я, прячась за конями, прыгнул к нему в сани. Мы сцепились с ним, и я почувствовал, что кони, словно обрадовавшись, подхватили и понесли. Может быть, они испугались наших криков и возни в санях.
Вначале мы били кулаками по чему попало, не глядя и не сознавая что делаем. Потом сцепились, впились один в другого намертво, и я до сих пор помню как мы смотрели в глаза, молчаливые и полные лютой ненависти. Летели сани, мелькал по сторонам темный безмолвный лес, и я начал чувствовать, что у меня немеют руки. Вдруг Сулу-Мурт схватил меня за горло и опрокинул. Я дернулся, мы оба упали к самому краю саней. Видимо, рычанье наше только поддавало коням страху, они прямо рвались из упряжек. И вот на самом краешке, головами уже за санями, мы лежим и держим друг друга. Близко, у самого лица, несется, как бешеная, дорога, и стоит только кому-нибудь из нас сделать движение, как оба на полном скаку вывалимся из саней.
Не знаю, сколько так продолжалось, но только помню, что вроде небо стало все темнее. А лес, как ни откроешь глаза, кружится, кружится,- пока не слился вместе с небом. Я уж ничего не мог разобрать. Пальцы Сулу-Мурта все крепче сжимали мое горло, все труднее становится дышать. Потом я почувствовал, что совсем не в силах удерживать его, и тут в глазах моих что-то вспыхнуло, и я будто полетел с высокой-высокой кручи. Визгнули возле самого уха полозья и смолкли, лицом я почувствовал холодный снег и стало тихо-тихо, будто я совсем оглох…
Очнулся я на обочине, в снегу, сильно закоченевший. Ничего еще не соображаю, но попробовал пошевелить руками, ногами. Вроде бы ничего. Только холодно — даже двигаться больно. Попытался я подняться и не смог — закружилось все, поплыло перед
глазами. «Помял он, думаю, меня изрядно…» И тут только почувствовал, что во рту у меня нехорошо — и больно, и что-то набито: выплюнуть хочется. А это зубы, оказывается, мои же собственные. Все передние зубы он мне выкрошил.
Что было делать? Поднялся я все-таки и побрел через силу. Соображаю еще плохо, но помню, что тишина кругом — ни звука и мороз. А ночь, темень, лес вокруг и холодище — никакого спасения нет. Деревья стоят мохнатые, не шелохнутся, и я лицом, щеками чувствую, что изморозь аж в воздухе висит. И дышать нечем — до того наморозило… И вот бреду я, снег подо мной скрипит, а вверху, как гляну, рожок месяца закатывается за лес. И оттого, что я вижу, что и месяца сейчас не будет над дорогой, мне совсем худо: и страшно и одиноко… и прямо не знаю как и сказать. А пуговицы на мне ни одной, даже застегнуться не могу, и продувает меня и в грудь и в бока. Пойти бы поскорее, чтоб на ходу согреться, так ноги еле-еле волоку. Совсем, думаю, гибель…
Но ведь вот что интересно: пропадаю вроде,- и сил нету и без зубов, а путь держу не в Омск к своим друзьям- товарищам, а к аулу. Из головы у меня не выходит эта пара гнедых. Достану, думаю, как бы там ни было…
И кто знает, чем бы закончилась для меня эта морозная ночь, скорее всего замерз бы я где-нибудь на дороге, только слышу будто меня догоняет подвода. Шел я к тому времени долго, месяца уж не стало, и за спиной у меня во все небо разгорелись Стожары. Остановился я, жду. Подводы идут, и не одна. Оттуда, видно, тоже разглядели меня и остановились — испугались. Сошлись, вижу, о чем-то шепчутся между собой. Потом крикнули:
— Эй, кто там?
Молчу я. Что им ответишь? Не говорить же кто я и что со мной. А они пугаются еще больше и начинают, слышу, между собой.
— Эй,- тормошат своих,- вставайте!
— Топоры где? У кого ружье?
А расстоянье между нами вот как до двери, и мне хорошо все видно и слышно. Их всего трое или четверо было, а кричат они как только могут — пугают, значит, чтоб тем, если кто в засаде сидит, показалось, будто их много.
— Ладно вам,- говорю я им по-казахски и сам пошел навстречу. Они умолкли, только между собой шипят: «Да постой… подожди…» А тот, что меня окликал, опять орет.
— Кто ты такой? Что тут делаешь?
— Григорий я,- говорю.- Сын Митрия.
— Какого еще Митрия.
— Да кузнеца. Из аула Балта.
— А-а… Знаем такого. И с сыном у него что-то вышло — удрал тот в Омск.
Кто-то из переводчиков шепчет своим:
— Похоже, пьяный он. Двух слов связать не может.
— Так мороз-то!- отвечают ему.- Тут не то что говорить, а и…
Но испуга уже нет, и на меня они поглядывают с интересом. Один даже посочувствовал от всего сердца:
— Матушка его, я слыхал, больная лежит. Вот, видно, и добирается. Как же, родная мать…
Посадили они меня на вторые сани к какому-то старичку. В санях мешки с мукой лежали, по два, по три мешка. Я уж понял, что ничего они обо мне не знали и не слыхали. Никаких, значит, вестей до аула не доходило.
Сел я в сани, а рот свой разбитый все ладошкой прикрываю. Смотрю, старичок завозился, тулуп с себя потянул.
— Что ж ты, говорит, сынок, в одежке-то такой тонкой? Как еще не окоченел!
И подает мне тулуп. Сначала я отказывался и не хотел брать, но старик рассердился и накинул мне тулуп на плечи. Тут уж я сдался, потому что мороз совсем осатанел. И как только я напялил на себя тулупчик, так
согреваться начал, согреваться и засыпать. Дорога долгая оказалась и нудная.
Короче, мы тогда не сразу добрались до дома, а сначала заночевали и дали коням и себе передышку. И только на другое утро попали к себе.
Меня подвезли прямо к дому. В нашей части аула ютилась одна беднота. Землянки низенькие,- одна крыша наверху, и бывало, что в одном таком закутке жило две-три семьи. Но наш дом был приметный и совсем не похожий на землянку. Еще в первый год отец устроил «помочь» и поднял стены. Потом он сам, собственными руками сделал окна, двери, обшил углы досками, обмазал со всех сторон. Дом, когда я уезжал, был ухоженный и чистенький, как яичко.
Теперь, гляжу, совсем ничего не осталось от прежнего. Стены облупились, как-то невесело, запущено кругом. Сено разбросано, солома.
Я как соскочил с саней, так сразу бросился к окну, Светало уж, и в горнице теплился огонь. Я стукнул. Тихо. Подождал и пошел к крылечку…
В доме было холодно, неприбрано. Смотрю, на полу лежат аульные старухи. Увидели меня, стали подниматься.
— Тише,- говорят,- только что уснула. Увидит тебя — плохо станет.
Мать лежала на большой деревянной кровати, лежала совсем как покойница. Я подошел ближе и не узнал ее. Меня напугали ее ввалившиеся глаза и слипшиеся ресницы. Я стоял, смотрел и не мог понять — куда что девалось у матери? Когда я уезжал из дому, она была совсем здоровой. А это…
